355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элигий Ставский » Камыши » Текст книги (страница 18)
Камыши
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:33

Текст книги "Камыши"


Автор книги: Элигий Ставский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

Ничем не запятнал он имени погибшего майора Скворцова, не умалил его ума, образованности и храбрости. В 1943 году, неоднократно отмечаемый в приказах, он был командиром батальона особого назначения под Мурманском. Солдаты, с которыми он пробивался на запад, и до сих пор навещают его, потчуя чаще, чем нужно. Кенигсберг он брал уже подполковником. А после войны и до января сорок шестого года работал в Германии. Встречая Новый год в Дрездене, а не в Ленинграде, куда его не отпустили, мучимый все больше тяготившей его и теперь бессмысленной ложью, он встал и рассказал свою историю… Помыкавшись несколько лет в Ленинграде, он в конце концов вернул себе партийный билет и уже со своей настоящей фамилией. Однако действительное наказание было гораздо большим. Он так и не мог выгнать из себя командира полка Скворцова, привыкнув за многие годы быть в роли другого человека. В этом положении ему вроде бы надо было начинать свою собственную жизнь заново, чуть ли не с нуля. Сам не заметив того, он запил, оправдывая себя тем, что его раненой ноге так или иначе скоро конец. По непонятной причине он еще и толстел, хотя у Кольки Рязанцева все в роду были как жерди. «У меня ведь и походка-то на самом деле другая… Все не такое… Неужели Скворцов меня закопал до конца?.. А вот ты мне, писатель, скажи… только правду скажи, а у тебя в голове никто не сидит, никто тебе там не шепчет, когда ты за свою бумагу садишься? От кого ты пишешь? От себя?..»

Два года назад командиру полка майору Петьке Скворцову доверили охранять городскую свалку в Гавани. И, надо сказать, он вдруг самым серьезным образом увлекся проблемой мусора… Таким был его жизненный выигрыш…

– А торгсин где был, помните? – опять повернулся ко мне шофер. – За бриллианты и золото все продавали. Хотя вы еще в пеленках были.

– Торгсин? – Он все же уводил меня в воспоминания. – А где сейчас ДЛТ, – сказал я. – Огромные люстры висели. Красиво было…

– Неужели помните?.. А сейчас ведь спроси, где Гороховая, – не знают. Я в прошлом году был там, так ведь одна деревня на улицах.

Пожалуй, полпути мы уже отстучали. Мне казалось, что от моего рюкзака до сих пор пахло рыбцом… Я напрасно не узнал в Темрюке расписание поездов. Не хотелось бы в Краснодаре валяться в гостинице.

На спидометре сто десять – сто двадцать…

Вроде бы впереди станица. Слева на высоком каменном постаменте стоял танк…

Кто знает, а может быть, в этом мире сверхскоростей Ордынка – явление самое обычное? Ничего особенного, все в норме?.. Вероятно… Меня же действительно угораздило быть странным поколением. Я ведь еще покупал у Кузнечного рынка частные ириски, слышал шарманщиков и кидал им из окна нашей кухни завернутые в бумагу медяки, видел серебристые дирижабли в небе и бегал по деревянным шашечкам Невского проспекта…

Книга вторая

Темрюк

Как-то милостиво и очищающе действовал на меня этот прибившийся к морю городишко, расползшийся, бездымный, виноградный, опоясанный заборами, продуваемый ветрами, низенький, известковый, с неторопливыми, иногда чем-то грустными улочками, где неожиданно попадались словно неуместные здесь официальные вывески «Гортоп», «Горсобес», «Горторг», с просторным, грязным, но зато разноцветным и ароматным рынком возле заплеванной семечками автобусной станции, почти всегда набитой приезжими с корзинами, тюками и мешками, с приличной новой гостиницей, имевшей даже двухкомнатный и с ванной номер – люкс, навсегда забронированный для кого-то особого, и, что еще веселее, с одетым в форму, но совсем ненужным штатным швейцаром в подъезде, чудным от своей невиданной синекуры и полупьяненьким, – мне он приветливо и заговорщицки подмигивал, узнав от администратора, что я выдаю себя за писателя из Ленинграда, хотя видно издали, что я за чин, если обедаю тут же в буфете, куда захожу в самых обычных синих спортивных брюках, и курю дешевый и вонючий «Памир».

