Текст книги "Камыши"
Автор книги: Элигий Ставский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Кама
С каждым шагом камыш становился все выше, но одновременно редел, берег круто поворачивал, образовывая дугу. Я посмотрел вперед и совсем близко вдруг увидел женщину, ее спину в бледно-розовой сорочке. Голые, перетянутые лямками узкие плечи блестели на солнце, волосы свисали, закрывая лицо. Высоко подоткнув темно-красную в черные полосы юбку, она стояла по колено в воде, полоскала белье и складывала большие, скрученные и, наверное, тяжелые жгуты на борта и скамью притопленной недалеко от берега старой лодки. Она!.. Так же, как в самолете, она показалась мне тонкой, даже хрупкой. На нее хотелось смотреть. Ей как будто нравилось погружать эти вещи в воду, шлепать ими, окунать много раз, разгибаясь и наклоняясь, потом встряхивать, опять мягко класть в воду, быстрой белой змеей тащить к себе, и так снова и снова, сгибаясь и выпрямляясь, и, наконец, перехватив руки, выжимать, сочно, звучно и словно не совершая усилия. А ведь она, черт возьми, умела, кроме этого, ладить и со сверхскоростями и разными там реактивными ритмами, и, значит, была совсем не из тех, о ком говорят – «дитя природы».
Я подошел к ней ближе, потом негромко окликнул:
– Здравствуйте, Настя.
Она не услышала. Терпко пахло зеленью, блестевший лиман словно припекал, в воздухе летняя лень и громкий щебет птиц. Вокруг только вода и тростник.
– Здравствуйте, Настя, – повторил я.
Она повернула голову, выпрямилась, как будто потянулась, тыльной стороной мокрой руки откинула волосы, взглянула на меня, щурясь, и вдруг рассмеялась:
– Ой!.. А я как раз купаться собиралась. В чем мать родила… Здравствуйте, Виктор Сергеевич. Встали? А я и не верила, что приедете к нам. Даже не надеялась. А вы, значит, не трепло.
Между нами была сверкающая полоска воды.
– Видите, нашел вашу Ордынку, – сказал я.
– А мы уже за врачом машину послать хотели, – опять засмеялась она, откидывая волосы. – Сильно печет у нас? Тут без привычки, конечно…
– Стираете?
– Да, для бригады, – кивнула она, улыбаясь.
– Но только найти вас не так-то просто, оказывается. Мне сказали, что никакой Насти в Ордынке нет.
Она наклонила голову, положила руку на борт лодки, но тут же подняла глаза и посмотрела на меня, смутившись, однако все еще пытаясь удержать улыбку.
– Настя – я тогда так сказала, чтобы… ну, как всем, чтобы отвязаться. А на самом деле, а по-настоящему – Кама.
– Кама? – переспросил я.
– Угу, Кама, – кивнула она и словно что-то подкинула ногой в воде. – А потом, ну, уже потом я хотела сказать, что Кама, но как-то не получалось. А разве так принципиально? Имеет значение?
– Редкое у вас имя. Звучное. Значит, это вы и есть Кама.
Я видел ее в голубой форме и с подносом, на котором она гордо разносила в воздухе завтраки, сидел с ней, почти вызывающе разодетой, в машине, а потом и за ресторанным столиком, но не знал, что она буквально излучала красоту, причем какую-то особенную, ошеломляющую. И не только лицом, а всей своей фигурой.
– Так Прохор это… Вы его дочь…
Теперь, когда она чуть прогнулась и оперлась о лодку, я уловил в ее глазах настороженность, даже какую-то мелькнувшую сухость.
– Ну, дочь… Так и что? – И она опять как будто что-то отогнала от себя под водой. Потом, по-прежнему стоя вполоборота, кинула на меня игривый, лукавый взгляд: – Ну, как вам наша Ордынка? Обойдетесь без ресторанов? – И теперь вышвырнула ногой целый сноп брызг, но не в меня, а чуть-чуть в сторону. – А это у нас вместо ванны и душа. Не боитесь? – и сделала вид, что хочет обрызгать меня уже всерьез.
Она – Кама и дочь Прохора. И теперь я уже мог не сомневаться, зачем понадобился ей в этой Ордынке.
– Не побоитесь? – крикнула она, нацеливаясь, и окатила меня с ног до головы.
