Текст книги "Камыши"
Автор книги: Элигий Ставский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Я взял ее за плечи, придвинул ей стул и сам сел напротив.
– Спасибо, большое спасибо, – сказала она. – Значит, это правда, что вы давно знали его? – И опять я уловил в ее глазах испуг, даже какую-то затравленность.
– Да, я очень хорошо его знал, – ответил я.
– Скажите, разве Митя был плохой человек? – спросила она.
Я отвел глаза, так как она посмотрела на меня жалко и с такой надеждой и таким неожиданно молодым, наверное, прежним своим движением поправила волосы. На меня вдруг пахнуло от этого жеста, от его простоты, чем-то очень знакомым, почти материнским. Мне захотелось защитить эту маленькую беспомощную женщину от всех бед света. Но что я мог сделать? Что? Даже если понимал, откуда был этот испуг в ее глазах и что значил заданный мне вопрос.
– Я могу сказать о Дмитрии Степановиче только самые лучшие слова, – ответил я. – Мы жили с ним даже не то что в одной комнате, а в одном блиндаже. Он был очень верным, надежным, настоящим другом…
– Другом?.. Так почему же вы ничего не знали? – скривилась она, качая головой. – Если он был вам другом, почему же вы не знали, что с ним случилось?.. Здесь же недавно убили его товарища… тоже инспектора… его сослуживца… И вот все на него, все на него. Все на Митю. Вот какая несправедливость, какая жестокость! Вот что с ним сделали… А он бы еще до весны прожил… – Она снова задохнулась от слез. – Доктор мне обещал. Организм у него был еще крепкий…
Я взглянул на нее, теперь понял все и промолчал.
– А на него эта обида, этот позор… Как же он мог жить после этого? Он же от всех скрывал свою болезнь. Лишь бы ему туда, лишь бы в эти его лиманы. Он и ночью, бывало… Смотрю, только вернулся, только обсох, опять… Я ему: куда же ты, Митя, ночью? А он мне: «Служба, Мария. Служба… А должен. А надо…» – Ее морщинистая с обручальным кольцом рука, лежавшая на столе, дрожала. – И вот одевается, идет, понимаете. Больной идет. Шатает его, а он идет в эту проклятую лодку. Идет караулить эту рыбу. И каждый раз только свое: «А должен, Мария. А надо…»
Меня буквально заворожил этот своеобразный строй речи Дмитрия Степановича. Я словно услышал негромкий, чуть хрипловатый, почти стариковский голос: «А должен. А надо…» Какая в этих словах неповторимая характеристика человека. И певучесть, и спрятанная тоска, и самоотрешенность, и почти фатальность. «А должен… А надо…» В другой ситуации я бы записал это в блокнот. И какая емкость: «А должен… А надо…»
– И тут, я в Москву уехала, обещал лежать, – вздохнула она. – Ему же доктор больничный выписал. И пенсия уже была назначена. А он опять на эту службу… А теперь вот… здесь, на лимане, его самый близкий друг один есть… И тот… и того вчера не было… Никто…
Я понял, что она, вероятно, говорила о Прохоре. Значит, ей пока ничего не было известно. Да и как знать, чем еще впереди обернется эта дружба…. В пальцах у меня опять каким-то образом оказалась восьмицветная ручка, и я отложил ее подальше.
– Мария Григорьевна, – подождав, спросил я. – Скажите, я не смогу чем-нибудь помочь? Что-то, может быть, нужно сделать?..
– Помочь? Как помочь? – недоуменно подняла она голову и застыла, глядя на меня. – Чем же ему помочь? Ведь он умер. Он умер. – И она протянула ко мне свои сухие дрожавшие ладони. – А прежде-то… Прежде-то где же вы были? Раньше-то чего ж не пришли, чтобы свои слова про него где надо сказать. Кто его заслонил, загородил? Руки под него кто подложил? Помочь?.. Или вы, может, из гроба его поднять хотите? – И даже ее обида была тихой, беспомощной. – Может, я старая… Вы уж не сердитесь, он мне человек любимый. А вам теперь зачем-то нужно, так вы сюда дорогу нашли. Сразу нашли. Или сейчас так живут на свете? Разве же можно?..
Я не ответил. В чем-то она была права. Что я мог ответить?
– Я все понимаю, Мария Григорьевна. Но, возможно, надо оформить какие-то бумаги? Куда-то сходить? – сказал я, чувствуя суконность своих каких-то общепринятых слов.
