Текст книги "Камыши"
Автор книги: Элигий Ставский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Она обещающе улыбнулась, перебежала через улицу и растаяла. Я постоял, глядя ей вслед.
Толпы не стало. Витрины погасли. Горячий день обжег стены и лица, подкинув теперь освежающую пустоту, гулкую, как эхо в пропасти, когда каждый звук становится событием. Впрочем, город еще жил, еще не играло двенадцать, попыхивая сигаретами, еще договаривали последние слова парни и девушки, еще катились прозрачные полупустые троллейбусы, еще попадались парочки, еще верещали из окон телевизоры, еще горели зеленоватые фонари, выхватывая из тьмы черные головки каких-то цветов.
Оля, наверное, уже пришла из театра… А я здесь, в Ростове, подбиваю веселые итоги. Другого места на всем земном шаре для этого не нашлось. Я закурил, вынул из кармана сложенные вчетверо и вернувшиеся ко мне листки и, прислонившись к фонарю, медленно перечитал те немногие слова, которые на них уместились. Неровные фиолетовые буквы, выведенные чернильным, наслюнявленным карандашом и от этого местами как будто разорванные. Но рука, писавшая их, была крепкой, палочки и кружочки выведены без колебаний, наверняка, и слова были налиты точностью вполне определенной мысли: «…снимешься со своей земли на чужбину, все вроде бы унес, что было, вроде бы такой же: и картуз, и руки, и ноги, а только душа собственная там осталась, где трава ногами мятая. А жизнь без души какая? Без радости. Одни понятия, чтобы выжить: поесть, попить, украсть, порушить. И хмель без пробуду. А святое что? Так оно и выходит, что земля у человека одна. Посадишь на своей земле дерево, оно останется детям семенами. Возьмешь плуг и…» Фонарь погас. Я сложил листочки и усмехнулся, в который раз подивившись вневременной стойкости самой обыкновенной бумаги. А было, конечно же было нечто фатальное, предопределенное в том, что эти листки меньше чем год назад нашла именно Оля. Не я, а вот она. Почему-то она. До этого я не знал об их существовании. Оля обнаружила их в Библии, когда я перевез свои вещи в город, и показала мне. Очень скоро она возненавидела эти полуистлевшие квадратики, увидев, что я все чаще вынимаю их из стола и сижу над ними, раздумывая. Ей казались сущей бессмыслицей слова, которые почему-то оглушали меня и будоражили. Я вспомнил, что дед, перед тем как уехать в деревню, в самом деле что-то писал, положив Библию на подоконник, слюнявя карандаш. Значит, это и было его завещание.
Да, Оля наверняка уже пришла из театра, зажгла газ, поставила чайник и уже юркнула в свой красный шелковый халат с крыльями. А что, если ей сейчас еще хуже, чем мне? Нам обоим плохо. Но зачем? Зачем на свете возможна такая жестокость? Что же такое человек? Кто они и какие выдумывают себе страдания эти на вид благополучные люди, вероятно, муж и жена, у которых я спросил, как мне ближе пройти к гостинице? И вот эти, втроем игриво и весело топающие в ногу, – двое мужчин и девушка в светлом платье?..
Как страшен бывает полет ночи, когда город уносится, забиваясь куда-то, торопясь исчезнуть, обнажая жестокую длину равнодушных улиц, закрывшихся, оставивших себе зевоту подворотен, насмешливый шелест уносящихся шин, строгие свистки милиционеров и тугой смрад переполненных урн, а то и нашатырную пряность черных подтеков, скатившихся с орошенных стен. Страда отдыхала. Страда отшумела.
Ночь…
– Разбудите меня завтра в девять, – попросил я дежурную и на два оборота закрыл дверь своего номера «со всеми удобствами».
Эх, если бы это шампанское можно было остудить! Я поставил его в ванну под холодную воду и сел на диван. За окном, неподалеку, играла гитара.
