Текст книги "Камыши"
Автор книги: Элигий Ставский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
– Наверное, от неумения думать, – ответил я, удивившись сложности его мысли. – Оттого, что думать трудно. Повторять чужие слова легче. Впрочем, может быть, верить вообще легче, чем думать…
Мне показалось, я увидел в его глазах тоску.
– Вот именно: чужие слова легче, – кивнул он. – Но вообще-то вы правы: Симохин мухи не обидит. Тут верно. Ему мухи не нужны. Симохин деньги любит. И еще байки молоть, другим уши завешивать. – И, вздохнув, он уперся локтями в колени, согнулся и спрятал подбородок в ладонь. – Какой же еще к вам подход? Очень уж вы добренький… А вы знаете, что такое убийство на воде? Не дай бог. Никаких следов и свидетелей. Вот и попробуй… За что зацепиться? Я ведь на этой стадии все факты под себя гребу. Любого свидетеля. Потому и вас допрашиваю. А вдруг?! Ну вдруг чего-нибудь… Вот и вы войдите в мое положение. А у меня, доверяюсь вам, мечта: со временем в Краснодар податься…
Мне даже стало жаль его, так горестно он вздохнул.
– А тут еще сроки. Престиж района, – не поднимал он головы. – Прокурор ждет… А вот эти рыбцы опять же… Вы сколько пробудете в Темрюке?
– Завтра я уезжаю в Ростов, а потом – в Ленинград.
– Задержаться не можете?
– Простите, вы ведь, наверное, знаете адрес инспектора Степанова? – спросил я и расстегнул рубашку, чтобы закончить наконец этот разговор.
– Степанова? – переспросил он машинально, но тут же выпрямился. – Это уже интересно. Очень нужная нам фамилия. Так, так… А вы что, его знаете?
– Я к нему и приехал, Борис Иванович, – сказал я.
– Даже так?! Видите, а вы говорите, зачем писать протокол.
– Борис Иванович, я и здесь вряд ли вам помогу, – сказал я. – Меня просили в Ростове передать Степанову лекарство. Вот и все.
– Да? – как бы удивился он. – А кто просил?
– Один мой фронтовой друг. Рагулин Константин Федорович.
– И для этого вы… И лекарство есть?
– Да, – подтвердил я. – Даже могу вам показать.
Он взял пробирку и начал вертеть ее, разглядывая.
– Н-да-а-а… Очень был нужный свидетель. Вот кому повезло… Ну хоть немножко он нам помог… Адрес? – словно только сейчас вспомнил он мой вопрос и вернул мне лекарство. – Знаю, конечно. Но ведь его сегодня похоронили, Степанова…
– Как сегодня? – спросил я. – Разве уже сегодня? Завтра.
– А почему вы так удивляетесь? Даже не сегодня, а уже вчера, значит… Ну, подпишитесь здесь.
– Мне говорили, должны были хоронить завтра, – сказал я, еще надеясь, что он путает или сам точно не знает.
– Да, – зевнув, подтвердил он и посмотрел на часы. – Ох ты… Третий час… Думали, сын вроде бы из Москвы приедет. Ждали. А сына не нашли. Ну и жара, сами понимаете, – вздохнул он. – Вот мы в Ордынку ехали, а его как раз хоронили. Прямо из рук ушел. – И он неожиданно улыбнулся мне. – Был рад знакомству…
Я встал, когда прощался с ним, потом сел на диван. Степанова днем похоронили… По какой-то непонятной причине я буквально щеками почувствовал, что не брился. Именно эта нелепица пришла мне в голову. Мне хотелось умыть лицо ледяной водой…
По окну мазнули фары газика. Где-то в темноте шептал женский голос. Пришел швейцар, принес белье.
– Закурить нема? – наклонился он ко мне.
– Мне надо рассчитаться. Сколько я вам должен? – спросил я, протянув ему сигареты.
– Чего тут? – махнул он рукой. – За комлект. А если утром стаканчик поставишь – и ладно. На том и ладно. Может, и завтра ночевать придешь?
– Нет, завтра уже не нужно.
– Ну, ну, – как-то очень просто, как-то по-домашнему сказал он, словно успокаивая меня.
Я лег, однако заснуть не мог, как ни пытался, сколько ни вертелся.