Она посмотрела на меня как будто откуда-то издалека и медленно покачала головой.
– Оформить, может быть, пенсию? Чем-то посодействовать?
– Да что вы? Что вы? – с невероятной болью вырвалось у нее. – По улице пройти стыдно. На базар и то… У меня сын есть. Меня сын защитит. Нет, ничего не нужно от них, если они так с ним поступили. Не нужно! – И она словно заставила себя выпрямиться. – Не заслужил для меня Митя, значит. И вы мне это не предлагайте, я вас прошу. Я вашу жизнь не знаю, а вы нашу.
Мне показалось, что я увидел в ее глазах уже не укор, не обиду, а какое-то сожаление.
– Простите меня, но это важно, – решился я. – Скажите, а вот сам Дмитрий Степанович… он сам не подозревал, не говорил вам, кто же мог совершить это преступление… убить?
И в ту же секунду я понял, что не должен был этого спрашивать. Она как будто вздрогнула:
– Да как же и вы можете? Как вам не стыдно в его ломе? – с горечью выдохнула она. – Его ж это мучило… Да не дай бог никому с такой вот обидой, с таким сердцем из жизни уйти… Ведь здесь эта рыба зло. И воруют, и стреляют, и обманывают. А он не боялся, он до последнего дня ездил, искал. А вы… Как же вы-то еще можете о нем так думать?.. Ведь они же вместе в шашки играли, он в гости к нам заходил, чай пили… Спрашивала: кто же, говорю, Митя, кто же его мог? Спрашивала. А он: «Откуда, – говорит, – я, Мария, знаю? Там же вокруг камыш. Камыш, – говорит, – один знает. Камыш видел… А видел…»
– А видел? – переспросил я.
– Это он так говорил. Никто, значит, не видел. А теперь какую же пенсию я могу взять? – Она подмяла на меня глаза. – Это же как подачка, если они его могли обвинять. Скажите, зачем вы пришли меня мучить? Я по-вашему все равно жить не сумею… – проговорила она с горечью. – Огородик небольшой вот, слава богу. Виноградник он мне оставил. Да уж лучше весь дом сдавать буду, в сарай жить перейду, а таких позорных денег не нужно. – И она глубоко вздохнула, как бы все решив для себя, да и говорила это уже скорее себе, чем мне. – Сын есть. Сестра с мужем в Москве. Тоже не бросят. Во время войны и то меня с сыном приняла. В такое-то время… И после войны у себя в Москве сына оставили, учили. У нее муж и сейчас на большой работе в гостиницах. Помогут. Да и немного уже мне теперь осталось… Вот внук подрастет, – сказала она и встала. – Так что, спасибо вам, что вспомнили. И уж не осуждайте. Но я вам лучше другой адрес дам. Там одна только старушка живет, целый дом пустой. Через дорогу тут. Не поймите так, что Митиного товарища не приняла. Хотела… уж уговаривала себя… А только тяжело мне вас видеть. За него сердце не позволяет. Как хотите…
Я чувствовал стыд от какой-то своей собственной беспомощности, бесполезности. Меня буквально потрясла эта ее тихая покорность судьбе. Как, почему мне могло ночью взбрести в голову, что я должен идти сюда?
– Я, вот видите, и спросить забыла, как вас зовут. Да уж и это простите. Не знала и теперь знать не буду. Не пришлось, значит.
Я перевернул лежавший на столе лист, сложив его пополам, и открыл восьмицветную ручку Глеба Степанова.
– Мария Григорьевна, – сказал я, стараясь говорить как можно спокойнее. – Я вот здесь пишу вам свой адрес. Мало ли что… Я зашел к вам от чистого сердца. Всем, что есть у меня в жизни, я действительно обязан вашему мужу. Это правда. И я вас очень прошу считать меня своим человеком и написать…
– Поздно пришли вы, поздно, – покачала она головой.
– А если вдруг у меня переменится адрес, то вот другой, совсем простой: Ленинград, Союз писателей, Галузо В. С. Ваше письмо найдет меня сразу же. – И, стараясь уже не встречаться с ее глазами, я отодвинул лист на середину стола и прижал его мраморной чернильницей.
– Нет, уж мы сами, как-нибудь сами, – выдохнула она.