…Ливень в ванной… Это моется Оля… Сейчас она выйдет…
…«Виктор Сергеевич, – сказала мне одна известная ленинградская писательница, когда мы бродили с ней по Марсову полю, ловя первое весеннее солнышко, – а не попробовать ли вам написать книгу… название может быть любое, но подзаголовок такой: „Молитва о дружбе“. Я говорю вам это потому, что вы были на войне и, мне кажется, у вас получится. Я иногда, – сказала она, – размышляю о целой серии таких законченных вещей: „Молитва о дружбе“, „Молитва о любви“, „Молитва о чести“, – взмах руки каждый раз отливал блестевшим на солнце мехом. – Почему молитва? Потому что эти категории, которые я назвала, не есть продукт рассудка или одного только чувства, а нечто суммарное в человеке, нечто самое возвышенное в нем, нечто молитвенное, нечто позволяющее людям идти по жизни, подняв голову, нечто вдохновенное, удерживающее мир от психологической мешанины и практического безумства. Это в какой-то степени выше нас самих, как, скажем, талант. Подумайте над этими словами:, выше нас самих. Да, да, не мозг с его изворотами, а душа в конце концов правит человеком. Всегда обнаженная перед радостью и несчастьем душа. Но не в этом ли и спасение? Чудеса, муки и зори наши не с этого ли начинаются? А потому, о чем бы ни гудели телеграфные провода, какие бы аппараты ни поднимались в небо, и даже на пороге самого великого хаоса рухнут виртуозные расчеты и машинные формулы, отскочат, непременно отрекошетят от того, что в нас ВЫШЕ НАС САМИХ, оставив в покое и голубизну свода, и зелень живородящей земли. Так, так, а по-другому быть не может… Ну, что вы мне ответите, Виктор Сергеевич?..»
…………………………………………………………………………………………………
…Меня разбудил телефонный звонок, но такой неожиданный и резкий, что даже трудно было сообразить, что это такое, столь внезапен и тревожен был его звук. Окно было плотно зашторено, и, открыв глаза, я увидел не комнату, а желтый сумрачный куб. Я вскочил с дивана и снял трубку.
– Вы просили вас разбудить. Десятый час…
– Спасибо, – поблагодарил я, чувствуя озноб.
У моей двери завывал пылесос. В ванной на бутылку шампанского по-прежнему текла вода. Призрачная желтизна лишь чуть затушевывала острые углы предметов. Все было и зыбким, но и абсолютно вещественным: письменный стол, тумбочка, круглый стол… и вот эта-то постепенно различимая достоверность всего окружающего, бесстыдная и плоская законченность каждого стула, настольной лампы, этих штор – всего, что было здесь, как раз и являлось беспощадным доказательством того, что весь минувший день был реальным, он был, он не сон. Положив трубку телефона, я тут же снял ее и набрал Костин номер. Длинные гудки. Никто не отвечал.
Пылесос в коридоре затих и раздался громкий стук в мою дверь.
– Кто там? – спросил я, не открывая.
– Номер убрать, – ответил женский голос.
– Я хотел бы еще принять ванну, – попросил я.
Я понимал, что значат эта разбитость во всем теле и невыносимая сухость во рту. Высота еще должна была выйти из меня. Все три часа полета не сегодня так завтра вернутся. В госпитале девяносто две преодоленные ступени иногда стоили мне двух суток кошмара. И самое главное для меня сейчас – не попасть на солнцепек. Я оделся и еще раз набрал номер Костиного телефона. Нет… У него утром доклад…
А ведь он встречал меня на аэродроме, как своего: с доверчивой сеточкой помидоров в руках. Человек в мятых старомодных брюках не окуривал мое воображение показухой: не сидел передо мной в халате, демонстрируя обаятельное отрепетированное достоинство: «Ах, да, да, да… помню, помню… ну, как ты живешь, милый?» Не поучал, изображая тихую и покровительственную скромность: «А я вот – в трудах, в трудах весь, верчусь, работаю…» И все это я обязан был понять через пять минут после того, как увидел его.
Тягуча, как резиновый клей, собственная вина, любая пылинка к ней пристает, и ко всякому предмету она прилипает, лишь бы приткнуться куда-то.