Опять кто-то поблизости шаркал ногами, где-то глухо звучали голоса, раздавался смех, и, кажется, совсем над головой у меня стукали стенные часы. Но очень скоро я понял, что не это мешало мне спать… А ведь если поверить этому деятелю из прокуратуры, то Степанову даже повезло, что он умер. «Прямо из рук ушел». Вот логика! И чем же таким свидетель Степанов «немножко помог» ему?.. У меня вдруг появилось желание встать и куда-то идти. Дмитрия Степановича похоронили, но я все равно должен увидеть его дом, вешалку с его кепкой, протертую локтями клеенку на его столе, окно, в которое он смотрел, шкаф с его рубашками, фотографии на стенах, любую принадлежавшую ему вещь, пока все в доме еще в том, прежнем и единственном порядке. Это нужно. Это почему-то очень важно. Надо встать и пойти туда. И мне откроется какая-то тайна. Но тайна чего? Самого Степанова? Прохора, Камы, Симохина, Назарова – всей Ордынки?.. Впрочем, дело даже не в этом. Степанов ни в чем не виноват. Я знал это хотя бы потому, что верил Косте. Как, впрочем, не виноват и Симохин… Это почему-то необходимо мне самому. Я открою что-то такое, от чего в этот момент зависит даже мое будущее. Эта ночь последняя, а новые будут другими. Если встать и сойти с этого цементного крыльца, все переменится. Моя жизнь каким-то образом просеется, и и ней останется только истинное. И лишь ради того, что произойдет, я и бросил все и без оглядки, как по наваждению, ринулся сюда. Нет, не в Ростов, не в Ордынку, и именно сюда. Летел, ехал в поезде, трясся в газике. Иначе откуда у меня чувство, что я давным-давно знаю этот Темрюк, эту гостиницу, этого швейцара? Я как будто должен был оказаться здесь, и я оказался. И не как человек совершенно новый, а словно совсем ненадолго уезжал отсюда. И даже знал, что на ноги мне прыгнет кошка, свернется и замурлычет там. И знал, что часы на стене обязательно желтые, продолговатые, с тусклым и круглым металлическим маятником. Все это я уже когда-то видел…
Я поворачивался к спинке дивана, закрывал глаза, уверял себя, что это всего лишь кружение минувшего дня, но непонятное смутное предчувствие чего-то надвигавшегося на меня по-прежнему только усиливалось. Мысли цеплялись одна за другую, наворачивались в клубок, запутывались, сшибались, и все начиналось снова. Мне даже хотелось встать, достать для чего-то ручку и блокнот. Были мгновения, когда мне физически не хватало моей пишущей машинки, хотя я вряд ли мог сейчас соединить два слова. Да и о чем?..
Сколько-то я все же продремал, а проснувшись от хлопания дверей, бесцеремонно громких голосов и резкого света, почувствовал, что голова у меня как чугунная и весь я словно разбитый. Ночной остроты ощущений уже не было. Диван как-никак стоял в вестибюле, и пришлось вставать и под простыней натягивать брюки.
Оказалось, что часы на стене действительно желтые, продолговатые, с круглым маятником. Однако ничего, конечно, не было удивительного, что я в темноте угадал это. Такие точно часы навалом висят в любом магазине, в каждом городе. Рядовой ширпотреб.
Швейцар сбросил мой «комлект» на пол и «секретным» ключом открыл мне душ, который в этот день был «выходной». Я расплатился с ним у прилавка буфета, куда нас пустили раньше времени и где официантка развешивала липучки от мух, потом по телефону узнал в инспекции адрес Дмитрия Степановича и, закинув за спину свой рюкзак, спустился с крутого крыльца, попрощавшись с этой гостиницей.
В конце улицы зеленело море, но мне надо было в другую сторону, вверх. Я шел намеренно медленно, видя перед собой лишь слепящую белизну залитой жарким солнцем мостовой и время от времени проплывавшие мимо сумки с едой. Пылили и прыгали грузовики. Порхали шикарные разноцветные полотенца. Валялись общипанные виноградные ветки, огрызки яблок, скрученные в жгут пачки сигарет. Поднявшись до площади, на которую несколько дней назад вытряхнулся из длинного автобуса вместе с той самой проворонившей свою любовь и трогательно зареванной барышней – Магдалиной из ростовского ресторана, – я увидел девочку, продававшую высокие белые лилии, и тут же остановился, решив изменить свой маршрут. Она мне сказала и даже показала, куда надо идти и где свернуть.