Я защелкнул эту так и неизвестно как попавшую сюда ручку, встал, попрощался, кинув последний взгляд вокруг. И все еще слышал: «А должен… А надо…»
Меня будто выдуло ветром, вынесло из этого дома, – где было только горе и никакой особой, придуманной мною, тайны. Но, наверное, я все же не сумел поговорить, повел себя как-то не так, полез с этой пенсией, задавал не те вопросы. Я, может быть, даже не пришел, а ворвался. А все это следовало сделать не так, а как-то по-другому…
Теперь уже все крыльцо было завалено стружкой, которая показалась мне ослепительно белой и даже мягкой. Парень, увидев меня, шагнул в сторону, давая пройти. Он был человеком новым и вряд ли мог рассказать мне что-нибудь, разве только о последних часах Дмитрия Степановича, но у меня было к нему другое дело, и я, шагнув вниз, подал ему руку.
– Галузо, – назвал я себя. – Можно вас на несколько слов?
Он так же бессмысленно уставился на меня, потом не пожал мне руку, а коротко и словно нехотя дернул за пальцы.
– Петренко, – и снова вытянул руки по швам.
Возле виноградника стояла серая узенькая скамейка, и я пошел туда, слыша, что он топает сзади.
– Садитесь, – сказал я ему, сел сам и вынул сигареты.
– Да ничего, постою, – ответил он, не дойдя шага три и как будто готовясь выслушать мой приказ, и опять приняв позу навытяжку.
– Так придется разговаривать на весь двор. Садитесь, пожалуйста, – повторил я, показав на место возле себя. – Понимаете, кричать я не могу.
Он как будто растерялся, пожал плечами и сел подальше от меня, на самый край скамейки, подтянув брюки и напряженно уставясь куда-то перед собой.
– Вы курите?
– Не, – вдруг улыбнулся он и решительно покачал головой. – Этим не балуюсь. Никотин – вредитель здоровья. А потом отвыкать трудно.
– Это вы, значит, были в последней поездке с Дмитрием Степановичем? – спросил я, не зная, как к нему подступиться.
– Я, – кивнул он. – Дмитрий Степанович сдавал мне лиманы возле Ордынки, потому как его уже обеспечили пенсией, а я на его место. Он память мою проверял и знание техники.
– Вот это очень хорошо, что память, – сказал я, готовясь набраться терпения. – У меня к вам есть несколько очень важных вопросов. Вспомните, пожалуйста, а вот перед смертью Дмитрий Степанович вам ничего не говорил о войне?
– Говорил, – подумав, ответил он. – Говорил.
– А что говорил?
– Он говорил, что здесь идет война с браконьерами, – отчеканил он бесстрастно и словно по обязанности.
– Ну, ладно, – прикурил я погасшую сигарету. – А вот про Назарова он вам что-нибудь говорил?
– Про убитого? Говорил.
– А что говорил?
– Дмитрий Степанович говорил, что Назаров был достоин звания инспектора.
– Так, – вздохнул я. – А еще что-нибудь он вам говорил?
– Говорил.
– А что говорил?
– Да вот, говорил, чтоб носки я себе другие купил вместо этих, – сказал он очень серьезно. – А эти чтоб не носил.
Я взглянул на его ноги. На нем были синие бумажные и, наверное, чересчур толстые для этого времени носки.
– Носки? А почему другие? Почему не эти? – спросил я, давно уже потеряв смысл этого разговора и не понимая, как ко всему этому относиться. – Почему носки?
– А он говорил: из-за Назарова. Чтобы я другие купил, не синие. Синие нельзя. Примета.
– А почему из-за Назарова?
– А это Дмитрий Степанович мне так говорил. Но эти-то ноские. Другие-то купишь, сами знаете, лады не лады, а на другой день пятка…
Во рту у меня было горько, я загасил сигарету, развязал рюкзак и достал блокнот и ручку. Вырвал из блокнота два листка и достал деньги:
– У меня есть к вам, Петренко, очень большая просьба. Я надеюсь, что вы человек исполнительный и сделаете то, что я вас попрошу. Это очень и очень важная просьба. Так вот, слушайте. Я вам дам деньги. И вы завтра же… закажете на могилу Дмитрия Степановича три венка. – Я вырвал из блокнота третий листок: – И вот я вам напишу, какие нужно сделать надписи. Вот смотрите, чтобы вы могли разобрать мой почерк… Один венок… «Моему учителю Дмитрию Степановичу Степанову от Кости Рагулина». Понимаете почерк?