Застегнув куртку, я вынул все, что было в карманах, и выложил на стол, запорошив его табачной пылью. Звякнув, раскатилась в разные стороны мелочь. Я думал о Косте, и он заслонял и отодвигал от меня Олю. Ее утро казалось мне зябким, безрадостно молчаливым, обокраденным мной. Но в то же время я возвращал к себе Олю, чтобы не так остро чувствовать Костю, который никак не ждал, что увидит меня таким. А вот я незаслуженно почему-то был окружен добротой. Ведь это правда, что я потерял вчера и эти листки, и свой билет, но вот все невероятным чудом вернулось, лежит передо мной. Ордынка, наверное, какое-нибудь маленькое кубанское село, крохотная станция или разъезд. Иначе как можно найти человека без всякого адреса? Темрюк. Ордынка. Спросить какого-то Прохора. Ничего больше. А кто такой этот Прохор? Чтобы найти Настю, надо спросить Прохора.
Я запер номер, попросил у дежурной телефонную книгу и посмотрел адрес Костиного института.
Улица шваркнула мне в лицо все, что могла: пестроту, грохотание, гарь и запыленную зелень деревьев. Небо снова было вялое, дымное и уже становилось белым и мутным от зноя. Солнце как будто и не садилось, и теперь, поедая тень, беззвучно взрывалось и слепило желтизной, продираясь сквозь ветки, заливая крыши, взявшись растапливать асфальт, крашеное железо машин, и без того перекаленные стекла домов, замки портфелей и сумочек. И рельсы уже словно потекли, не выдержав. От беспощадного и прямого света город делался плоским, раскрытым. Воздух, наполняясь выхлопами, испарениями, напитываясь жаром, был густ и душен и, казалось, не опускался на землю с вышины, а выползал из асфальтовых нор, нагретый и ядовитый заранее, и тяжело тек по улицам, образуя в конце их испепеленное марево, надвигавшееся, берущее город в свинцовое кольцо, уже застилающее по сторонам весь матовый купол неба.
Я перешел на теневую сторону, увидел кондитерскую и взял чашку кофе. Было уже одиннадцать. Неизвестно отчего у меня вдруг возникло чувство, что я опаздываю, что время таит в себе какую-то опасность.
Ну что за скверная, что за ущербная русская привычка вытворять неизвестно что, а после этого скорбно, почти безнадежно выслушивать свою стонущую душу, которая и верно же мечется, но по заслугам ведь! Нет ли тут опасного изъяна, начисто иссушающего волю, приводящего не столько к поступкам, сколько к порывам самым безудержным? И пока душа скорбит о себе, где-то уже снова копится темная сила, как отмщение самому себе за добровольное унижение, за рабскую покорность глаз. И эта цепь замыкается снова. Раскаяние бесконечно. Тупик непреодолим, и нет ни секунды расслабленности, тишины, покоя… Непонятная тревога не покидала меня.
Я выскочил из троллейбуса и как можно скорей пошел по улице, засаженной тонкими деревцами, стволы которых были выкрашены известью, сверкавшей обманчивой белизной. Свернув вправо, как мне и сказали, я поднял голову, прочел табличку и убедился, что это как раз тот самый дом, который и был мне нужен.
Поднявшись на второй этаж, я тут же заметил расхаживающего по площадке Глеба Степанова. Он тоже увидел меня и вскинул руки.
– О! Ну, батенька, вот, оказывается, какой вы обманщик и коварный человек! – Его лицо приветливо сияло. – Обвели меня вокруг пальца. А-ай-ай, как я попался! Ну, здравствуйте. Вот вернусь из Японии и тогда уже обязательно изучу, что вы там пишете. Уж теперь-то вы не уйдете от меня! – И он засмеялся почти по-приятельски, и уже тряс мою руку, так что мне оставалось только кивать. – Да, да, да, – широко улыбался он. – Вот и поговори в самолете. А где же вы остановились?
– В гостинице «Ростов», – ответил я.
Жиденькие рыжеватые брови его вскинулись так, словно он услышал нечто невероятное, почти невозможное.