От неожиданности я отступил назад, зацепился за что-то и упал. Она шагнула ближе, наклонилась и со смехом начала горстями швырять на меня воду.
– Крещение!.. Курорт Ордынка!.. А я же говорила: пристегните ремни!
Пока я поднимался, она уже отскочила к лодке, стояла, щурясь, и хохотала на весь лиман.
– Теперь будете помнить Ордынку! Вот походите мокрый с утра до вечера! Сапоги резиновые! И еще сети повытаскиваете! Это вам не черный кофе с лимоном! Вкусная рыбка?! Наелись?
– Спасибо, спасибо, Настя… То есть… Вот видите, Кама.
– Ой, смешно, – дунув на волосы, откинув их, фыркнула она. – А вы полетайте там, с этими ухажерами вроде вас. Нацепят на пиджак синие ромбики, а скажешь, что – Кама, сразу: как? что? Почему это? Откуда такое имя? Прилипнут и не отвяжешься. А я кому – Валя, кому – Карина, а кому еще что-нибудь. Так и живем. А замуж не выходим.
Присевшая на борт лодки, плескавшая ногами в воде, простоволосая, она была сама естественность. Я сунул сигареты в карман, вспомнив, что спички остались на прилавке. Этот тростник, этот лиман, это небо – и была она. И я понял, что так же, как в ресторане, начинаю пьянеть от нее, но теперь от ее обнаженных загорелых ног, тонких, почти хрупких покатых плеч, смеющихся глаз, хотя и знал, для чего ей вся эта игра.
– Ну и зачем же я понадобился вам здесь, скажите правду? – спросил я прямо.
Она переложила с места на место несколько мокрых штук белья и теперь посмотрела на меня уже внимательно, зорко.
– А может, понравились, – и засмеялась мне в лицо. – Мало ли, думаю, человек денежный. А? Чем на других, пусть на меня растратит. Сейчас же ой сколько таких идиотов, которым денег девать некуда!
– Еще раз спасибо. Но я, вот видите, мокрый, чтобы идти сейчас к прокурору, – решил я сказать все до конца, чтобы посмотреть, как она поведет себя. – У вас здесь, в Ордынке, кажется, неприятности с этим убийством, с Назаровым? Так?
Она повернулась ко мне, взглянула очень твердо и как будто свысока. Лицо стало жестким.
– Кто это еще вам сказал?
– Вы сами, Настя.
– Я?
– Вы.
Я думал, она смутится, замолчит, растеряется, а потом заговорит со мной по-другому. Но она вскинула сбои казацкие брови, пожала плечами, головокружительно повела ими и отвернулась, словно меня здесь не было. И неожиданно захохотала.
– Уже можно подумать: заманила ребеночка! Ух ты! – Уронила в воду коричневый брусок мыла, нашарила его и снова начала перекладывать стиранные вещи, как будто считала их.
А ведь я, в общем-то, был рад, что нашел ее. И с той самой минуты, когда увидел на этом берегу, уже понял, решил, что, если с Костей благополучно, я, пожалуй, вернусь сюда и какое-то время потяну здесь. В конце концов хотя бы просто для того, чтобы прийти в себя среди этой неторопливости и тишины, посидеть, может быть, возле камыша с удочкой и не торопясь подумать о будущем.
– Что же вы молчите, Настя?
– Вот и не будете бегать за молодыми девушками, – не оборачиваясь, выпалила вдруг она с неожиданной силой. – От жены-то! – Взяла какую-то неимоверно грязную тряпку, окунула ее и снова швырнула в лодку. – А дальше я на всякий случай помолчу. На себя бы сперва посмотрели, чем выступать тут. – И, наклонившись, принялась стирать, шумно буравя воду.
Я подумал, что если Прохор передал ей только часть своего темперамента и упрямства, то каков же он сам, со своим окончательным: «И точка».
– Вы мне стирать мешаете, – взглянув на мои ноги, бросила она с вызовом. – И я вас тут не держу. Я купаться буду.
Она, кажется, даже не собиралась оправдываться, а делать это почему-то приходилось мне, словно какая-то высшая правда была на ее стороне. Я понял, о чем она говорила. Я ведь и в самом деле был хорош тогда, в самолете.
– Напрасно вы сердитесь, Настя, – сказал я, как можно спокойнее. – Зря.