– Так точно, – кивнул он.
– Второй венок… «Боевому товарищу и солдату от фронтовых друзей по Миусу». Ясно?
– Миус – это я знаю, – вдруг сказал он. – Река Миус.
– А откуда? – заинтересовался я.
– А недалеко от нас, – объяснил он. – Я сам из Ростовской области. Там, говорят, наши здорово им давали. Там и сейчас, как копнешь – железо. Так и Дмитрий Степанович там воевал?
– Там… И третий венок… «Отважному саперу-гвардейцу Дмитрию Степановичу Степанову от ветеранов Темрюка». Все поняли? Я сегодня уезжаю и потому прошу вас. Но только все это между нами. Без хозяйки. Сумеете?
– Так чего ж? – пожал он плечами. – Сделаем, раз я ему на смену. И потом водрузить, значит?
– Да, отнесете. Возьмете машину – и туда.
Я разделил деньги. Взял себе на дорогу до Ленинграда, недели на две, чтобы прожить в Ростове, остальные протянул ему. Он как-то тревожно посмотрел на меня и покачал головой:
– Так вы же меня не знаете. Без отчета как же?
– Ничего, ничего. Я с вами не сегодня, а немного раньше познакомился. Так что я вас знаю, – сказал я.
Он взглянул на меня очень быстро, пристально и даже тревожно и удрученно задумался, потом сообразил что-то свое и понимающе кивнул мне.
– Я столько не возьму. Много, – показал он на деньги.
– Поможете по хозяйству, – сказал я, снова протягивая ему деньги. – Ну, сами посмотрите… Спрячьте их, – сунул я деньги ему в руку, услышав стук открывавшихся дверей. – Уберите…
Мы оба поднялись. На крыльце стояла Мария Григорьевна.
– Хорошо, что вы еще не ушли! – крикнула она мне, подняв руку, в которой белел квадратик бумаги. – Вы здесь написали фамилию… Галузо? Это вы Галузо?
– Да, – ответил я, подойдя к ней, не понимая, что ее смутило.
– Нам рано утром почему-то приносили чужую телеграмму. Я очень удивилась, адрес наш, – сдержанно сказала она. – Кажется, такая была фамилия. Может быть, это вам? Вы знаете, где у нас почта? – И, глядя куда-то поверх моей головы, она объяснила, как идти.
Не пожав, а снова дернув мою руку, Петренко словно выпустил меня на волю, по-хозяйски, как-то очень надежно запер калитку, и я мог идти куда хочу. Двадцать два года назад, когда в августе сорок пятого меня в Саратове выписали из госпиталя, у меня было точно такое же ощущение своей неизвестно для чего мне нужной свободы. До чего же удивительная нам дана память… От воздуха кружилась голова.
Откуда же, от кого могла быть эта телеграмма, если это не ошибка? Мне телеграмма… Нет, невозможно. Какая-то путаница, может быть похожая фамилия? Единственным человеком, который знал, что я здесь и что найти меня можно у Степанова, был Костя. Кто еще? Неужели меня могла настигнуть здесь Оля? Она-то, если ей нужно, перевернет землю… Мысль, что я через неделю-другую увижу ее, показалась мне почему-то странной и даже неправдоподобной. Подчеркнуто суетясь, она изобразит шумную радость со многими восторженными: «О!. О!.. О!..» А в общем-то, у меня там есть машинка и тихая комната. Стоит ли забивать себе голову под таким голубым небом!.. Но что могло случиться у Оли? Она заболела? Жаль, если придется сразу же уезжать из Ростова. Совсем не хотелось бы, хотя, конечно, что делать. Или кто-нибудь разыскивает меня? И все же странно, что кто-то нашел меня даже здесь. А может быть, эта телеграмма как раз и есть объяснение ночного предчувствия и оно было совсем не напрасным? Однако ночью я ощущал скорее какую-то будоражащую тревогу, но ни в коем случае не приближавшуюся беду. Мне ведь, напротив, хотелось, чтобы как можно скорей наступило утро и начался бы наконец этот день…
Возможно, я заставлял себя ощущать жизнь и бодрился через силу, но так же, как в тот день, когда меня отпустили из госпиталя, я стал намеренно пристально вглядываться в попадавшиеся на улице предметы. Точно открывал их для себя. Помню, тогда меня потрясло обилие костылей. А сейчас-то, где же сейчас, куда сейчас подевались все эти люди с костылями? А?..