– Как?.. А фронтовая дружба? Насколько мне известно, у Константина Федоровича, ну, не особняк, но… – и он оборвал себя. – Но хоть номер-то у вас приличный? Если что нужно, не стесняйтесь. Чем могу…
– Глеб Дмитриевич! – Я, кажется, понимал, что именно тревожило его. – У вас под сердцем вчерашняя, как вам думается, оплошность, когда на аэродроме вы сказали о Рагулине… Ну, вы сами знаете, о чем я говорю. Но не могли же вы догадаться, что я знаю его. Вам неприятно, и давайте не вспоминать об этом. А вы не скажете мне, где он?
– Черт возьми! – воскликнул он, не то поморщившись, не то улыбнувшись, и поднял плечи. – Хм… Вот, значит, вы какие, писатели. Все уже во мне разглядел! Мало, мало вас народ учит! – И он засмеялся, сквозь меня посматривая на лестницу и косясь на всех проходивших мимо нас. – Шучу, шучу, Виктор Сергеевич. Но как все же вы живете, научите и меня, как это у вас получается, если вы вот мне, например, в глаза говорите, что я вроде бы неотесан, хотя ведь я уже двадцать лет как в столице? Нет, нет, не отвечайте, потому что даже такому совсем смертному, как я, иногда, наверное, позволено сострить. – Он вдруг окинул меня необыкновенно серьезным взглядом, словно решаясь на что-то. – И даже хорошо! Вы меня просто выручили, что сами заговорили о нем. Тем лучше, значит, я могу быть с вами откровенным, хотя, признаюсь, боюсь как огня всю вашу пишущую братию. У вас есть пять минут?
– Если я его не прозеваю, – сказал я.
Он взял меня под руку, втащил в коридор, и мы пошли мимо дверей, мимо диаграмм, мимо шкафов с заспиртованными рыбами. Мне показалось, что Глеб Степанов нервничал и, разговаривая, все время думал о чем-то другом.
– Любопытно услышать от писателя: вы вообще как относитесь к людям, которые не пьют и не курят? – спросил он неожиданно, но тут же засмеялся и словно осекся. – Ведь прекрасный человек. Уважаемый, честный, работяга, не манкирует, добропорядочный семьянин, депутат горсовета, а вот, понимаете… – с какой-то досадой, но и как будто оправдываясь, произнес он. – Конечно, «склочный тип» – это было слишком. Это я малость… Но я нам как-нибудь расскажу о докладной. Да, на меня. Из-за каких-то паршивых моторов для инспекций. А сегодня по голове этой тюлькой. – И он горько усмехнулся. – А вы думаете, почему ваш покорный слуга сейчас торчит на лестнице, вместо того чтобы руководить совещанием? А потому, что совещание Рагулин сорвал. Да. Ну, что вы на меня так смотрите? В прямом, в самом прямом смысле этого слова: взял и сорвал. Правда, навредил-то он самому себе… Скажите, вы одобряете такое поведение?
– Какое? Я не знаю, о чем вы говорите, – сказал я.
В этом коридоре пахло окурками, пылью и краской.
– Знаете, – энергично заключил он. – Вы все знаете.
Мы дошли до конца коридора и повернули обратно, слыша бесконечную трескотню пишущей машинки, хлопанье дверей, телефонные тонки и металлический стук женских каблуков.
– Вы все знаете, – с тем же упорством повторил он. – Вот и рассудите нас.
– Я не специалист…
– Бросьте. Теперь, к сожалению, все специалисты, что касается природы и рыбы, – раздраженно произнес он и вскинул брови. – Или в литературе так тоже?.. Да неужто вы можете подумать, что я хочу Константину Федоровичу зла? Если хотите знать, Рагулин – друг моего отца. У них там тоже какие-то военные шуры-муры. Но сколько же можно терпеть? Ведь о чем научный, так сказать, доклад? Виктор Сергеевич, это останется между нами, он не был, часом, контужен? – И, точно засовестившись, Глеб Степанов остановился. – Нет, серьезно. Не памятник же он себе зарабатывает?