И сейчас у тротуара тоже стоял автобус на Тамань…
И опять я шел не спеша, заставляя себя думать только о том, что завтра в это время уже буду в Ростове, а до Краснодара, пожалуй, возьму такси, чтобы добраться скорей. Неожиданно для самого себя я стал замечать удивительную сочность красок здешнего лета. Во мне как-то странно перемешались ощущение жизни и подсасывающая тоска.
Просвечивавшееся насквозь кладбище показалось мне неухоженным, ничем не приметным, душным и пыльным. Мало деревьев и много выкрашенных серебристой краской железных, из труб, крестов. Несмотря на ранний час, почему-то не было слышно птиц. Здоровенный, без единой пуговицы на серой, линялой рубахе мужчина с кирпично-фиолетовой и потной физиономией, с лопатой на плече и уже «на взводе», провел меня на «могилку вчерашнего Степанова», попросив за это добавить ему и товарищам «рубчик на виноградное». Я добавил, и он ушел, перебросив лопату на другое плечо, поплевав перед этим на ладони.
Я смотрел ему вслед, пока его спина не исчезла за крестами. Мне хотелось остаться одному и знать, что вокруг никого нет.
Неровная, крохотная, присыпанная песком грядочка с кое-как сколоченной белой тумбой, увенчанной железной красной звездой и с дощечкой латуни посередине: «СТЕПАНОВ ДМИТРИЙ СТЕПАНОВИЧ. 1906–1967». Все… Нет, нет, не холмик, а именно грядочка, жиденько забросанная цветами и зелеными, уже повявшими ветками. Литровая банка с настурциями и черной водой на донышке. Два небольших бедных венка. Я наклонился: «Бесценному мужу и дедушке от вечно любящих жены и внука. Спи спокойно…», «От коллектива Темрюкской инспекции…». А от сына, от Глеба, где же? Чем же заполнен был этот промежуток: 1906–1967? Словно у лежавшего здесь человека на всем свете не было никого, кроме «вечно любящих жены и внука». Ни сына, ни друзей…
Я снял рюкзак, положил свои цветы, отошел чуть в сторону и постоял, потрясенный этим концом, видом этой как будто уже сейчас заброшенной могилы. Конечно, было бы лучше чуть подальше от дорожки и ближе к дереву. Но может быть, это место выбрано специально, чтобы поставить ограду попросторнее, чтобы хватило земли и на будущее? Нехотя подала голос какая-то птица. Но вдруг разошлась, взяла несколько звучных нот и распелась вовсю.
Тот могильщик с лопатой опять возник на дорожке и наблюдал за мной. Потом подошел ближе, не то зевнул, не то вздохнул и спросил понимающе:
– Кто приходится? Родня?
– Нет, воевали вместе, – ответил я ему.
– Солдат, значит?
– Солдат.
– Ну, раз вояка, помянуть надо. А то в нашем полку скоро: ты да я, да мы с тобой. К тому дело идет? Правильно я говорю, браток?
Он вытащил из кармана зеленую бутылку с остатками «Московской», из другого кармана вынул граненый стакан и, поболтав бутылку, плеснул мне, протянув обсыпанный табаком кусок вяленой рыбы. Я сделал глоток и отдал стакан ему. Он снова покрутил бутылку, опустошил ее и аккуратно поставил у соседнего белого креста.
– Да чего-то по-быстрому как-то его, – сказал он, вытаскивая сигарету из пачки, которую я ему протянул. – Тяп, раз, два… Только одна его баба тут, считай, до ночи и голосила. А то вот тоже одного из инспекции хоронили, так тут ой чего было: и оркестр, и пальба. – Кусты вокруг поломали, мать их так. Ну, правда, тот не сам, а браконьеры хлопнули. Понятно, что почету больше. Власть хоронила… А меня ты не знаешь?
– Нет, – взглянул я на него.
– Да и я тебя тоже не знаю. Так что лучше не попадайся, – засмеялся он.
Я попросил его показать мне могилу Назарова.