– До Краснодара махнем? – увидев свободное такси, спросил я шофера.
– Сколько вас?
– Один.
– Двадцать пять, и если кто-нибудь по дороге попадется, подсажу.
– А что так дорого? Здесь же километров сто семьдесят.
– Автобус дешевле, – кивнул он. – Вон касса.
– Ладно, не сердись, – открыл я дверцу. – Сперва до почты.
– А вы не фамильярничайте, – побагровев, сказал он. – А то заведется двадцать пять рублей – и он уже начальник. Закройте дверь.
– Ну, извините, – сказал я.
– Вот именно. – И, вздохнув, он отложил газету, включил зажигание и высунулся из машины, повернувшись к людям, сидевшим и толпившимся возле автобусной станции. – На Краснодар кто есть, товарищи?
Никто не ответил, и мы поехали бесшумно и мягко.
– Ну и развели хамла, – удрученно покачал он головой, все еще не успокаиваясь. – Стрелять таких надо.
– Это вы мне? – спросил я.
– Да если б вы один, – махнул он рукой. – Вон почта. Вы мне задаток оставьте.
– Рюкзак полежит, – сказал я.
– У меня этих рюкзаков и портфелей знаете…
Я вынул деньги и дал ему двадцать пять рублей.
У окошечка, в душной, пыльной, завешенной плакатами комнате с серыми дощатыми полами, все же было человек пять-шесть, которые почему-то не двигались с места. Я достал паспорт, встал в очередь, и вот тут-то по коже у меня и забегали мурашки. А что, если Костя? Чушь! Значит, не так плохо, если он смог дать телеграмму. И совсем не в его характере бить тревогу. Но звонить, заказывать телефон уже бесполезно. Только тратить время. Под окном такси с включенным мотором, и раньше, чем это физически возможно, в Ростове я не буду… Остались только двое, а за мной почему-то никого… Я должен объяснить, что телеграмму сегодня рано утром приносили по адресу, но вернули сюда, на почту. Неужели начнется канитель?.. Следующая очередь уже моя. Нет, конечно, никакой телеграммы не может быть. Это какая-то ошибка…
Все!
Я нагнулся к окошечку, приготовив нужные слова, но увидел посмотревшие на меня глаза и растерялся.
– До востребования? – спросила она.
Я страшно глупо усмехнулся, протянул свой паспорт и попробовал кое-как сказать, что мне нужно.
Передо мной сидела барышня-пуд. Но дело совсем не в этом. На меня взглянули такие ошарашивающие, вдумчивые и с такой бесконечно тихой печалью глаза, что я, наверное, даже испугался. Она подняла их и как будто увидела… нет, не мое лицо, не мою одежду, а, мне показалось, увидела меня. Огромные глаза, которые смотрели вот именно в самую душу… А ведь меня еще и тогда, на автобусной станции, если сказать правду, потрясли эти глаза…
– Когда приносили? – спросила она, встала и пошла к дальнему заставленному ящиками столу. – Сегодня?
– Да, рано утром, – ответил я, почему-то не слишком уверенно выговаривая слова.
В тот момент, когда наши глаза встретились, у меня даже появилось ощущение, что она узнала меня, так посмотрела внимательно, по-особенному. Хотя, конечно, это была чистейшая фантазия, потому что только здесь, у этого окошечка, она меня впервые в жизни и увидела.
И все же не могло быть, чтобы это был ее самый обыкновенный, предназначавшийся каждому взгляд. Какая щедрость! Но самое-то удивительное, ее тяжесть как будто уменьшилась, что ли. У нее были красивые и какие-то очень надежные, крепкие ноги, узкие женственные плечи и совсем неплохая фигура. Откуда я взял «пуд», а уж тем более «гирю»?
– Галузо из Ростова. Да, есть такая телеграмма, – сказала она, полистав какой-то журнал, потом склонилась над столом, перебирая бумажки, и, наконец, положила передо мной сложенный вчетверо и заклеенный листок, но больше уже не посмотрела на меня.
Я неизвестно почему не вышел, а почти выскочил на улицу. Со мной остался ее голос: «Галузо из Ростова. Да, есть такая телеграмма». И, лишь сев в машину, захлопнув дверцу, сказав шоферу: «Все, поехали», уже на ходу развернул этот чертов квадратик бумаги… Ничего страшного. Даже отдаленно. Только Оля могла догадаться из-за таких пустяков занимать провода. Телеграмма была из Ленинграда в Ростов, а Костя уже переслал ее мне. Ну и что, что путевки в Болгарию? Даже если эти путевки в Сингапур…
– Больше уже никуда? – спросил шофер, выворачивая на какую-то широкую улицу.