Первую неделю мой шумноватый, с тонкими стенами номер за рубль тридцать казался мне отчаянно чужим и на редкость голым. Края письменного стола, спинка кровати, тумбочка, на которой стоял графин, и даже шкаф были изгрызены металлическими пробками от бутылок. На всех стенах, на двери, на подоконнике, на дверце шкафа и, конечно же, на столе зияли следы погашенных папирос. Зеленая пластмассовая ваза, предназначенная, очевидно, для фруктов, была прожжена насквозь во многих местах и даже как будто особым узором. На маленьком коврике возле кровати, уже истоптанном и потерявшем рисунок, синело большое чернильное пятно. А кроме того, фиолетовые кляксы каким-то образом попали даже на потолок и на матовый стеклянный колпак, что совсем было непостижимо, и можно было только удивляться подобной широте натуры какого-нибудь бухгалтера или инструктора, таким способом увековечивших себя здесь. Ну и ко всему этому за стеной каждый вечер вусмерть рубились в «козла».

Но то ли растекавшаяся вокруг, чем-то даже добрая неторопливость и кажущаяся безыскусность жизни, то ли красивый пролив возле Тамани, то ли еще что-то, однако за эту, вот уже вторую, неделю я почти убедил себя, что все верно и я правильно поступил, когда, так и не доехав до Краснодара, на полпути вышел из того, с ленинградским шофером, такси и возвратился в Темрюк. Я не мог иначе: машина мчалась среди разморенных желтых полей, унося меня все дальше от тихой Ордынки, от запутанных, спрятанных за густым камышом лиманов, а я чувствовал, как эта Ордынка с красным штабелем кирпича на берегу сильней и сильней тащит меня назад, словно я был привязан к ней. Да и как войти к Косте в палату? В его губах тут же застынет: «Ну, а что там было? В чем на самом деле была вина старика, ты узнал, выяснил?» И тогда же, по дороге в Краснодар, у меня захватило дух от шальной и ставшей навязчивой мысли: написать о Степанове, оживить Дмитрия Степановича на бумаге, оставить его портрет, мысли, характер. «А должен… А надо…» Может, именно так я выполню свой долг перед ним и тем самым помогу живой Марии Степановой? В самом деле! Какую, к примеру, речь произнес бы старый солдат, стоя перед судом, если бы дожил до такого дня? Я был уверен, что у него, конечно, нашлось бы что сказать, чтобы с достоинством защитить свое имя… Теперь я должен был сделать это за него. Ведь именно моя профессия давала такую возможность. И три дня назад, когда я наконец-то заполучил в прокуратуре, принес и водрузил на стол старенькую разболтанную «Олимпию», мой номер в гостинице показался мне даже уютным, приобрел совершенно точный смысл. Она, конечно, была не так хороша, как моя, никелированная, новенькая и привычная, но тем не менее вполне годилась для дела. Я проверил ее. Вложил чистый лист и выбил на нем: «Лиманы». Клавиши легко поддавались, буковки бойко прыгали, каретка откатывалась как по маслу, и мелодично тренькал звоночек. С этой машинкой мне просто повезло, что уже явно было хорошим признаком. Мне ее выдали в общем-то без особых разговоров, после того как я заверил прокурора, что вовсе не собираюсь до суда совать свой нос в дело об убийстве инспектора Назарова, а весь мой интерес, причем чисто литературный, – инспектор Дмитрий Степанов, его мысли, характер. Правда, «Олимпия» стояла, а я все еще побаивался ее – так давно не садился за работу.