Только теперь я разглядел его как следует. У него была удивительно мощная и не по-человечески короткая шея, а лицо, пожалуй, походило на скрепер с опущенным ковшом-подбородком. И наверняка здоровья он был могучего. Он становился мне неприятен. Я не понимал, что ему нужно от меня и куда он клонит.
– Да, но что, собственно, во всем этом криминального, Глеб Дмитриевич? – спросил я.
– Нет, вы серьезно? – удивился он патетически. – Я вижу, вы готовы за своего фронтового друга перегрызть горло кому угодно. Наверное, так и надо. Ох, кажется, нажил себе еще одного врага. Да какого! – И тут он вдруг шагнул вперед, нагнулся, уперся руками в колени, как будто собрался играть в чехарду, поднял голову и посмотрел на меня снизу вверх, как на каменное чудовище. – Ну ладно, ешьте меня с горчицей. Пишите теперь про меня статьи. Строчите фельетон. Так и напишите, как Рагулин говорит, что мы ради плана не пожалеем мать, родную. Так и напишите. А я не боюсь. Думаете, меня за это снимут? Дудки! – И он засмеялся почти вызывающе. – Повысят! Хотите пари?.. А я знал, что вы сюда придете.
От неожиданности я тоже остановился, но он уже выпрямился, заложил руки за спину и снова двинулся в тот конец коридора, где светилось окно.
– Я еще раз вам говорю, Глеб Дмитриевич, я не специалист, – сказал я. – И ничего писать не собираюсь. Но, если хотите, мне кажется, что вы отстаиваете фирму, а Рагулин – дело.
– Ах вот как! – В его голове как будто пронеслась бесконечная вереница мыслей, и он не мог поймать ни одной, только мучительно хлопал глазами. – Так, так… Виктор Сергеевич, вы же наверняка умный человек. Вы думаете, я бы не мог состряпать такой же обвиняющий доклад? Еще почище! Ну и что из этого? С кем воевать прикажете? Мы ведь уже давно приспособились жить, чтобы так: золотая серединка – ни вашим, ни нашим. Лишь бы тишина. Если овцу постричь, то и волка немножко, чтобы не выделялся. Мало ли чего мы хотим! Голосуем же, к примеру, на каждом собрании за хозяйственную реформу, а есть на вас хоть одна отечественная шмутка?.. Но ведь и раздетые не ходим. Ну так что, мне трудно поднять руку?
Я едва не засмеялся. На мне действительно были голландские полуботинки, индийская замшевая куртка к финские брюки, а прикуривал я зажигалкой «Ронсон». Глеб Степанов все уловил по моему лицу и уже смеялся с философским всепрощением.
– Попал в точку? – мягко спросил он и тут же снова взял меня под руку. – Дорогой товарищ писатель, в том-то вроде бы ирония, что я сам из этой чертовой провинции, из этих мест. И отец мой простым инспектором на моторе зачем-то всю жизнь протарахтел, хотя звал я его к себе. И уж я-то знаю, какие у них моторы и какая здесь обстановка. Знаю… И пот Рагулин – защитник, а я вроде бы злодей… Эээ, Виктор Сергеевич, – в его тоне прозвучала обида, – нам всем охота на чужом… простите меня, конечно… на чужой спине в рай въехать, но только эти самые… ну, знаете… грехи не пускают. – Глеб Степанов стал даже грустным. – А вот Константин Федорович, видите, хочет бросаться на мельницы. Ах, если бы на мельницы! Тогда ладно. А у меня, как говорится, семья. Я ведь тоже по молодости мечтал спасать Азовское море. Все было! – И Глеб Степанов глубоко вздохнул, понурив голову. – Жена хорошая. Сынишка – отличный пацан. Все хочу, чтобы до зимы на море пожил. И старикам веселее…
В голосе Глеба Степанова прозвучали почти жалобные нотки, и он как будто сам услышал их и застеснялся.
– Думаете, плачусь в жилетку? Нет, я уже ко всему привык. – Он посмотрел на меня изучающе, подумал и махнул рукой: – А хотите откровенно? Была не была. Выпорите меня публично. Напишите в газету статью, а за мной, как говорят, не заржавеет.