– Недавно даже из Москвы начальство вроде бы, на черных «Волгах», фотографировали, – играя лопатой, рассказал он дорогой и, перед тем как уйти, так же смачно поплевал на руки.
Во мне снова шевельнулась боль за Степанова, когда я увидел заметную уже издалека высокую могилу Назарова, хотя подобное чувство было, конечно, не для этого случая. Но очень уж разительно непохожи были эти две могилы. Тут я увидел целую гору цветов и венков, перевитых черными с золотыми буквами лентами. Гора эта недавно, очевидно, была еще выше. Перед могилой специально сделанная площадка, утоптанная, присыпанная желтым песком, а сейчас подметенная. Здесь, наверное, был чуть ли не весь город. «От комсомольцев…», «От рыбаков…», «От пионеров города Темрюка…», «От Министерства рыбного хозяйства…», «От главного управления по охране…», «От Краснодарского рыбвода…», «От рабочих и служащих…». И еще и еще какие-то блестящие широкие ленты. Я заметил несколько совсем свежих букетов, принесенных, должно быть, вчера. Значит, сюда приходили каждый день… А там эта сиротская, эта обычная стеклянная литровая банка с черной мутной водой.
Я вышел с кладбища подавленный. Что же случилось? Эти могилы разные потому, что так по-разному жили эти два человека или так неодинаково они ушли из жизни? Как это понять? Вопрос совсем не такой уж простой. Или же при каких-то особых обстоятельствах смерть может стать вспышкой более заметной, чем вся жизнь, которая уже не в счет, и черточка между датой рождения и смерти всего лишь прочерк? Ведь может же так быть?
Но самой неприятной, однако, была другая мысль. Постояв у тех двух могил, я начал понимать, что разговоры Бугровского о Степанове были, кажется, более чем серьезны. А к этому косари и Кама… Не так это все просто, как мне хотелось бы думать. Вот что мне открылось на кладбище, даже если в это невозможно было поверить. И все же нет, не мог следователь Темрюкской прокуратуры знать солдата Дмитрия Степанова лучше, чем фронтовой друг Костя Рагулин. Не мог…
Жара усиливалась. Каким-то образом я снова очутился на площади, куда приходили междугородные автобусы, словно торопился поскорей сесть в машину и наконец уехать отсюда. Прохрустело мимо пустое, с зеленым огоньком, такси. Девочка с лилиями уже ушла. С площади надо вправо, мимо того скверика, газетного киоска и двухэтажного здания, решил я. Неужели мне описал все это Костя, а я забыл об этом? Почему же еще я, как от печки, танцевал только от автобусной станции?
…Улица тенистая, узкая, горбатенькая. Я увидел калитку в невысоком белом заборчике и остановился. Чуть в глубине дом, под ржавой коричневой кровлей, вытянутый вдоль улицы, низкий, выкрашенный голубоватой известкой и как будто весь закрывшийся, из тех, которые пахнут борщом и наверняка заставлены банками с вареньем и компотами. Перед окнами два старых высоких тополя, верхушки уже сухие. На том, что повыше, – скворечник. Со двора доносился отчетливо слышимый в этой тишине какой-то стук. Можно представить себе, что сейчас происходило в этом доме, куда беда, как это бывает обычно, не пришла одна. Не надо мне, наверное, входить. Не надо… Опять ворошить это несчастье, произносить ненужные фразы, быть свидетелем горя, которому все равно уже не поможешь. Я опоздал…
Но что все же известно Марии Степановой? Что ей рассказывал об этой Ордынке сам Дмитрий Степанович? Ведь наверняка же последнее время только про Ордынку и Назарова они и говорили. Кого подозревал Дмитрий Степанович и что он успел увидеть, заметить в ту ночь? Мария это, конечно, должна знать. Но доверится ли она постороннему и совершенно незнакомому человеку? Как мне представиться и как разговаривать с женщиной, которая только вчера похоронила мужа? Да и все уже кончилось той белой тумбой на грядке, забросанной венками…
…Я нажал на язычок запора, звякнула железка, и калитка от собственной тяжести распахнулась и заскрипела. Но зачем я иду? Неужели только для того, чтобы уехать отсюда спокойно? Неужели все та же и сейчас лежавшая в моем кармане полиэтиленовая пробирка с таблетками, все та же внушенная себе какая-то вина перед Степановым?