– Я не Настя, а Кама, – осадила она меня. – Я купаться хочу. Вам ясно? Или при вас раздеться? Человек вы или нет?
Я не уходил, такая, может быть, злость была в ее голосе. А эта разделявшая нас полоска воды делала меня еще неувереннее.
– Но, видите ли, тут вот еще какая неувязка. Даже если бы я знал, что здесь случилось и в чем обвиняют нашего отца, то никакой власти у меня ведь нет…
Я начал чувствовать какое-то раздражение к этой Насте – Каме, которая так лихо и так просто играла мной.
– Чем я могу вам помочь? Ничего ведь я не знаю…
Она таким же, как в самолете, необыкновенным жестом вдруг обхватила свой живот, на мгновение застыла, выдернула концы юбки, раздраженным движением отряхнула ее и, сверкая глазами, положив руку на бок, выкрикнула:
– А вы напишите! Узнайте, узнайте!.. Люди вам скажут. Вы с людьми поговорите. Вы правду, правду… Он всех тут жуликами обзывал, этот Назаров. А где тут жулики? Кто? Вот поживите. Сладко тут? Вот напишите, узнайте, узнайте! – Ее лицо стало бледным и гневным и обиженным, столько, видно, в ней накипело. – Вы узнайте. Или вам тоже нет дела? – Все это она произнесла одним духом, как обвинение. – Такой же, как этот лопоухий, этот Бугровский, этот следователь… что хочет, то и делает.
– Подождите, Настя… Что написать я должен?
– Правду, – размахивая тряпкой, крикнула она. – Как из-за этого Назарова людям тут нервы выдергали. В страх загнали. А кому он был нужен, Назаров-то этот? – Смех у нее не получился. – Жулики? А рыбак берет себе на уху оклунок рыбы, которая полагается. Мешочек. Сколько там? Три килограмма, может. А захочет, продаст, потому что его рыба. Ну, выпьют. Так мокрые. Вы поживите… Сами все посмотрите. А лиманы где? А с морем-то, с морем что? Где оно, море? Вот напишите. Или испугаетесь? Куда начальство хвост вертит, туда и вы?.. Испугаетесь, – махнула она рукой. – Наверное, на папу моего посмотрели, и то душа в пятки ушла? Да? С такой рожей – значит, убил. А он воевал. Воевал! Да, он… Это он только теперь такой стал… А думаете, я вас в самолете почему пожалела? А то бы… Потому, что и у вас от войны. Да вы поговорите с ним. Застрелил! Узнали бы, какой он. Да он… за эти лиманы… Вы поговорите… – В глазах у нее появились слезы, она словно задохнулась. – А кто заступится?
Мне стало жаль ее. Лицо кривилось больше и больше, но она все же сдержалась, переборола себя.
– Успокойтесь… Настя… Кама… Подождите.
– Пока в тюрьму посадят? Да? А если папа хотел Назарову на лимане весной морду набить, так это еще не докажешь, – наконец совладала она со своим голосом. – Ему и надо было набить. И все равно убили бы, чтобы не брехал на каждого…
Удивительно, но почти то же самое говорили мне о Назарове косари. Что это могло означать? Чужие слова? Может быть, это были слова Прохора и она только повторяла их?
– А почему все равно убили бы? – спросил я.
– А потому… А потому что он один правильный был! – выкрикнула она. – Один!.. И папе скажите, чтобы меня в дом пустил. Уволилась, так не для того. Все равно не уеду отсюда. Как же? Везде пойду. Всем писать буду. Ничего, тоже законы знаю. Не хилая. – Она была взрывчатая, резкая, но недерганая, раз навсегда наполненная каким-то здоровым началом. – А в дом папа не пустит – я в лодке, вот тут, спать буду. Нечего мне жизнь портить. Не имеет он права. Так и скажите. И передайте. А не хотите… Я и одна… Как ему глазки сделала, так прикатил. Я же вас всех насквозь вижу, продажных! Унижаться еще! Уезжайте! Не надо!
Она словно скомандовала мне это. Но, мне показалось, чего-то не договаривала. А в глазах, впившихся в меня, было черт знает что: и ярость, и сила, и ненависть, очевидно, ко мне, и презрение, и еще в самом деле черт знает что. Теперь мне уже было известно совершенно точно, какое несчастье принудило ее в той машине прикатить на свидание, вырядиться, кокетничать и терпеть мои ухаживания. Но минутой раньше, когда мы говорили о Назарове, мне вдруг невольно пришла в голову мысль, что она, может быть, защищает отца, совершенно слепо веря ему, не зная всего или даже… зная самую худшую правду.