– Какую статью? – спросил я, стараясь понять его неожиданный ход.
– А против меня, – выпалил он. – Каюсь: мы этой тюлькой, если ловить ее без меры, наносим морю вред. Заявляю и не откажусь. Так про мое рвение и напишите, чтобы начальство заметило. В центральную «Правду» можете?
Я смотрел на него и вдруг помял, что за все это время он не произнес ни одного искреннего слова, и меня на мгновение даже захлестнуло от того, что я осознал, с кем имел дело Костя. Глеб Степанов переливался как мыльный пузырь. И утомленность и зоркость были в его глазах одновременно. Он и обнимал и прощупывал меня сереньким, солнечным и, конечно же, рассеянным взглядом, но каким-то настороженным и даже, могло показаться, испуганным. Я существовал для него как нечто негаданное, попавшее в поле его зрения, отвлекшее его от чего-то важного, однако, и требовавшее внимания, во всяком случае времени, чтобы прицелиться. Именно прицелиться. И смотрел-то он на меня и куда-то мимо, и говорил он мне, но ответа не ждал, и растягивал губы так, что не разберешь: расположение это или зубная боль. Чего все же он хотел?
– Может быть, мы поговорим в другой раз? – Я посмотрел на часы.
– Как вам угодно. Как вам угодно, – сказал он. – Но и вы поймите меня. Мы же все до одного несчастные, обреченные люди: все хотим служить не себе, а отечеству. И вы, и я, и Константин Федорович. Но только одни посмелее, а другие, вроде меня, боятся даже этого коридора. Горько? Пусть, – вздохнув, сказал он. – Но лично для себя я знаю: либо индустрия, либо природа. Севрюга или государственная независимость. Мазут и воду не соединишь. Так не бывает. Согласны? И вот что, скажите, делать?
– Что ж, логика тут есть. Пожалуй, есть… Но…
– Вот-вот! Наконец-то! – перебил он, с новой энергией взявшись облучать меня. – То-то… А какой, скажите, толк, если через пять-десять лет эта тюлька вообще подохнет? Так лучше мы ее выловим сейчас, пока не поздно. И я следую этой, моей личной, но, заметьте, трезвой логике, за которую мне и набивают шишки, а я, ваш слуга, терплю и буду терпеть. И даже, – он посмотрел на меня, улыбаясь, – ради хорошей статьи в защиту Рагулина готов улететь завтра первым утренним рейсом, а сегодня вечером предлагаю… знаете что?.. Катер на крыльях. Белый катер с ухой. Договорились? – Он протянул мне руку. – Пойдемте, я вас провожу. – И, толкнув дверь, он повел меня к лестнице. – Так по рукам?
– Не обещаю, – сказал я.
– Скажу еще больше: а думаете, много, что ли, нужно денег на эти самые моторы для инспекторов, за которые меня готов убить ваш Рагулин? Но отдача-то какова? Я ведь и своих детей обрекаю на морского окуня. Но что делать? Не будет у нас природы. Не будет. Другая задача. А даму, которая вчера была в ресторане, вы видели? – неожиданно спросил он.
Мы уже спускались по лестнице.
– Не разглядел, – ответил я.
– А жаль, – усмехнулся он. – Демон. Ну, я вас вечером на катере познакомлю. И поедим осетринки, и селедочка керченская, копченая, пока она еще есть, – и так же неожиданно, как в первый раз, наклонился, уперся руками в колени и посмотрел на меня снизу вверх, но теперь игриво улыбаясь. – А как все же с нашей золотой зажигалкой? Вы еще не надумали? Шучу, шучу, Виктор Сергеевич. В Японии-то! Может быть, и на вашу долю какую-нибудь оригинальную?.. Ну вот, опять не понимает шуток, – засмеялся он. – А скажите по правде, очень вам нажаловался на меня Рагулин? – И, не дав мне сказать, тут же замотал головой: – Нет, нет, я этого не спрашивал. Так нельзя. Все же вы друзья. Последний вопрос, а если не хотите – не отвечайте. Вы, часом, не по его просьбе приехали? У него в последнее время были большие неприятности… ну, с этой его диссертацией. Ее кое-кто, скажу вам откровенно, придерживает. Но ваше дело, можете не отвечать.