Я вошел и тихо запер калитку изнутри, как это принято.
Заросший травой чистенький дворик с выложенной красным кирпичом тропинкой. Виноградник, огороженный рейками, флоксы, мальва и еще какие-то желтые на тонких длинных стеблях цветы. Я постоял немного, потом свернул за угол и едва не зацепился за протянутую от водосточной трубы до куста сирени бельевую веревку с высохшими уже детскими вещами. Под трубой стояла широкая, вросшая в землю бадья со старой, зацветшей уже дождевой водой.
Возле крыльца, широкой голой спиной ко мне, согнувшись, прилаживая ступеньку, постукивал топором молодой мужчина, коротко стриженный, с бицепсами, которые словно были приварены к его рукам. Вокруг него валялись щепки и стружка. Рядом с виноградником сарайчик с наклонной крышей, желтая поленница расколотых дров. Из-за куста крыжовника выскочил маленький совсем мальчик, в бело-синих полосатых трусах, босой, прихваченный солнцем, и, озираясь на меня, испуганно кинулся к дому. Наверняка самый меньший Степанов, внук.
– Бабушка! Ба-а-а-а…
Жизнь в этом дворе продолжалась… Не надо мне идти… Но мужчина уже повернул голову, увидел меня и медленно разогнулся. Это был парень лет двадцати, возможно, чуть старше. Он стоял и поджидал меня, словно насторожившись.
– Здравствуйте. Нельзя ли мне увидеть жену Дмитрия Степановича? – сказал я, подойдя ближе.
Он разглядывал меня, прищурившись, приоткрыв рог и словно не мог понять моего вопроса. Потом приподнял руку, как будто хотел что-то сказать, и опять наклонился к доске. Мне вдруг показалось что-то знакомое в его грузной фигуре.
– Хозяйку не могу ли я видеть? – повторил я. – Она дома?
– Да вроде бы, – отворачиваясь от меня, загораживая крыльцо, протянул он. – Только тут не сдается. Занято уже. Дальше вам надо. Извините, починяю.
– Нет, мне по другому делу, – сказал я, пытаясь понять, кто же он такой и какое отношение имел к этому дому. – Мне по личному делу.
– Так оно ясно, – кивнул он мне, соглашаясь, не двигаясь с места. – И все так… А вообще-то походите, к вечеру найдете. На ночь-то возьмут… Или мы по радио-точкам? Так там проволочка маленько. Зазор, – повертел он пальцами. – А спросят трояк. А то пять могут, лады не лады. – На заросшей волосами его груди обильно висели капельки пота. Он явно не хотел пускать меня в дом.
– Вам не трудно позвать ее? – сказал я потверже.
Он пожал плечами, вздохнул и зачем-то посмотрел на топор, словно я мог его унести.
– Ну, постойте тут. – И, кинув на меня непонятно пристальный взгляд, он медленно, нехотя шагнул через порог.
Где же я его видел? У меня в памяти откуда-то очень ясно запечатлелась эта массивность, замедленность движений, даже форма плеч.
– Мария Григорьевна, вас тут опять какой-то, – позвал он, и я впервые услышал отчество Марии. – Вас лично требует. Не верит, – объяснил он, как бы оправдываясь. Потом, не обращая на меня внимания, поднял доску и принялся ее подравнивать.
Я почувствовал, что волнуюсь: получится ли этот разговор. Снял рюкзак, взял его в руку и ждал, стоя перед крыльцом, вглядываясь в полутемный проем двери, понимая, что каждое мое слово может оказаться неловким, чужим, ненужным. Как все же объяснить, кто я такой и почему пришел?.. Наконец послышались шаги, скрипнула какая-то дверь и с белой детской рубашечкой в руке вышла худенькая, словно чуть живая женщина, почти седая, гладко причесанная, в длинном темном платье и как будто слепая, с такими неподвижными, уставленными в пространство несчастными пустыми глазами. Увидев меня, она вздрогнула, как будто испугалась, остановилась, не доходя до порога, прижала руки к груди и с мольбой проговорила мне:
– Господи!.. Не нужно мне ваших денег. Там же на заборе висит. Хоть сейчас дайте покой. Ребенка, прошу, не пугайте…
От неожиданности я растерялся. Лицо у нее было узкое, измученно-бледное, хотя как будто еще не старое. Волосы, очевидно, прежде были красивые. Парень перестал стучать топором, хмуро и внимательно уставясь на меня.