Зеленая птичка села на лодку и не улетала.
– Но тогда почему же… Как же это, вы его так защищаете, а он вас отсюда… Хочет, чтобы вы уехали…
– А жалеет, – перебила она меня. – Жалеет. Вот почему. Вам ясно? Потому что сам-то как родился здесь, как привык, так свою жизнь и угробил у этой проклятой воды, пропади она. А меня жалеет. Не хочет. Вот и гонит. А я ему подчиняться не буду, не буду. Я сама выберу, что хочу.
– Конечно, да, конечно. Но ведь в этой Ордынке… здесь даже не то что кино или…
Она как будто выдохлась, сникла, но тут же овладела собой:
– А я не хочу! – И теперь лицо ее стало властным, даже тяжелым. – К вам, что ли, ехать? А я, может, в этих самолетах сама не своя. – И скривилась, как от брезгливого отвращения. – А по-вашему, все должны по вечерам с длинными пальцами в ресторанах сидеть. Счастье? Модно, да? Коктейли, тряпки! Дергаться! Счастье? А почему это я должна к ним подлаживаться? У меня свое. Если мне здесь хорошо? Ну и живите себе, ой, да живите, выставляйтесь там один перед другим. Видела я кое-что. А для меня, может, лучше этих лиманов нету. Вот нету, нету. Их спасать, может, надо. Предлагали мне жизнь! Может, и вам-то не снилась! А я все равно тут останусь, даже убьет пусть. Никого слушать не буду.
И опять мне показалось, что она чего-то не договаривает. У нее была беда, должно быть преувеличенная, а может быть, и нет, и она доверчиво, наивно цеплялась за меня, веря в какие-то мои возможности.
– Но что все же, Настя, вы будете делать здесь?
Она наклонила голову, сжала губы, посмотрела на меня исподлобья, потом как будто потеряла из виду. Красота на ее лице стала стираться. Целая сутолока горьких мыслей застыла на нем. И я не мог не заметить этого и не поверить ее страданию. И все же в самом присутствии ее в этой Ордынке, ее, такой светящейся, тонкой, быстрой, современной, было что-то необъяснимое или, может быть, непривычное. Уж кто-кто, а она бы могла устроить свою жизнь… Может быть, в самом деле, непривычное…
– Я слышал, – осторожно сказал я, – что отец хочет, чтобы вы жили с матерью. А где ваша мать, если это, конечно?..
Она по-прежнему глядела куда-то за эти пределы, словно пытаясь сосредоточиться, что-то ответить самой себе. Наконец, не отрываясь от этой своей невидимой точки, сказала:
– Ведьма… Я папу люблю, потому что он – человек. Вот за это его и таскают. – И она опять поймала меня глазами и, словно вернувшись на землю, заговорила, но уже с усталостью: – Хату видели? Что у него есть? Ничего же. Сапоги и еще куртка оранжевая, колхозная. Он же здесь по душе. Рыбак он. Он мог с ней в городе жить. Деньги?!. Да он по три тысячи на руднике зарабатывал. Не то что здесь. Квартира была. А он все равно: в Ордынку, в Ордынку, в Ордынку. А теперь вино это проклятое… – Что-то в ней снова накопилось, голос начал тускнеть и, наконец, прорвалось: – Это вот все она, она! И с ним так, и меня послала на самолеты, чтобы я там юбку задирала, замуж в Москву выскочила, на дачу в черной машине ездила, как ей снится, холере. Назло ей останусь. Не человек. Только может рот разевать. Не хочу… – закончила она взмахом руки, словно все решив для себя.
– Это бывает, – кивнул я. – Бывает. – Опять машинально вытащил сигареты и спрятал. – Это бывает.