Я чувствовал на себе его пристальный взгляд. Мы уже стояли и вестибюле.
– Нет, мы не разговаривали о вас. Только о вашем отце, – ответил я. – А в Ростов я приехал по собственным делам.
– Не верю, не верю. А тогда почему я догадался, что вы сюда придете? – сделал он попытку засмеяться. – Значит, до вечера.
– Так вы не скажете, где найти Рагулина? – спросил я.
– Хмм… Вам срочно он нужен? – прищурившись, посмотрел на меня Степанов. – К сожалению, маленькое происшествие, – проговорил он медленно, – хотя ничего страшного. – И он погладил подбородок, глядя в пол. – Я думаю, что завтра все уже будет в порядке.
– А что случилось? С ним что-то случилось?
Я ждал. И тут наконец он открыл мне правду, вынужденный это сделать. Тут он объяснил, зачем таскал меня по этому коридору и юлил, запутывая словами. Он, Глеб Степанов, помявшись, распахнулся.
– Его нет в институте, – глухо и сожалея, произнес он. – Погорячились во время прений. Он слово, я слово… И что-то у него с сердцем. Но ничего страшного. Там уже человек десять из института к нему поехали…
Я, кажется, сдержался, только спросил адрес больницы, хотя его лица уже не видел. Выскочил на улицу, и какая-то машина взяла меня.
Вот, значит, что таил в себе этот день. Костя собирал утром свои бумаги, выводил Тима, поднимался по той крутой лестнице, читал в институте свой доклад, а Глеб Степанов, осклабившись, перебивал его…. Это, наверное, был длинный, покрытый зеленым сукном и заваленный блокнотами стол, по обеим сторонам которого блестели лысины, очки, высокие лбы, опушенные глаза. Неуязвимый и сильный тем, что ему наплевать на весь божий свет, Глеб Степанов разглагольствовал примерно так, как со мной в коридоре, а Нас Не Трогай, откинувшись на спинку стула, сидел неподвижно. Сидел и смотрел на Глеба. Руки его вздрагивали, пальцы теребили тесемки папки, той самой, которую он вчера перекладывал с места на место, а прищуренные глаза уже остановились и лицо делалось отрешенным. Он исчезал, растворялся, как это умел делать на войне, становился воздухом, для которого уже не страшны никакие удары. Сейчас он опустит голову, наклонит ее и всей рукой от плеча до кисти вытрет с лица капли пота. И после этого мины не будет. И вот он уже начал свой жест, уже приподнял плечо, но… в первый раз этот чудесный, этот поразительный механизм жизни отказал, не сработал.
Очутившись за больничной оградой, я нашел нужное здание, нужный кабинет и пробился туда. За столом сидел чисто выбритый молодой человек с веселыми глазами, в халате, который, наверное, был накрахмален. Он говорил со мной в той новой, недавно появившейся манере, которую, пожалуй, можно назвать интимной деловитостью. Он сказал мне, что все будет в порядке, но что это счастливый случай, потому что все решили минуты, и позволил пройти к Косте.
Каталка, на которой лежал Костя, еще стояла в коридоре. Увидев меня, он приподнял руку и взглянул со спокойным вниманием, ожидая, когда я совсем приближусь к нему. Я сделал жест, показав, что ему лучше молчать. Но он даже попытался улыбнуться. Его лицо было землистым. И мне показалось, голова была повернута неестественно.
– Ты родился в рубашке, – улыбнулся я ему. – Недельки две проваляешься.
– Ничего, – хрипло прошептал он. – Меня еще долго не возьмет. Я знаю. Мы живучие, Витя.
– Не возьмет, – подтвердил я. – Не возьмет, Костя.
Он прикрыл глаза и несколько секунд молчал. Потом отвернулся от меня, – видимо, так ему было легче смотреть вверх, – и произнес:
– Вынь у меня вот здесь, в кармане, ключи. Живи у меня. Скоро мои приедут.