– Успокойтесь, пожалуйста, – сказал я, стараясь поймать ее взгляд. – Я знал Дмитрия Степановича очень давно и пришел потому, что многим обязан ему…
– Или опять эту бумажку сорвали? – повернулась она к парню. – Неужели они специально?.. Как теперь жить?.. Посмотрите, пожалуйста. Я вас очень прошу.
Парень кивнул ей и пошел к забору, продолжая оборачиваться и смотреть на меня.
– Мария Григорьевна, я друг Константина Федоровича Рагулина, – сказал я, подойдя к ней еще ближе и уже начиная чувствовать нелепость своего рюкзака. – Вы знаете Рагулина. Мы все вместе были на фронте… с Дмитрием Степановичем…
– Сорвали? – крикнула она парню, который уже возвращался к крыльцу. – Обе сорвали?
– Там, как положено, – снова подняв топор, ответил он.
– И я зашел, – сказал я, – чтобы почтить его… чтобы сказать, что Дмитрий Степанович оставил после себя хорошую память… Я друг Рагулина…
Она взглянула на меня беспомощно, мученически, с каким-то робким недоумением и словно увидев впервые.
– Рагулина?.. А-а-а… С Митей, – явно не понимая моих слов, но теперь уже стараясь сосредоточиться, проговорила она. – А вы не от сына?.. Не из Москвы?.. У нас сын в Москве живет…
– Нет, я из Ленинграда, – как можно спокойнее сказал я.
– Из Ленинграда? – прижав руки к вискам, мучительно силясь что-то вспомнить, но вместе с тем по-прежнему все еще отвлеченно спросила она. – Так вас Рагулин прислал? Константин Федорович?.. А вам надолго?
Нельзя было без жалости смотреть на ее как будто прозрачное, искажаемое болью, но словно нечувствительное лицо, в котором вместо глаз была выплаканная, светлая и зияющая пустота. Нет, едва ли я мог бы здесь не то что спрашивать, а даже упоминать об Ордынке. Здесь была своя Ордынка, и, пожалуй, еще худшая – безысходная. Но повернуться и уйти, видя все это, тоже было уже невозможно.
– Мне не нужно никакой комнаты, Мария Григорьевна, – сказал я, впервые почувствовав, что она понимает меня. – Я нашел… Мне известно о вашем горе…
– Значит, вы знали Митю? – проговорила она почти осознанно и вдруг как будто ослабла, стала еще меньше. – Так вы уже знаете? Вы все уже знаете… что Мити уже нету? Вы знаете, что с Митей? А почему же вы не пришли вчера?
– Я только сегодня ночью приехал в Темрюк, – ответил я.
– Предали вчера земле, – вздохнув, проговорила она как бы себе. – Вот из Москвы с внуком вернулась и не застала уже. Нет Мити больше. Нет. – И губы у нее сжались, судорожно задрожали. – Еще же… ведь всего-то два дня до того из Москвы говорила с ним по телефону. Ой, боже мой… А он мне: Юрочка, Юрочка, Юрочка, Юрочка… Он так внука ждал… Так ждал… Он же больной поехал на эти лиманы. Ведь последний же раз перед пенсией… Все хотел, как по совести… как по совести… А гроб, гроб-то, вы бы видели, как ребеночек там. Как пушиночка… Все, все отдал им. Ничего от него не осталось. Сгорел весь. А за что?.. Вы бы знали! – И, глотнув воздуха, она вдруг посмотрела на меня как-то сбоку, испуганно. Подняла руку и словно загородилась от меня. – Господи… А вы не посмеяться пришли? Вас не подослали? Вы не обманываете меня?.. Почему же я вас не знаю, никогда не видела?.. Из Ленинграда?
Эта детская рубашонка, которую она прижимала к груди, делала ее еще более слабой и беззащитной.
– Я первый раз в Темрюке, Мария Григорьевна, – ответил я. – Последний раз мы виделись с Дмитрием Степановичем в августе сорок третьего, еще на фронте. А потом…
– Сорок третьего? – переспросила она и растерянно посмотрела на парня. – Сколько же это лет уже?..