Она как-то по-своему восприняла мои слова, – хотя я в эту минуту подумал совсем о другом, не о ней, – потянулась ко мне, как бы собираясь взять за руку, и заговорила с прежней настойчивостью:
– А мы вас бригадой бесплатно кормить будем. К нам на паек пойдете. И сама даже вам уху варить буду. – Она произнесла это так, словно собиралась отомстить самой себе при помощи этой ухи. – И к рыбакам на море поеду. И поеду! Икры вам, рыбы красной… Тут, у нас, без денег обойдетесь. Хоть до зимы, – распаляла она себя. – И не слушайте вы ничего про папу. Он вас узнает, не тронет. Вы не бойтесь его. Дом я уже нашла. И лодка вам своя, и рыбалка у нас – из Ростова, из Краснодара, из Москвы приезжают и… и… И утки, и кабаны в камыше. Ружье у папы есть… Я вам все, все, я вам сама все расскажу…
Ее голос вдруг смолк. Но я по-прежнему думал не о ней, не о Прохоре, а о самом себе. Ведь мне предстояло что-то решить. Ну, завтра я поеду в Темрюк. А дальше?.. Что дальше?.. Уезжать в Ленинград?
– Так вот, для этого вы меня и пригласили, Настя… Кама? – Я почему-то с трудам принимал ее настоящее имя, привыкнув, что есть Настя, которую я себе вообразил и к которой ехал. Кама – это уже кто-то другой.
– Да, – кивнула она и, словно сама испугавшись этого, добавила с улыбкой: – Так вам все сразу уже и скажи…
Это была старая интонация. И я поймал себя на том, что посмотрел на лиман другими глазами. Плоская, невыносимо яркая и как будто раз навсегда застывшая вода. Гниющая черная лодка с горой серых и белых тряпок, и возле нее красивая, в темно-красной юбке, с плавными обнаженными плечами, щурившаяся от легкого теплого ветра девчонка, которая вертела мной, как ей хотелось, решив использовать для своих целей. И все же я почему-то не мог ей выложить всего этого прямо.
– Мне здесь, в общем-то, нравится, – ответил я. – А скажите, для чего это ваш отец превратил меня в спекулянта и от меня прямо шарахаются, смотрят, как на перекупщика? Даже сейчас в магазине… Зачем ему это?
– А папа в магазине? – спросила она тревожно.
– Нет, его самого там даже не было.
Лицо ее неожиданно для меня заалело от краски.
– А кто верит? Ну да! – убеждая скорее себя, чем меня, сказала она, потом покивала головой, о чем-то раздумывая. – Я знаю… Это из-за меня… Я сказала ему, что вы заступитесь за меня, что и на него найдется управа. Вот поэтому… Я вам все расскажу… Да плюньте вы. У нас народ добрый. Да и он-то добрый. Это он последний год такой стал. Вот вы прямо сегодня, вы вечером поговорите с ним. Только сегодня, а то еще совсем запьет. У него друг близкий умер. Вот он и злой на весь свет. А вина даже не подумайте. Вина не надо, – и посмотрела на меня почти строго. – Ну, болтает… Поживете?
– Не знаю, – ответил я.
– Не знаете? Уедете? – голос у нее вдруг упал. – Значит, не поможете мне…
– Не знаю, – повторил я. – Я действительно, Настя, не знаю сейчас. Может быть. Это все должно выясниться завтра. Мне завтра нужно быть в Темрюке. Но может случиться… есть обстоятельства… что мне придется срочно уехать в Ростов… И потом…
– А еще писатель! – выпалила она, вспыхнув.
Я старался не видеть ее сузившихся, снова ставших колючими глаз. Она замолчала. Лежавшие на лодке пальцы сжались в кулак и, мне показалось, побелели.
– Нет, я хочу… Вы только поймите… Мне нравится здесь, нравится ваша Ордынка, но я хочу, чтобы вы мне поверили. Не побоится меня никакой прокурор, понимаете? Ведь следствие только идет. Есть милиция, прокуратура, суд. Вот они решают. А я ведь здесь человек совершенно посторонний. – Я говорил, чувствуя, как в ней нарастает враждебность, и начиная слышать пустоту собственных слов.
Она повернула голову, сложила руки на груди и разглядывала меня в упор. Что-то вроде издевательской усмешки появилось на ее губах и застыло.
– И у вас все будет хорошо. Я уверен, Настя…
– Прокуратура, да, решает? Милиция? – Усмешка ее стала надменной, брезгливой и даже непонятной на таком красивом лице. – Ну и надо же, летают такие… Это надо же, – выдохнула она.
– Я даже постараюсь что-нибудь узнать в Темрюке об этом деле, – сказал я. – Обещаю вам. И вообще, я думаю, вы преувеличиваете.