«Галузо из Ростова. Да, есть такая телеграмма…» Как нам с этой барышней, однако, повезло, что это был всего лишь приятный пустяк.
– Да, в Краснодар, – засмеялся я, облегченно вздохнув и удобно вдавив себя в это мягко покачивавшееся сиденье.
Изредка мелькали вывески, витрины, но я решил, что пообедаю уже в Краснодаре. Каким-то длинным получался этот день. Значит, с Костей ничего…
Потянулась та самая улица, по которой я въезжал сюда в том автобусе, длинная и довольно унылая. Машин в общем-то немного, и, значит, мы пойдем на хорошей скорости. Мне почему-то никак не удавалось сосредоточиться. Чем дальше мы отъезжали, тем сильнее у меня было ощущение, что я как будто что-то забыл, оставил в этом Темрюке. Паспорт? Нет, был на месте, в кармане. И вдруг я как будто сообразил, в чем дело! Как же я не мог догадаться сразу до такой простой вещи?! Глебу Степанову было с кем передать свою восьмицветную ручку. Может быть, из-за него эта барышня и была тогда такая зареванная?.. Везуч Глеб Степанов. Если судить внешне, ему повезло, даже очень. Но какое это имело значение: она или не она? С чего это я буду интересоваться его любовными делами? И тем не менее: она или не она? А ведь я еще могу это узнать… И все-таки я как будто что-то забыл в Темрюке…
– Вы меня извините, нам придется повернуть обратно, – сказал я, заранее понимая, что наткнусь на отпор. – Я оставил на почте паспорт.
Краем глаза я видел, как он опять налился кровью.
– Вот как начался день, так и пойдет! – И он не перевел, а рванул скорость.
К счастью, у окошечка было только два человека.
– Совсем забыл, – сказал я, стараясь выдержать ее взгляд и наблюдая за ней. – Вам привет от Глеба Дмитриевича Степанова…
Однако ее глаза не вспыхнули, не засветились, не потемнели. Какими были, такими остались.
– Степанова? – недоуменно посмотрев на меня, задумалась она, снова поразив меня глубиной своего мягкого взгляда. – А кто это такой? – В ее голосе прозвучало совершенно искреннее удивление. Но вслед за этим она вспомнила или сделала вид, что вспомнила. – А-а-а-а… Этот вьюн по рыбным делам. Он еще просил меня передать какую-то посылочку. Вы о нем? – И, совершенно внезапно и непонятно отчего как-то пристально взглянув на меня, она вспыхнула и как будто вся сжалась, лицо стало темным и жестким. – Не нужны мне никакие приветы ни от Степанова, ни от кого другого. Так и передайте.
– Вы ведь живете в Тамани, правда? – спросил я.
– Да. Но какое это имеет значение? – с каменным лицом сказала она.
– Любопытно, – попытался усмехнуться я. – Никогда не был в Тамани.
– Вы напрасно беретесь за такие поручения, – холодно отрезала она, уже глядя на женщину, стоявшую за моей спиной. – Следующий, пожалуйста…
– И дайте, если можно, десять лотерейных билетов, – попросил я, решив еще секунду пробыть у окошечка, а заодно привезти Петьке Скворцову хоть такой сувенир из этого Темрюка.
Она, не глядя, положила передо мной билеты. Я расплатился и отошел в сторону.
Что же такого было в моих словах, что они вызвали подобный взрыв, а заодно и неприязнь ко мне? Кажется, я вмешался в то, что меня совсем не касалось. До чего же гневно и яростно посмотрела она на меня последний раз. Видно, здорово досадил ей чем-то этот Глеб. Но тогда о какой же любви она так жалела?.. Я еще раз взглянул на нее и вышел с еще большей загадкой, чем вошел.
– Ну все? Теперь ничего не забыли? – спросил шофер, отпуская сцепление.
Я повернулся к нему, положив руку на руль.
– Скажите, а мы не можем хотя бы минут на десять завернуть в Тамань? – почти попросил я его.
– Послушайте, – откинув мою руку и уже почти заикаясь, уставился он на меня. – Вы что?.. Вы зачем сели?