Мои отношения с Бугровским за это время каким-то образом стали не то что натянутыми, а пристально холодными и, кажется, запутывались все больше. Когда я вернулся в Темрюк и утром вошел к нему в кабинет, чтобы узнать о Прохоре и Симохине, он словно бы даже не удивился, увидев меня, только поднял брови, таинственно улыбнулся и был самоуверенным и всезнающим, как на лимане. «Вот кого не гадал принимать! Значит, не уехали?» Усмехнувшись, устало сказал, что Прохора… «выгнал, выгнал», что Прохор пока и всего-то нужен был для очной ставки с Симохиным, а забрал он его в тот вечер в Темрюк, чтобы «уважал закон», так как повесткам Прохор не подчинялся и сам в прокуратуру не приходил. Ну, а Симохин… «Симохин ваш доловился. Вот теперь мухи не обидит. Арестован… Значит, покупаться у нас остались? И надолго?» И тут, заметив, что я смотрю на горсть шелухи и семечек, живописно возвышавшуюся на одной из его папок, он страшно смутился, весь залился краской, стряхнул шелуху в корзину и неизвестно зачем стал закрывать на ключ ящики своего стола. Выйдя от него, я оставил прокурору записку, в которой изложил свое личное мнение о Симохине и Ордынке, попросив приложить мои два листка к делу. Вряд ли эта скорее эмоциональная, чем аргументированная записка сыграла какую-то особую роль, но «Дело на Симохина», которое Бугровский уже начал готовить, надеясь передать в суд, каким-то образом, как мне казалось, вдруг пошатнулось. Я понял это по тому, что он стал со мной подчеркнуто вежливым и даже иронически снисходительным, что, несомненно, говорило о его природном уме. Но одновременно, не стерпев, он накатал на меня здоровенную «телегу» в райком, где главным образом фигурировал мой «роман» с Камой, но, впрочем, не были забыты и рыбцы. Выходило, что у меня есть «субъективно личные моменты», чтобы интересоваться следствием и «передавать сведения подозреваемым», то есть Каме. И теперь, приходя по делам в райком, я в общем-то чувствовал, что Кама и рыбцы, пожалуй, пошли мне в строку, а мое положение в Темрюке стало для многих двусмысленным. Так что кое-чего он все же добился, и мне приходилось в какой-то мере рассчитывать на широту души людей, знакомых с этой жалобой. Не было гарантии, что я и в Ленинграде не застану подобной и вполне официальной бумаги, чтобы мне было «стыдно за похождения в отпуске». Теперь, если я приходил в прокуратуру, Бугровский любил помариновать меня перед дверью своего кабинета, а пустив к себе, чересчур усердно придвигал пепельницу, изображал внимание, неожиданно вскидывал глаза или, прищурившись, с преувеличенной зоркостью разглядывал что-то в дымной глубине комнаты, за моей спиной, или же с каким-то особым смыслом принимался смотреть на телефон, как бы чего-то ожидая, поглаживая трубку. Передавая мне машинку, взяв с меня слово, что до суда я не опубликую об этом «деле» ни строчки ни в местной, ни в центральной печати, он не выдержал и, скептически хмыкнув, спросил, что же именно я собираюсь писать о Степанове. Его почему-то задела эта машинка. «Выгораживать, что ли, хотите?» Я ответил, что собираюсь писать лишь правду, ничего не выдумывая от себя, а полагаясь на факты, на документы и на людей, которые знали Степанова. Он усмехнулся, даже рассмеялся и сказал что-то вроде: «Можно себе представить…»

– Неужели для этого и остались? Так, так… И что же будете обрисовывать? Всю его жизнь, что ли? Знаете, просто интересно узнать. Любопытно.

Я ответил, что у меня пока другая мысль, что, если удастся, я хочу описать всего один день его жизни.

– Один? – поднял он брови.

Один, но итоговый, подтвердил я, перед смертью, когда он с Григорием Петренко выехал на свое последнее дежурство к Ордынке. Вот только этот последний день его жизни… Я сказал, что кое-что о Степанове уже узнал в райкоме, в инспекции, многое от Петренко. После этого осторожно попросил разрешения посмотреть протоколы допросов Степанова, которые очень помогли бы мне в этой работе.

– Ловко! – расхохотался он. – Ну и окрутила она вас! Уже и секретные протоколы нужны. Доверчивый человек наш прокурор! Машинку вам дал. А как она вам в Ростове сказала: Настя?.. В Ордынку не собираетесь?..

Я поднялся. Протоколы остались за семью замками, а я решил до суда больше не ходить к нему.

…Осень стояла прозрачная, как бы стеклянная – в неподвижном воздухе чудился звон, – и, мне говорили, для этого времени очень теплая: рядом, плескаясь, остывало море.

Первым человеком, которого я встречал каждое утро, был швейцар, почему-то старавшийся меня ободрить и разговаривавший со мной намеками.

– Ну? – говорил он понимающе, видя, как я спускаюсь с лестницы, и лениво, бочком сползал с подоконника, на котором обычно сидел, зевая и поглядывая на улицу. Делая шаг ко мне, он заранее хлопал себя по карманам, чтобы найти спички. – Опять пошел, значит? Тяжелая, вижу, у тебя работа.