Тот стоял, наклонившись над доской, по-бычьи уставясь в землю и всем своим видом выказывая терпеливое безразличие к мешавшему ему работать разговору.
– Двадцать четыре, – ответил я, еще раз убедившись, что не должен был приходить.
Но мне показалось, что она немного успокоилась, и, возможно, какой-нибудь разговор все же получится, и, может быть, я сумею что-то узнать от нее об Ордынке.
– Двадцать четыре, – покачала она головой. – А я, вот видите, квартиранта уже взяла… И то не одна… Только сегодня взяла. Тоже от них. От инспекции, – показала она на парня, и веки у нее снова задрожали. – Вот на руках у него Митя и умер. У него… Пусть теперь тут живет… Пусть у нас… Ведь он же там, на лимане… в лодке умер. Там прямо и умер. – Голос у нее сорвался, и она закрыла лицо ладонями. – Вы думаете, он сам умер? Своей смертью умер?..
Я взглянул на парня. Вот откуда у меня в памяти эта фигура. Это, значит, и был тот самый, большеголовый, который сидел в лодке вместе с Дмитрием Степановичем. Новый, молодой инспектор на его место. Голова действительно круглая, как шар. Вероятно, если ему сказать, и он вспомнил бы меня вот с этим именно рюкзаком на берегу лимана. Он выпрямился, опустил руки по швам и, словно заставляя себя, смотрел на меня почти в упор и, что называется, пожирая глазами, – так бессмысленно. Очевидно, он принял меня за конкурента, когда я вошел сюда, потому с таким упорством и отстаивал этот дом.
– Так заходите, – сказала Мария Григорьевна. – Он бы вас на улице не оставил… Он-то всех помнил…
Я кивнул и шагнул на крыльцо, чтобы наконец увидеть дом, в котором жил Дмитрий Степанович, хотя и сам не знал, какая сила тянула меня через этот порог и для чего мне это было нужно.
Входил к себе в дом Степанов, оказывается, через кухню. У окна темный деревянный, без всякой клеенки, заставленный сейчас немытыми тарелками, стол с придвинутым к нему высоким детским стулом. Плита белая, большая. По стенам полки с кастрюлями, жестяными банками, глиняными горшками. Среди всего этого я неожиданно заметил несколько пустых красивых бутылок с заграничными наклейками: «Голландский джин», «Наполеон», «Виски» и еще что-то. Наверняка давние следы Глеба Степанова. Когда, интересно, ом был здесь в последний раз?
– Вот, смотрите сами, как он жил и на каком золоте ел эту рыбу, – сказала Мария Григорьевна, когда мы вошли в просторную, с двумя выходившими на улицу окнами комнату, и, вздохнув, обвела взглядом эту комнату, точно не узнавая ее. – Как привыкнуть?.. Вот этот сундук, говорил, уберем. Пианино Юрочке купим, поставим… Все купил… Все…
Дом, как это бывает в таких случаях, казался гулким, притихшим, брошенным, а вещи как будто стали музейными, потеряв свой предназначенный им самый обычный смысл. От стоявших под окнами тополей в комнате был полумрак. Занавеси на окнах кружевные, пожелтевшие и, должно быть, самодельные. Низкий потолок с двумя выступавшими, протянутыми через всю комнату деревянными квадратными балками. Запах старой одежды, спертого южного тепла и давным-давно обжитых стен, где все, кажется, обветшало и где, наверное, отчетливо слышен тарабанящий по крыше дождь.
– Ах, не могу, не могу простить себе, что уехала и оставила его одного, – прижимая к губам рубашонку и все еще обводя взглядом комнату, вздохнула она. – Он бы еще немножко, он бы еще зиму пожил. Я бы его доглядела… Что же я хожу с этой рубашкой? – вдруг спохватилась она. – Я сейчас, я сейчас… А то ведь сгорит, спать не будет. – Голос ее уже был в кухне.