– Ладно, поедем в Краснодар, – махнул я рукой.
Он подергал рычагом, машину рвануло. Я закурил, утешаясь, что он хотя бы это не запрещал мне, и уставился на дорогу.
Теперь Темрюк расплывчатой полосой пронесся мимо. Кончились последние домики. Шоссе завернуло и скоренько покатило вниз, вниз, вниз. Впереди солнечно, весело зажелтели уже знакомые мне бесконечные поля. И потянулись и потянулись, кружась и как бы расступаясь. Я даже удивился, до чего же они все такие же, как я их видел, ничем не изменившиеся, чуть подернутые дымкой и дышащие сытостью. На мне лежал такой груз, точно прошли не то что дни, а как будто месяцы, столько всего было за это время. Косари, Ордынка, Кама, Прохор, Симохин, смерть Степанова, Бугровский, Мария Григорьевна и вот эта барышня с почты. Сколько же ей лет: двадцать шесть, двадцать восемь? Но какие глаза! Я вынул телеграмму. «Получены две путевки Болгарию первого сентября. Не опаздывай. Целую Оля». Теперь я вспомнил, что еще ранней весной действительно заказывал нам путевки в Варну и даже заплатил за них. Вот уж кстати. Самое время разлечься на Золотых Песках, отдышаться!..
На спидометре девяносто – сто. Мне нравилось, как он легко, почти незаметно вел машину. Да и все было подогнано, не бренчало, не стучало, хотя шла трехсотая тысяча.
– Скажите, а что она представляет собой, эта Тамань? – спросил я.
Он молчал, точно не слышал.
– Вы бывали в Тамани? – повторил я.
– Дыра, – ответил он. – Ночью ходить страшно.
– А почему страшно?
– Да непонятная она какая-то. Что там к чему – не разберешь.
Мы снова замолчали. Сто – сто десять. Я переложил лотерейные билеты в боковой карман. Да и мне ли действительно жаловаться на судьбу рядом с таким человеком, как командир полка майор Петька Скворцов, который, если уж говорить правду, вовсе не был ни майором, ни командиром полка и даже не был Петькой Скворцовым…
– А вы не из Ленинграда будете? – вдруг спросил шофер меня, на этот раз почти мирно.
– Да. А почему вы так решили? – заинтересовался я.
– А по разговору. Чисто говорите. Земляк вижу, значит. Ну, как там жизнь в Питере?
По мне медленно, но верно разливалась мрачная вялость. Может быть, так на меня подействовали глаза барышни с почты или это было что-то другое? У меня было чувство, что я не уезжаю, а на бешеной скорости смываюсь из этого Темрюка. Наверное, чересчур трудным был этот день. Я почему-то вспомнил акварели, висевшие у Симохина…
– Так вы тоже из Ленинграда? – спросил я. – А как же вы здесь оказались?
Потянулась белая многолюдная станица. Рядом колыхалась колонна куда-то направлявшихся комбайнов. Стояло хорошее лето.
– Да как? – вздохнул он. – Пришел после войны… Вы где до войны жили?
– До войны? На Кузнечном переулке. Знаете? Почти наискосок от рынка. Небольшой дом…
Мне вдруг стало жаль, что этот старинный особняк теперь замызган и заброшен. А в общем-то, милый был переулок, хотя и пыльный. Страна моего детства…
– Ну вот, а я на Петроградской, на Зверинской. Знаете?
– Это напротив зоопарка? Ну, как же, конечно, знаю. Ходил к слону.
– Ну да, – подтвердил он. – Дом девятнадцать. Деревянный был, двухэтажный. Вернулся после войны, а его на дрова разобрали. Нету. Пихнули в комнату в доме напротив. Во втором дворе, а этаж первый. Рядом прачечная. На стенах, понимаете, плесень, обои гниют. Образование до войны семь классов было. В техникум пойти?.. А на что жить? Знаете, в последние годы на фронте тушонка была, ну и прочее. Привык. Помыкался, помыкался… Туда-сюда…
– Да… Да…
…Арест Симохина и Прохора, теперь мне ясно, связан с показаниями Дмитрия Степановича. Вот чем он «помог»…
– Вот именно. И вот, понимаете, поехал я в дом отдыха и женщину встретил, отсюда, из Краснодара. Здоровая, кровь с молоком, волосы черные. Казачка. Дом свой, огород, садик. Да пр-р-р-у-у-вет тебе, думаю, великий город, чтоб сидеть там в сырости и глотать дым. А тут тебе солнышко, фруктик, яичко теплое, из-под курицы прямо. Сало, море Черное рядом. Домбай – международная экзотика. В Темрюк поедешь, рыбки привезешь, судачка… Ну, чего я там забыл, скажите? Театр? Так кто в него попасть может?..