Куда и зачем пошел, он не спрашивал, показывая тем самым, что понимает и знает меня как облупленного, а может быть, смекнув, что если я и выдаю себя за кого-то, то все равно кто-то такой я все же есть, раз уж устроен и прописан тут, и, бывает даже, подъезжаю к крыльцу на райкомовском газике.

Я угощал его сигаретами, потому что своих у него никогда не было: «баловство». Одну он закуривал, вторую прятал за ухо, под фуражку с желтым околышем – «энзэ».

– У-у-у, перебрал вчера! – кашляя и наливаясь кровью от первой затяжки, сообщал он по-дружески. – Коньяк! Водку теперь в крайности. Диванчик все! – Глазки его наполнялись смыслом и хитрецой, а крепкие слова сыпались одно за другим к месту и не к месту. – Ты-то в первую ночь тоже спал на ем. Или уже зазнался? Хе-хе! Зато получку теперь женке. Не то что прежде, когда плотничал. И форму дали.

– Дети-то есть?

– Трое. Все девки. Паскуды. Ох, паскуды. Никакого житья от них. Так пошел, значит?

– Пошел.

– И ничего так и не получается? Тяжелая, вижу, у тебя работа.

– Что не получается?

– Ну, ну. Давай, – подмигнув, похлопывал он меня по плечу. – А бабы на кухне, если тебе нужда – поведу. У-у-у, есть крепкие!.. Когда придешь?

– Не знаю, – отвечал я.

За это время у меня в Темрюке выработался даже некоторый распорядок. Я начинал свое утро с похода на рынок. Однако вовсе не за покупками. Рынок входил в мою теперешнюю работу, потому что он был частичкой той атмосферы, которой приходилось дышать Дмитрию Степанову.

Пройдя через площадь, забитую грузовиками, велосипедами, мотоциклами и повозками, миновав высокие деревянные ворота, я шел прямо к рыбным рядам.

Толчея, ведра соленой тюльки, разложенные, еще пахнущие морем серебристые тушки. Да, тут сразу же чувствовалось, что город приморский. Но цены!.. Ого-го! Цены-то! Не курок ли они, производящий выстрел? Не потому ли мрачноваты эти ряды и отличаются от других?

Быстрые взгляды, короткий шепот, перекупщики со всех сторон света, а больше всего из денежного Донбасса: «Бо там ця таранька – як золото». Неопрятные и кого-то высматривавшие старухи с тяжелыми просаленными корзинами. Какая-нибудь из таких старух, пристроившись рядом, скажет точно в воздух: «Икра черная не нужна? Свежая, несоленая…» – «Почем?» – «Ой, то не я продаю. Меня знакомая, черт бы ее побрал, попросила. Тут за углом она. У ней-то была для себя куплена, а теперь в доме больные, деньги нужны. Баночка – тридцать рублей…»

Вот оно что! От таких цен голова, конечно, кружилась не у одних покупателей, но и у продавцов тоже. До чего же, значит, опасной была работа у инспектора Степанова! Море – копилка, бери сколько сможешь. Так чего же тут теряться, почему не построить себе хоромы с двухметровым забором, как говорил Симохин, не купить мотоцикл, а то и автомобиль да не выпить бутылку вина, когда хочется?! Не подстрекающая ли ситуация? До моря и до лиманов рукой подать! Но много ли, да и что на законную снасть, на удочку, поймаешь? А сети ведь разрешалось ставить лишь колхозам. Откуда же вся эта лежавшая здесь рыба? Каким-то образом украдена, значит, из моря, как тут ни рассуждай. Кто у рыбаков перекупил, а кто и сам тихонько сети раскинул, припрятав на дно лодки ружье на ретивого инспектора.

Сегодня то же самое, что вчера. Даже одни и те же запомнившиеся мне лица. И, сказать правду, я не слишком бы поразился, если бы вдруг однажды столкнулся здесь с длинным Кирилловым или даже с самим Прохором, разложившим на этих серых, вымытых дождем столах свой редкостный и драгоценный товар.