– Ну и люди, – выговорила она. – Вот и живи с такими. Да вы меня-то чего боитесь? Смывайтесь себе тихонько. Воздух чище! Да и не люди вы совсем. – Отвернулась и застыла у лодки, глядя на лиман. Плечи опустились еще ниже. И вдруг взялась за край юбки и, скрестив руки, совершенно спокойным, даже ленивым движением потянула ее вверх, снимая…
Я понял, что за юбкой тут же последует сорочка, и быстро зашагал по тропинке, слыша, как от порывистых сильных движений за тростником плеснула вода. Она зачеркнула меня. И, надо сказать, я ощутил это. Однако теперь я запутался еще больше, так на меня подействовала естественность ее порыва, так притягивала ее неповторимая чистая красота, которую по-настоящему я разглядел только здесь. Она, конечно же, чего-то не договаривала. Это ясно. Зачем, в самом деле, ей эта Ордынка? Стирать белье? Варить рыбакам уху? И отчего так вдруг она именно теперь приехала сюда? И не просто просила, а требовала, чтобы я помог ей. Но, несмотря ни на что, я почему-то продолжал верить искренности каждого ее слова. И снова решил, что позвоню завтра в Ростов, и, если там все в порядке, в самом деле вернусь сюда. Здесь, по крайней мере, можно наслушаться тишины…
Солнце теперь повисло над самым лиманом, и в воде появилась едва-едва приметная краснота, тяжесть, предвещавшая близкий вечер, и, значит, мне надо было торопиться, чтобы не упустить Симохина. И я прибавил шагу.
Весь изогнувшийся, словно он был без костей, чем-то похожий на спустившее колесо, шофер Кириллов все так же плавился на причале, свесив и голову и удочку. Бездумная, как вечность, колоритная для неподвижной Ордынки фигура. Что он вообще делал здесь? Просто ловил рыбу и ждал, когда ему вернут права?
– Вас ищет Симохин, – лениво крикнул он мне, не разгибаясь, повернув ослепшую голову; наверное раскаленную, почему-то подумал я. К этой его голове раз навсегда была прислюнявлена папироса.
Значит, Симохин здесь. И даже ищет меня. Непонятно скучный, пренебрежительный тон был у этого шофера. Или мне это стало уже казаться? Может быть, и Симохин поверил Прохору и теперь тоже считал меня скрытым спекулянтом? Тогда, пожалуй, мне придется добывать какой-нибудь транспорт самому или уезжать сейчас же, пока еще светло. Я зашагал к холодильнику и вдруг почувствовал, что меня начинает брать за живое эта война, неизвестно почему объявленная мне Прохором. Ладно еще Темрюк. Поднявшись пораньше, не особенно рискуя, в крайнем случае можно доковылять и пешком. Это преодолимо. И в конце концов, ну и бог с ним, с моим самолюбием. Для этого есть чувство юмора. И кто он мне – Прохор, чтобы всерьез реагировать на его выходку?! Куда серьезнее было другое, что я осознал лишь в эту минуту. Ведь теперь, пожалуй, еще совсем неизвестно, смогу ли я устроиться здесь, достать и жилье и лодку, если все же вернусь. Кто захочет пустить к себе подозрительного человека? В крохотной-то Ордынке, где каждый на виду. Вот чем оборачивались эти запущенные вокруг меня слухи. А там ходи по домам и доказывай, кто ты такой… И, снова ощутив жару, духоту, голод, я не сумел заставить себя подойти к рыбакам и прикурить, увидев их откровенно повернутые ко мне спины. Вот и доказательство моих предчувствий…
В кармане брюк у меня по-прежнему, но уже бесполезная, лежала полиэтиленовая пробирка с темно-зелеными таблетками, которую теперь я мог оставить себе разве на память. Недоставало еще застрять на этих лиманах и опоздать даже на похороны. Не успеть и тут.