– Спасибо, – ответил я. – У тебя голова хорошо лежит?
– Хорошо. Так и не поговорили вчера с тобой, Витя… А знаешь, что в моей жизни было самым главным, решающим? Я однажды понял, что мне нужно… нет, не образование… интеллигентность. Вот это… С этого…
– Понимаю, – кивнул я. – Но только ты уж брось подводить итоги.
И опять он помолчал. Ему было трудно говорить. Наконец снова повернул ко мне голову:
– Я хотел тебе сказать… Поезжай, Витя, в Темрюк. Это надо. Поживи там. Все узнаешь… Писатель у нас – это много, Витя… В России всегда писатель был нужен людям. – И снова он отвернулся от меня и посмотрел вверх. – Помоги старику. – Потом, помолчав, добавил: – Лекарство ему отвези. У меня на столе. В шкатулке. Мне рыбаки привезли из Южной Америки. – И остальное договорил с закрытыми глазами: – Да, Тима… Тима отдай соседям, если поедешь… Ниже этажом, как моя квартира. Ну, иди. Передай, чтобы моим ничего не сообщали. Пусть отдыхают… Иди, Витя. Увидимся… Иди… Меня тут не забудут… Помоги нашему старику…
Врач еще раз заверил меня, что нет ничего угрожающего и я здесь не нужен, только буду мешать, и дал мне номер своего телефона. Люди, которые сидели в его кабинете, когда я вошел, оказались сотрудниками Костиного института.
Я выполз на улицу из этой больницы словно прозондированный, у меня не было ни желчи, ни желудочного сока, но, что еще хуже, не было сигарет. Очевидно, у меня были движения пьяного. Я был пуст, и меня одолевала настоящая ненависть к себе. Что же случилось со мной и с моими глазами за последние годы? Что я еще мог видеть, а что уже не способен был видеть?
Сладка и ох как спасительна в неудачах ложь, будто механизм, называемый нашей жизнью, столь уж запутан, закрыт и до непостижимости сложен! Будь я собранным, – и передо мной наверняка еще вчера забрезжила бы правда, пусть и не вся, но за какие-то ниточки я бы ухватился. Не являться сегодня к Косте с виноватым лицом, а понять его – вот и все, что я должен был сделать еще вчера. Мне ли не знать, что Костя ничего не делал без вдохновения, без наития, а значит, эти его рыбы – всерьез и навсегда, а не для зарплаты. И этот доклад, значит, был делом его души, раз уж он мне сказал: «Нужно мне это, Витя, понимаешь». И второй раз сказал: «Доклад для завтрашнего совещания написал кое для кого кисловатый». Так неужели после всего этого я не мог разглядеть Костю? А если не мог, так и Глеб Степанов старался вовсю, чтобы я не заблудился в трех соснах: «Склочный довольно-таки тип». И нужна ли была точка жирнее, если эту характеристику выдавал такой циник… Но вот я проглядел решительно все – таким был этот день расставания с Олей.
Я добрался до знакомого мне подъезда пешком, пройдя полгорода. Собаки умеют понимать, слушать и думать. В этом я теперь убежден абсолютно. Тим встретил меня печальным вопросом, поднятыми глазами и никакого другого движения. Я объяснил ему, что его хозяин скоро придет, но пока надо подождать. Он послушно и понуро дал надеть на себя поводок, весь сникший, безвольный спустился со мной этажом ниже, а в чужой квартире беззвучно лег носом в угол, свернувшись калачиком, как бы собираясь перезимовать. Мои похлопывания по спине он не принял, даже не пошевелился.
Придя в гостиницу, я навел справки о поездах и постоял под душем. Часа через два я сдал номер и, перекинув рюкзак через плечо, снова окунулся в асфальтовое кипение улиц. У меня наконец-то было совершенно определенное и наверняка полезное дело: вручить больному Дмитрию Степанову мутно-молочную полиэтиленовую пробирку с темно-зелеными таблетками. Для этого я и ехал. Я мог выполнить хотя бы эту просьбу Кости…