Неделю назад я написал Прохору в Ордынку, чтобы он, если будет возможность, зашел ко мне в гостиницу. Мне хотелось разузнать у него о Степанове, поговорить о лиманах, о Симохине, ну и о Каме тоже. Но Прохор так и не показывался, и вполне вероятно, что сто отговорила встречаться со мной именно Кама, если, конечно, она все еще в Ордынке. Чтобы не пропустить Прохора, я на всякий случай обрисовал его швейцару, и тот каждый день, почему-то предварительно посмотрев по сторонам, чтобы рядом никого не было, очень серьезно докладывал мне: «Не приходил. С такой карточкой я б заметил…»

А ведь, пожалуй, я уже мог прекратить свои прогулки сюда. То, что мне нужно было, я узнал, а вернее сказать – осознал, понял. Работы на этих лиманах инспектору Степанову хватало и днем и ночью, и заряд дроби на него наверняка был заготовлен. «А должен, Мария… А надо…» Выпало Назарову… Вот что я уяснил для себя, надышавшись воздухом этого многоцветного рынка у быстро бедневшего моря, с которым непонятно что будет дальше. Не от этой ли неизвестности и ситуация такая опасная?

Побродив еще немного у рыбных рядов, я вышел за ворота и тут же повернул к белевшей рядом автобусной станции, чтобы наконец-то записать в блокнот время вечерних автобусов на Тамань. Последний приходил из Тамани после десяти. Рановато, значит, уходит оттуда.

Вслед за рынком в моем распорядке была почта: звонок в Ростовскую больницу. Костя поправлялся, и врач мне сказал, что скоро уже его выпишет, к середине сентября обязательно. Повесив трубку, я каждый раз шел к окошечку «До востребования». И, если сказать правду, вовсе не для того, чтобы, может быть, получить письмо от Оли, которая снова таким же путем, через Костю, могла узнать мой адрес. Сам я не написал ей даже коротенькой открытки. О чем? Зачем?.. Я представлял, как она, нет, не волнуется за меня, а раздражена, недовольна собой и как наверное негодует в ней задетое самолюбие. Но это и все, что с ней происходило, да и то в коротеньких перерывах между чашечкой кофе и беготней перед новым сезоном, потому что она, конечно, как всегда, «в делах», в новых знакомствах. Безусловно, не было ничего проще, чем купить талон и ночью позвонить ей. Однако не то что взять лист бумаги, а даже назвать номер ленинградского телефона мне почему-то казалось трудным и почти невозможным, чуть ли не насилием над собой. Я представлял, как Оля нахмурится, узнав по звонку, что это междугородная, подождет подольше, раздумывая: отвечать или не отвечать, потом нарочито спокойно, как ни в чем не бывало произнесет: «Алло-о-о!», постаравшись, чтобы ее голос прозвучал мелодично, а самое главное – независимо. Ну, конечно, у нее все хорошо, все в порядке, только вот нет ни секунды времени, хотя уже столько накопилось разной работы и новых идей. И все это категорично, убежденно, с абсолютной верой в себя. После этого она как бы между прочим и даже с некоторой легкостью, в чем будет наивысший укор, поблагодарит меня за прекрасный отдых в Болгарии, хотя ведь она-то его заслужила, как никто… Но и это бы ничего, и это можно было бы выслушать. Действительная причина, почему я не звонил Оле, была в другом. На свете не существовало таких слов, с помощью которых я мог бы объяснить ей, зачем остался и что делаю в этом Темрюке. Мы будем говорить, не слыша друг друга. Все, что я скажу, окажется пустым звуком, обернется каким-нибудь оскорбительным намеком. В лучшем случае, она посмеется, изобразив сразу и снисхождение, и мудрость, и горечь, и кротость человека, неизвестно почему добровольно взвалившего на себя крест. А кроме того, и опять между прочим, спросит, когда все же меня ждать. Но я и сам пока не знал этого. Виноват ли я был перед ней, что молчал? Да, наверное. Однако именно в этом захолустном немудреном Темрюке я все больше ощущал, как отпускало мою душу, словно освобождало от какой-то наросшей на ней скорлупы.

А вот к окошечку «До востребования» меня, как бы помимо воли, не то что тянуло, а прямо вело. Я подходил, чтобы открыть какую-то мучительную загадку смотревших на меня глаз. Сначала, заметив меня перед собой, моя новая знакомая мгновенно мрачнела, как бы сжималась и, порывшись в ящичке, не глядя на меня, возвращала мне паспорт.

– Вам нет, товарищ Галузо. – Она как будто переносила на меня свое отношение к кому-то другому. Совершенно очевидно, что мое появление вызывало в ней неприятные воспоминания, а я не знал, как отделить себя от Глеба Степанова.