Покачиваясь, мы как будто плыли среди залитого солнцем желтого простора. Только теперь я, кажется, понял, что взбудоражило меня ночью. На том стоявшем в вестибюле диване мне вдруг почудилось, что у меня есть какое-то дело. Утром надо встать, куда-то идти, с кем-то говорить… Я ведь даже подумывал зайти в прокуратуру после того, как увижу Марию Григорьевну… Да и куда, черт возьми, и зачем я еду? Ведь это же совершенно ясно, что никакой работы в Ленинграде не будет. Опять выяснение, кто есть кто. Оля еще раз докажет мне, что она – личность, что она желает оставаться личностью, и дело кончится, как всегда был убежден Петька Скворцов, «жареным»: «Подожди, еще раскладушку ко мне поставишь». А то завершится новым психиатром, который принесет мне в портфеле азбуку жизни. Ах, да существует ведь эта азбука миллион лет, но должны быть на земле и упорно неграмотные… А ведь и в самом деле я вполне мог устроиться у Петьки, который только обрадуется этому. С ним и дышать рядом легче. А заодно будем азартно играть в какую-нибудь лотерею. Да уж в лотерею-то обязательно, пока не выпадет счастье.
– А ведь в этот Ленинград еще и не прописывают, – донесся до меня голос шофера. – Ну, смех! Да туда силой нормального человека тащить надо. Тупой, до чего же тупой народ у нас. Куда лезут?.. Я понимаю, здесь прописку ограничить!.. Темные люди. Как было, так и осталось. Хоть тысячу электростанций построй, все равно темнота, пьянство и драки. А главное – глупость…
И ночью я снова почувствовал, что мне хочется работать, сесть за стол. Правда, это «работать» было, пожалуй, еще очень расплывчатым, даже неуловимым, почти как те самые камыши… О чем может быть книга, которая называется «Лиманы»? О дебрях человеческих характеров?..
– А я ведь еще помню, – повернулся он ко мне, – когда пролетки ездили. А сейчас для собственного огорода навоза не найдешь.
– Я тоже помню. Возле вокзалов стояли, – ответил я.
…Стол у Петьки есть, соседи тихие… Вот ведь еще характер и биография! Он-то, как ни говори, личность, хоть и выдавал себя за другого. И если был авантюристом, то чисто по-русски, бескорыстным и прогоревшим. Уж тут сюжет – дальше нельзя, национальный. Хоть сейчас садись – и в роман. Вот у кого мне поучиться мужеству и терпению. Вот жизнь!..
…Девятнадцатилетний еще белобрысый парень толкался до войны по Госнардому, где азартно тратил полтинники на «американские горы» и где слушал духовой оркестр, вися вниз головой на «летающих людях». Но главное – обожал аттракционы с призами. Дома сделал себе доску с торчащими гвоздями и накидывал на них кольца, чтобы потом, в Госнардоме, выиграть дорогой парфюмерный набор или гитару. Выигрывать было его страстью. Он вряд ли серьезно раздумывал над тем, что такое Родина, но на войну пошел немедленно и так же легко, как некогда катался на тех самых горах или ходил на танцплощадку. В тот страшный октябрь сорок первого года, потеряв свою часть, скитаясь по болотам, Николай Викторович Рязанцев, свято и навсегда веря только в победу, взял документы убитого командира полка майора Петра Васильевича Скворцова, бывшего слушателя военной академии, чтобы собрать вокруг себя рассеянных по лесу людей, вооружить их, нападая на мелкие группы немцев, и потом выбраться из окружения. И он был близок к тому, чтобы умереть за Родину, когда, размахивая пустой гранатой и бутылкой с горючей смесью, бесстрашно шел на мой автомат. В госпитале, куда его привезли без сознания, он был записан как Скворцов, что соответствовало найденным при нем документам, и, по собственному желанию, досрочно, был выписан опять же как майор Скворцов согласно всем бумагам, и от него самого уже ничего не зависело. Не слишком раздумывая над всем случившимся, недолеченный, он опять азартно кинулся воевать.