Я остался один. От непонятной усталости сел на сундук и посмотрел вокруг. Едва я вошел в этот дом, ко мне сразу же почему-то вернулось ночное предчувствие. Почти физическое ощущение какого-то поджидавшего меня события. Необъяснимое состояние тревоги… Что же такого особенного я ожидал увидеть в этом доме?.. Какую странную она кинула фразу: «Он бы еще зиму пожил…»
Крашеные, чистые, но уже во многих местах полысевшие желтые полы. Густо разросшийся фикус. Старомодный, отливавший темно-красным лаком одностворчатый шкаф со связкой висевших на нем ключей. Облупившаяся и сейчас прикрытая серая дверь. Наверное, в другую комнату. Гнутая бамбуковая этажерка с книгами, какими-то свертками и старыми газетами. Слева, у стены, очень широкая кровать с пухлыми подушками и кружевным покрывалом. Над ней васильковый ковер с оранжевыми оленями. Вполне возможно, трофейный… Не бедно, не богато. Обычно…
– Юричек! Внучек родной! – доносилось со двора вместе со стуком по крыльцу. – Юрочка-а-а-а!..
Я посмотрел перед собой и вдруг на круглом столе, с наброшенной на него и спускавшейся почти до пола вязаной скатертью, рядом с огромной, неизвестно как попавшей в этот дом мраморной чернильницей, на листе бумаги, разрисованном кругами, линиями, каракулями, увидел хорошо знакомую мне вещь. И даже не поверил себе. Это была та самая восьмицветная шариковая ручка, которую Глеб Степанов демонстрировал мне в самолете. Я сразу же узнал ее по расколотому металлическому ободку на колпачке. И вот теперь она снова попалась мне на глаза, и не где-нибудь, а здесь. Странно… Я взял ее, повертел и пощелкал стержнями. Но, действительно, странно. А как же она оказалась здесь, если Глеб Степанов не был на похоронах? Но он не был. Я положил ручку на место, взял мраморную чернильницу и для чего-то взвесил на ладони. Тяжесть дай боже…
Мне давно уже казалось, что в соседней комнате кто-то есть. Половицы там тихонько поскрипывали и слышалось как будто затаенное дыхание. Вдруг дверь распахнулась, и мимо меня, вытянув руки, визжа и опрокинув стул, за который он схватился по дороге, пронесся маленький Степанов. Выходит, все это время он прятался от меня и таился там.
Я поднял стул и, когда нагибался, неожиданно возле синего эмалированного детского горшка, стоявшего под кроватью, заметил блеснувшую какую-то красную полоску и как будто крохотную лужицу словно уже запекшейся крови. Поставив стул на место, я шагнул к кровати, заглянул под нее и не поверил себе. Оказывается, то была самая обыкновенная пружинная мышеловка. На красной дощечке, настигнутая рычагом и перебитая пополам, вытянувшаяся в прыжке и от этого как будто еще живая, лежала черноглазая мышка. Именно здесь… Эта трагедия попавшейся на приманку мыши почти потрясла меня. Продуманный механизм с кусочком сала, и несмышленая мышь… В этом доме!.. Когда же она сработала? Выходит, эту красненькую дощечку зарядил Дмитрий Степанович? Это он встал на колени, потянулся и осторожно поставил туда мышеловку. И возможно, это было перед последней его поездкой. Марии, когда она с внуком вернулась из Москвы, было уже не до того, чтобы помнить о мышах. Молодой квартирант, едва появившись в доме, тоже не мог заниматься ничем подобным. А мышка могла попасться и сразу же и даже сегодня ночью. Одно только непонятно: почему же рядом с горшочком? Или этого предмета тогда еще не было?.. Что значила эта мышка?..
Я услышал шаги и успел подняться.
– Вот виноград, пожалуйста, – входя, ставя тарелку на стол, проговорила Мария Григорьевна. – Это еще он ухаживал… Для Юрочки, для Юрочки… Пальчики, говорил, длинные, такие же музыкальные, как у нашего Юрочки… Вы к нам по работе? Если уж вам совсем остановиться негде… – не договорив, она закусила нижнюю губу, плечи у нее затряслись, и, уже не в силах сдержаться, она заплакала навзрыд. – Знали бы вы… знали бы вы… И даже из военкомата никто не пришел, хотя обещали… Вы уж простите меня… Ведь такая неблагодарная, такая жестокая эта жизнь… А за что? За что?.. У него ордена и медали остались… Все его бросили… Что же вы не садитесь? – Она показала мне на стул и начала вытирать глаза. – Да уж как-нибудь все поместимся. Вы нас не стесните…