Но, кроме этих ежедневных утренних встреч, была еще одна, несколько странная. Как-то неделю назад, вечером, после очередного невеселого разговора с Бугровским я буквально чуть ли не столкнулся с ней на пороге прокуратуры. Она отвернулась и почему-то сразу же перебежала на другую сторону улицы. Однако после этого случая внезапно и как будто безо всякой причины переменилась ко мне, словно отбросила какие-то сомнения.

А вчера, когда я оказался перед ней, посмотрела на меня чуть дольше, чем обычно. Немного запрокинула голову, точно готовясь на что-то решиться, и неожиданно сказала, с улыбкой глядя мне прямо в глаза:

– Иногда приходится ждать, – и показала мне какую-то книгу.

Я не сразу понял, что ведь это была моя «Долгая зима сорок первого», настолько все вышло внезапно. Окошечко тут же с треском захлопнулось, и за ним раздался смех. Растерявшись, я еще постоял немного, слыша уже смех и двух других женщин, сидевших за барьером. Значит, она читала мою книгу. Но как узнала, что автор именно я, а не однофамилец? Выходит, где-то, у кого-то поинтересовалась. Наверное, пора было наконец сказать ей, какое в действительности я имел отношение к Глебу Степанову. С этим сегодня я и шел, набираясь духу…

Удивительно, что она и всего-то выполняла такую несложную работу. По той легкости, с какой складывались у нее слова, к тому же на ходу отобранные совершенно точно, я давно уже предположил, что она далеко не провинциалка, а человек большого города и, должно быть, с образованием. Я даже пробовал узнать, не заведует ли она почтой. Выяснилось, что нет. Но возможно, это ее временная работа? От этой неожиданной мысли во мне бродило опасение, что однажды я приду и на ее месте увижу кого-то другого. «Мы не в равном положении, – скажу я ей. – А вот я вашего имени до сих пор не знаю». Что-то вроде этого…

Улица простиралась ослепительно белая от солнца, деревья стояли застывшие, не по-осеннему свежие, и даже в одной рубашке не чувствовалось, что это утро.

Она была здесь, на месте. Едва открыв дверь, за косой полосой солнца, бившего в окно, я увидел склоненную голову, свисавшие и закрывавшие лицо ее светлые волосы. В эту минуту она что-то говорила, и ее голос показался мне глухим. Негромко барабанил динамик, едко пахло клеем, стрекотал какой-то невидимый аппарат. Всего два человека стояли у окошка, и моя очередь подошла почти внезапно.

– Для вас ничего нет, – сухо сказала она, глядя мимо меня.

Она была совсем не та, что вчера. Снова одна лишь тоска темнела в ее глазах, которые сегодня были как будто совсем черными, а в опущенных плечах опять появилась тяжесть. Отчего такая смена настроений? Что с ней происходило?

– Простите… скажите, а почему тогда, возле прокуратуры, вы так быстро убежали от меня? Я подумал, что напугал вас.

Ее губы приоткрылись и застыли. Что-то наподобие досады промелькнуло на лице, что-то, как мне показалось, горькое, но навсегда закрытое от всех появилось в сдвинувшихся бровях. Она неожиданно встала, шагнула вперед и, оказавшись передо мной, негромко, но сильно сказала:

– У вас, может быть, в Тамани есть какие-то дела? Или вы ездите в Тамань, чтобы найти меня?

– Да, это почти так, – попытался улыбнуться я, выдерживая ее строгий взгляд. – Возможно, что и для того…

– Тогда я вас очень прошу не делать этого, – сказала она.

Но раздражения в ее голосе я не услышал, это была самая обыкновенная просьба. Она, значит, видела меня в Тамани, и, вероятно, даже я не раз проходил мимо ее окон. Почему же я не встретил ее ни разу?

– Но мне, честное слово, нравится Тамань, – возразил я. – И я бы в самом деле был рад встретить вас там.

– Я вас очень прошу не делать этого, – повторила она. – А за вчерашнюю шутку извините меня. – И, уже не ожидая, что я отвечу, она села к столу и стала заполнять квитанции.

Как ни странно, я не огорчился. Наоборот, в этой просьбе не ездить в Тамань мне даже послышалась какая-то новая нотка в наших отношениях. Мы уже что-то знали друг о друге. Что-то уже делало нас людьми в некотором роде знакомыми, имеющими право заговорить в следующий раз. А может быть, она была замужем и всего-навсего опасалась ненужных осложнений?