Белая рубашка Симохина то мелькала среди грузовиков, подъезжавших к холодильнику, то исчезала в темноте ворот этого полуразвалившегося мрачного сарая. Я стоял и поджидал его у дороги, прячась от солнца в тени одинокого, серого от пыли дерева. Сдвигая на затылок свою серебристую дорогую кепку, вскидывая руки, он беспрерывно что-то объяснял и доказывал людям, выходившим из машин и обступавшим его. Тряс какими-то бумажками и показывал на лиман. Он был явно не отсюда, не из этой, доживавшей свое, Ордынки, такой резкий и быстрый, а возможно, загнанный и метавшийся здесь. Его энергии, наверное, могло хватить на что-то большее, чем Ордынка. И в этих голубоватых модных и с острыми стрелками брюках, в новых ярко-желтых туфлях он тоже был не отсюда и как будто не имел дела с этой рыбой. Чересчур уж он выделялся, бросался в глаза. Но, судя по всему, именно он и был в Ордынке силой и властью. И решал и распоряжался. Шли прямо к нему, спрашивали его. Я наблюдал за ним и невольно думал о том, что ведь и он тоже каким-то образом замешан в преступлении, которое произошло здесь. Ведь и он, такой чистенький, когда убили Назарова, зачем-то выезжал на лиман, и, возможно, в этой же белой рубахе. И почему-то боялся Прохора, который отнял у него мотор и к тому же еще угрожал чем-то известным не только ему, Прохору, а им двоим. Может быть, Симохин подозревал, что я слышал их разговор, и разыскивал меня, чтобы проверить это? Зачем еще я понадобился ему? Или он тоже хотел, чтобы я вытряхивался отсюда? Раза два он кивнул, показывая, что видит меня и просит чуть-чуть потерпеть, подождать. И в этом его движении, когда он поворачивался ко мне и проводил рукой по горлу: «так занят», было что-то доверчивое, почти мальчишеское, а может быть, демонстративно приятельское, показушное.
«В ТОТ ВЕЧЕР, КОГДА ЗАСТРЕЛИЛИ НАЗАРОВА, НА ЛИМАНЕ БЫЛИ ПРОХОР, СИМОХИН, КИРИЛЛОВ И КОСАРИ…»
Кто все же из них нажал на курок?
Я раздумывал о собственных делах, но этот ленивый, растопленный жарой вопрос тем не менее иногда возникал во мне. Но даже не из любопытства и: не потому, что я увидел каждого из них, нет, не узнал, а именно только увидел, и не потому, что до сих пор слышал обвиняющий голос Камы, а потому, что тогда на лимане был еще один каким-то образом запятнанный этой историей человек – Дмитрий Степанов, который уже никогда не выступит на суде и ничего не скажет в свое оправдание. И замарана целая жизнь. Останется темный, запавший другим в души, уже ничего не значащий, но едкий слушок. На его опустевший дом, возможно, будут показывать пальцами. Почему же, почему я не докричался до него, почему не доплыл, почему не упросил косарей догнать его лодку? Почему не приехал раньше, вместо того чтобы заниматься копанием в собственной душе?
Еще какая-то машина загрохотала на дороге, но, не доехав до холодильника, свернула в поле, попрыгала по ямам и остановилась. Пыль рассеялась, и я увидел, что это весь облепленный раствором, покореженный самосвал, груженный кирпичом. Из кабины высунулся шофер и что-то крикнул Симохину. И теперь между холодильником и самосвалом я разглядел, очевидно, тот самый, на который я и наткнулся днем, высокий, удививший меня оранжевый штабель. Для обыкновенного дома кирпичей здесь было более чем достаточно. Шофер уже влез в кузов и быстро подавал кирпичи двум старикам, которые начали складывать новую стену. Неужели Симохин действительно собирался что-то строить на этом берегу?