– А я как раз сегодня вечером собирался в Тамань, – сказал я уже смелее. – Не предвидел, что вам это не все равно.

Она подняла глаза:

– Вы поняли меня как-то слишком по-своему. Впрочем, я, пожалуй, была неправа.

– В чем? – спросил я.

– Почему бы вам и в самом деле не ездить в Тамань, и при чем здесь я? Извините, за вами очередь.

– До свидания, – сказал я. – Если не до вечера, то до завтра.

– Всего хорошего, – глядя уже в чей-то паспорт, уже повернувшись к ящичку с письмами, ответила она усталым голосом.

Вечером в Тамани!.. Я отошел от окошка теперь почему-то убежденный в том, что так оно и будет: каким-нибудь образом, а мы встретимся. Я увижу ее на улице, в окне или, может быть, у моря. Но это будет. Вечером, вечером! Мы сможем пройтись вдоль берега, а еще лучше, если вдруг найдется лодка… А как ей шла улыбка! Каким удивительным становилось лицо, когда оно не хмурилось…

После почты я обычно завтракал в стеклянном кафе, а потом в моем распоряжении были учреждения. То рыбокомбинат, то собес, где никак не могли понять, почему же, почему же не приходит сама «эта госпожа Степанова», то исполком, то прокуренная и вечно затоптанная инспекция, которая отнимала у меня больше всего времени. Ученые разговоры с ихтиологом, разговоры с инспекторами, уже привыкшими ко мне и шутливо предлагавшими поступить к ним на службу, гарантируя ракетницу, плащ, пистолет, уху и «работку аж куда веселее, смотри в оба, инспектор», разговоры с пойманными и приходившими туда канючить вечно «невиновными» браконьерами. И, наконец, долгие часы с глазу на глаз с вздыхавшим, почесывавшим затылок Петренко, который упорно не менял свои синие носки и с какой-то мучительной тоской уже посматривал на мой блокнот, ерзая и потея самым настоящим образом. Мне почему-то показалось забавным, что он вытирал лоб почти таким же жестом, как Костя. «Так я же вам уже все по минутам, как вы просили, рассказал. Сначала, значит, как из Темрюка выехали по темноте, как дочку Прохора на лимане видели, как Дмитрию Степановичу плохо сделалось… Или опять сначала?»

И каким-то образом выходило, что дни получались забитыми, я возвращался в гостиницу почти всегда поздним вечером. Но кое-что любопытное в моих блокнотах за это время все же появилось, и, наверное, я не так уж напрасно бегал по Темрюку, стараясь понять, каким же был человеком Дмитрий Степанович Степанов, о чем думал и с чем ушел из жизни. Вот только бы не ошибиться в этом характере. Но все у меня пока связывалось.

Я наметил с вечера инспекцию, но, выйдя сегодня с почты, почувствовал вдруг желание как можно скорее сесть за машинку и решил сейчас пойти в прокуратуру, еще раз попросить у Бугровского протоколы допросов Степанова, тем более что за меня вступился и звонил в прокуратуру сам секретарь райкома, когда я сказал ему, что мне это нужно для книги. Мне и действительно было необходимо хоть одним глазом взглянуть на протоколы, из которых я мог узнать о Степанове от самого же Степанова. По ночам, вспоминая загадочную Ордынку, перелистывая записи о старом инспекторе, я все чаще наталкивался на одну и ту же и как будто принадлежавшую самому Степанову мысль. И была эта мысль не только настойчивой, но и какой-то щемящей, тоскливой, похожей на самого Степанова, каким я видел его в дюралевой лодке на лимане. Но может быть, эта мысль была приписана ему? И я заново листал блокноты. «Прежде-то он был веселый… много браконьеров ловил». «Сперва затосковал чего-то, а уж потом заболел…» «Под конец Степанов молчать любил… вздыхал». «Раньше днем и ночью в лиманах, а в этом году больше за своим виноградником ухаживал, про внука говорить любил…» Как бы все это проверить, как услышать голос самого Степанова? Ведь если суммировать все оказанное, подвести черту, то мысль Степанова сводилась вот к чему: а что, собственно, могла изменить и что изменила смерть Назарова? Что? Беда здесь какая-то другая, огромная. Что переменится на море, в Темрюке, в Ордынке, если на кладбище вырастет еще одна могила?..