Я смотрел, как выгружали кирпич, и вдруг справа, на углу холодильника, под скатом крыши заметил знакомую понурую фигуру Прохора. Я и до этого ощущал на себе чей-то взгляд. Выходит, и Прохор зачем-то был здесь. Согнувшись, опустив голову, он сидел на перевернутом деревянном ящике, курил и, мне показалось, посматривал то на меня, то на Симохина. Странно, что я не увидел его сразу. Неужели он следил за мной? Или не хотел нас оставлять с Симохиным вдвоем? Я уловил какую-то напряженность в его позе, в самом наклоне втянутой в плечи головы. Он как будто чего-то ждал, готовый каждую секунду даже не подняться, а вскочить, броситься, преследовать. А может быть, когда я разговаривал с Камой, он тоже стоял где-нибудь в камыше, за спиной у меня? Ведь могло быть и так. И тут-то впервые ко мне пришла неожиданная в своей простоте и как будто все разъясняющая мысль: Прохор не без оснований заподозрил, что я приехал сюда ради Камы, а потому и решил выставить меня отсюда, чтобы оградить себя и дочь от случайного человека. Вот и все. И только-то. Отсюда и спекулянт. Остальное – моя фантазия, преувеличения. Впрочем, нет, едва ли только тревога за дочь могла объяснить поступки Прохора, особенно прошлые. У следствия почему-то все же были причины интересоваться именно им, а, скажем, не Симохиным, которого, как я понял, не трогали. Хотя и это удивительно, потому что Симохин после той ночи вернулся в поселок утром. Кому-то в прокуратуре да и потом на суде не так-то легко будет разобраться в этих тайнах подозреваемой и своенравной Ордынки, где все дома были распахнуты настежь и где преспокойно, как мусор, провалялась нетронутой довольно приличная сумма моих денег…
Симохин снова сделал мне на этот раз почти умоляющий жест, что он уже сейчас, вот-вот…
Постояв, так ничего и не дождавшись, грузовики один за другим разворачивались, пятились от холодильника и пустые гремели мимо меня. Лица в кабинах болтались злые и потные. Очевидно, рыбы не было, и Симохин отказывал всем. Солнце, хотя и опустилось еще ниже, палило все с тем же напором. Я снова поймал на себе взгляд Прохора, тяжелый даже на таком расстоянии. Не смотаться ли, действительно, мне за рюкзаком и курткой и не уехать ли прямо сейчас, пока еще сюда подкатывали машины? И все же нет, нужно было ждать Симохина, чтобы перекинуться двумя-тремя словами и на всякий случай заручиться его поддержкой на будущее. И были еще причины, чтобы остаться до утра. Могло ведь выйти и так, что у меня не будет возможности вернуться в Ордынку, и потому я должен был сделать попытку выполнить просьбу Камы и осторожно потолковать с Прохором, если он согласится на перемирие. И не только о Каме, но и о Дмитрии Степановиче тоже. Прохор мог рассказать о нем, о его жизни, как никто, подробно. Меня интересовало все до мелочей, и чем дальше, тем больше: и его отношения с Ордынкой, и его привычки, и манера говорить, и отношения в инспекции, и зарплата, и дом. И разузнать о Марии – жене Степанова, которую я увижу завтра, и о том, что думает Прохор о Глебе. А кроме того, раз уж я был в Ордынке, мне по-прежнему хотелось взять лодку и очутиться возле камыша, когда стемнеет, чтобы самому ощутить, что значит притаившийся и настороженный ночной лиман, такой же, как тот, который месяц назад подстерег здесь Назарова. Хотя в общем-то и неизвестно, зачем мне это было нужно… Но черная вода, наверняка звездное небо, тишина, всплески крупных рыб, бормотание птиц, невидимые узкие ерики, шорох ветра – это всегда здорово и, как знать, когда-то будет еще.
Симохин подкатил ко мне на подножке грузовика, спрыгнул и, словно собираясь выбросить, взмахнул передо мной кипой зажатых в руке каких-то квитанций.
– Извините! Взбесились! Всем подавай рыбу. – Ладонью вытер с лица пот, поправил кепку и не взял, а схватил меня за локоть. Мне показалось, что рука его дрожала от напряжения. – Пошли! Так вас, оказывается, даже не накормили? Это я виноват. Совсем загонял людей. Пошли, пошли, – потащил он меня силой и засмеялся, но как-то натянуто. – Начальство голодное – злое. Ничего не выпросишь. А теперь везде и всюду – проси… Пойдем ко мне. Два шага. В нашем городе всюду два шага. Айн момент! Вы как относитесь к перцу? Я для вас специально тузлучок фирменный заправил. По-рыбацки! – Он произносил это скороговоркой, словно боялся, что я остановлю его. – Пообедать надо. Если, конечно, не побрезгаете с подозрительным человеком… Хотя вообще-то радио слушаем, газеты читаем…
Я опять почему-то посмотрел на его дорогие брюки, на какие-то сверхмодные, изрезанные дырочками, наверняка заграничные босоножки, каким-то образом незапыленные, блестевшие. Что должен был означать этот вызывающий для Ордынки вид? Мы шли прямо к тому углу холодильника, где сидел Прохор.