Вот о чем, если верить людям, размышлял старый солдат перед смертью, выезжая на свое последнее дежурства. И в глубине души я все больше склонялся к тому, что так оно и было. Вот и Симохин мне говорил, что Степанов философ. Но ведь тут волей-неволей станешь философом, и можно понять Степанова. Всех же не переловишь. Я вспоминал слова Марии Степановой: «Здесь эта рыба зло. И воруют, и стреляют, и обманывают…» Трудно ли, в самом деле, опустить руки, устать от этой войны за море? Как быть инспектору? Как ему относиться к Симохину, к Прохору?..

Против обыкновения, на этот раз Бугровский чуть ли не обрадовался, увидев меня.

– Вот хорошо-то! – встал он из-за стола и быстро протянул мне руку, а потом показал на стул. На нем была форменная тужурка с тремя звездочками в петлицах. И весь он был сегодня каким-то очень ответственным. – Новости есть свежие для вашей книги. Кое-чем могу поделиться. А Что будете писать – повесть, роман? А как будет называться, чтобы не пропустить вдруг в центральной печати?

– Пока я думаю, что «Лиманы», – сказал я.

– Ого! Интригует! – словно одобрил он, подняв руку. – Это про что, про Ордынку?

По комнате у него, как всегда, плавал дым, и на столе, хотя и был день, горела настольная лампа.

– А какие новости? – спросил я, успев пожалеть, что зашел к нему. Мне, наверное, надо было сразу идти к прокурору, который хотя и сверлил меня взглядом, но пожимал руку чистосердечно и, кажется, понимал.

– Скажу, все скажу, – усмехнулся он. – А вот все насчет хорошеньких стюардесс… И знаете, еще что мне пришло сегодня ночью в голову? Почему бы мне и на вас не завести папку, Галузо? – И, засмеявшись, он наклонился, вынул из-под стола счеты и положил перед собой. – Директор один у меня был. Главный бухгалтер был. – Он откинул еще одну косточку. – Инженер был. Кандидат наук один был. А вот писателя еще не было. Видите, какие у меня элементы тщеславия! – И он рассмеялся еще громче. – Шучу, конечно. Шучу… Но вот объясните все же, зачем вы ходите? Скажите правду.

– Вы же сами знаете, Борис Иванович, – сказал я.

– Протоколы? А я вам скажу и докажу, что не для этого. Хотите, Галузо?

– Попробуйте, – ответил я.

– А помните, когда я вас из Ордынки привез, мы в гостинице на диване сидели? А? Хотите верьте, хотите нет, а я тогда приехал домой и жене про вас рассказал. И ей говорю: вот хоть убей, никуда этот писатель не уедет. Ну а с чего бы это вам, при ваших-то возможностях, в этой дыре сидеть?.. С чего бы?.. Я сперва даже застеснялся своих мыслей. Писатель все же. Высокие гуманные цели. Бегает по городу с блокнотами, уловами рыбы интересуется, заработками рыбаков, на рынке своим видом народ пугает, и все это вроде бы, чтобы узнать про Степанова. Опять думаю: мало ли что и как у них в процессе творческой лаборатории? Не зря же им деньги платят, думаю. Бегает человек, даже в райкоме защищает покойника. Ну, всякое на свете бывает. Тем более что у меня насчет Степанова мнение твердое. – Он посмотрел мне в глаза и опустил руку на трубку телефона, словно собирался кого-то вызвать сюда, перевел взгляд на несгораемый шкаф и вздохнул. – Потом от секретаря райкома узнаю, что Степанов-то, оказывается, Галузо еще на войне знал. Вот что. Цели-то у вас, получается, личные. И вы уж извините меня, Виктор Сергеевич, но я… у меня работа – не ателье мод… У меня ведь и сбоку мысль… И опять вижу: Степанов Степановым, а человек-то на следствие давит. Не одного Степанова реабилитировать хочет, а еще и Симохина – прямого преступника. Вот оно что! Вот они какие элементы гуманизма! Или, думаю, он добивается, чтобы я «глухаря» на прокуратуру повесил?.. Ах да… «Глухарь» – это у нас глухое, нераскрытое дело. Или вы, может, этими своими блокнотами хотите меня снять? Вы же их, наверное, уже штук двадцать написали? Так я вас могу уверить, что меня вы не тронете, даже если тысячу блокнотов напишете. – И он снова погладил телефонную трубку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю