355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элигий Ставский » Камыши » Текст книги (страница 24)
Камыши
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:33

Текст книги "Камыши"


Автор книги: Элигий Ставский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

– Григорий, – решил попробовать я снова, когда мы устроились каждый на своем месте и сидели, поглядывая по сторонам. – Вы слышите меня, Григорий?

– Ну, – откликнулся он, не повернувшись.

– Я не имею права задавать вам этот вопрос, но только вы один в тот день были рядом с ним. Вот перед смертью, в самые последние свои минуты… Дмитрий Степанович никого конкретно не подозревал в Ордынке? Только прошу вас, если не помните, не надо отвечать.

– Нет, – покачал он шарообразной своей головой. – Дмитрий Степанович никого лично не подозревал. Дмитрий Степанович перед смертью за сына беспокоился и хотел, чтобы внук у него до школы жил, в Темрюке.

– О сыне? А почему?

– Говорил, что работа поганая. Что люди к нему приезжают в Москву из разных концов по делам и в ресторан приглашают. Боялся, что сын привыкнет к спиртному через этих командировочных. Про бутылки говорил заграничные, что на кухне стоят, которые кто-то Глебу Дмитриевичу привозил, когда он в прошлом году тут отдыхал.

– А про Ордынку ничего не говорил?

– Ну… Он не мог говорить, ему плохо стало. И жарко было очень.

Я вынул сигареты и прикурил под плащом. Что-то плеснуло возле нас, и тростник зашуршал. Мне уже хотелось, чтобы как можно скорей наступило утро, чтоб я наконец смог сойти и оказаться в Ордынке. Далеко-далеко протрещала моторка.

– Скажите, Григорий, ведь у вас прежде этого «ну» не было. Вы что, это «ну» в Темрюке подхватили? – спросил я. У меня появилось желание потрясти его.

– Ну, – кивнул он. – От девушки одной. Не замерзли еще? Может, в Темрюк вас?

Я вышвырнул сигарету и посмотрел на лиман. Шуршал от ветра тростник, и больше ни звука, если не считать низко пронесшейся над нами тяжелой птицы. Потом оперся рукой о борт и встал, так одеревенела спина. Но, когда разогнулся и когда моя голова оказалась над тростником, я не поверил себе: буквально над нами торчала знакомая телевизионная вышка, и под ней я даже различил несколько желтых огоньков. Черт знает что! Мы стояли около самого Темрюка.

– Какая же это Ордынка, Петренко? – Я понял, что он самым настоящим образом надул меня, покружив по лиманам, запутав. – Ведь это Темрюк.

– Темрюк, – спокойно подтвердил он. – Согласно приказу, чтобы излишним опасностям вас не подвергать, а показать природу возле города. Я самолично приказ менять не могу. Глеб Степанович начальнику посоветовал. Он как раз в инспекции был после того, как вы позвонили.

Я заставил себя промолчать. Да, заплутать в этих лиманах действительно было нетрудно. Мы покатили в Темрюк. Было около двух, и я, пожалуй, еще мог посидеть за машинкой. Странную заботу проявил Глеб Степанов. С чего бы это?

– А испытательный срок у вас уже кончился, Григорий? – спросил я, когда мы подъезжали к Кубани.

– Порядок, – ответил он. – Теперь прочно.

Огромная потная ладонь, которую он подал мне на берегу, была обманчиво вялой.

– Ну, а Глеб Дмитриевич не гонит вас?

– Пока ничего, – пожал плечами Петренко. – Молчит. Только про вас сказал, что вам нечего тут, в Темрюке, делать. И еще сказал, что про своего отца он вам писать запретит…

…Швейцар и точно долго сползал со своего дивана, потом, стараясь разомкнуть глаза, целую минуту разглядывал меня через стекло. Я не выдержал и дернул дверь.

– Я. Это я. Ну я это, Иван Павлович! – прокричал я ему.

– Пиджак-то с тебя еще не сняли? – сонно спросил он, открыв дверь.

Поднявшись наверх, я сел прямо на кровать. Под колпаком вились ночные бабочки. Окно было распахнуто настежь, и сквозняк уже сдул несколько листков рукописи, которые валялись под столом и возле кровати. Стало сыро. Ветер скрипел рамой. Стол вокруг машинки был усыпан крошками табака и красной стиральной резинки. На остатках винограда появились мошки.

Ветер донес монотонное шуршание моря. Будто где-то возникал гул очень далекой толпы. И следом за этим – словно негромкий, сбившийся топот многих ног. Звуки накатывались и рассыпались, повинуясь какому-то вечному и неумолчному ритму, сейчас затаенному, сдержанному. Море не спало, чувствуя осень, должно быть…

И снова вздох покорной толпы…

Откуда я взял, что у меня все хорошо и передо мной что-то забрезжило? Я стащил с себя туфли и собрал листки. Ведь в общем-то это был самообман, ложь, что, уехав из Ленинграда и поселившись в этой гостинице, я раз и навсегда перевернул свою жизнь. Самое обычное существование человека в командировке. Все равно у меня есть свой город и даже свой дом, в который я рано-поздно вернусь, поднявшись в лифте, нажав на звонок. Или, в крайнем случае, поставлю раскладушку у Петьки Скворцова. А торчу я здесь так долго ради того лишь, чтобы не признаваться самому себе, что обернулось одним только сотрясением воздуха еще одно бездумное бегство к своему прошлому…

Начался новый круг звуков: теперь где-то рядом как будто ползал и шипел детский заводной автомобильчик и то накатывался на камень, то объезжал его…

…А ведь в действительности-то и Темрюк, и эта гостиница, и эти винегреты в столовой, и эта чужая кровать, и эта повесть о Степанове – все, наверное, от почти судорожного желания создать хотя бы иллюзию своей необходимости на земле. Иначе кому, что и зачем доказывать?.. Пора, наверное, мне было складывать вещи и уезжать от этого обреченного моря. Если хватит сил оторвать все это от себя.

Ветер, кажется, расходился всерьез.

Я прошлепал в носках до окна, нашел липкий от масляной краски крючок и, захлопнув раму, застеклил этот черный квадрат ночи, отгородившись от нее и от этого ветра. Отраженный в стекле человек медленно поднял руки и пригладил волосы. Я отвернулся от него и решил навести на столе порядок. Придвинул машинку, зажег настольную лампу и закурил, стараясь не слышать моря и не видеть перед собой лица Веры…

…И, если рассуждать трезво, у меня был долг перед другой женщиной, искренно желавшей мне добра, реальной и, наверное, имевшей право полагать, что она совсем не зря потратила на меня три года своей жизни. И к этому всему была, наверное, и некая фальшь моего положения в Темрюке, явное несоответствие того, как меня принимали и в райкоме, и в колхозах, и в любом другом месте, непонятно почему полагая, что я здесь чуть ли не специально и даже способен чем-то помочь… несоответствие с тем, что я действительно мог. Изменится ли что на море, если я напишу правду о Степанове и Ордынке?..

…Мне снова захотелось открыть окно, потому что над моим столом уже растянулись пеленки дыма. Но ветер, наверное, стал сильнее. Я слышал временами позвякивание дребезжавших стекол. Ночные бабочки по-прежнему зачарованно трепетали вокруг колпака. За стеной кто-то уютно и безмятежно храпел, отсыпаясь. Я поймал себя на том, что рисую на полях, рукописи профиль Веры, Уже не первый вариант. Нет, нос у нее не греческий, а, пожалуй, вот такой… Нет, еще меньше. Теперь это ближе к истине… Такой… А если чуть закруглить?.. Совсем немного… Неужели такой детский носик мог стать смыслом жизни?

Повернувшись, я посмотрел в окно, за которым все так же, подвешенный в раме ночи, брезжил человек в светлой рубашке, наклонявшийся вместе со мной, если я наклонялся к машинке…

Лиманы
Глава 2. Григорий Петренко

– Что, Петренко? Засели, Петренко? – Старший больными глазами посмотрел на лиман, вздохнул так, что плечи поднялись, и вытянул затекшие ноги. – Помойся, Петренко. – И лег хмурый, тяжелый.

И качало лодку и скребло дном о песок, а время послеобеденное, палящее, ветерок знойный – такое время: и сверху пекло, и борта нагрелись, а духота. Не продохнуть.

И даже птицы попрятались.

Тихо.

Один, звук: молодой клацал ключом по мотору. А клацать – чего теперь клацать? Приехали.

– Молчишь, значит, Петренко? – Старший охнул, положил рюкзак под голову. – Ну, молчи. Я спать буду. Разбудишь, Петренко. Кровь со щеки смой.

И, натянув козырек на глаза, он повернулся на бок, положил под щеку ладонь, а другую спрятал в карман брюк. И вздохнул, как всхлипнул. И скорчился по привычке. За эти полдня, казалось, высох еще больше, такой лежал беспомощный и обиженный на дне этой лодки. Вот и вся его служба. Конец.

А сделал все так, как хотел, как задумал, чтобы ночью не кружить по лиманам, не напороться, как Назаров, на пулю. Сперва заставил молодого повертеться возле Ордынки. Ордынка то справа, то слева. А молодой что? Знай себе тарахтит, душу отводит. «Ты рули, Петренко, рули». И стал отъезжать от Ордынки, а дорогу указывал так, чтобы к Темрюку ближе, а лиманы выбирал самые мелкие, набитые водорослями, такие, по которым сам на лодке с мотором не ездил: зацепит если, крутанет – и вылетишь, искупаешься, а мотор на части, а тем более у Прасного.

У Прасного сваи, потому что этот лиман собирались осушить, а Назаров был против, говорил, что вред, что болото. Вот и осталась на выходе перемычка, но не вся, а половина бревен. Ну, и, как водится, год собирались разобрать, другой собирались, а потом забыли, оставили.

Вот у Прасного молодой и зацепил, как нужно. Но чересчур все же. Вот что. Потому лодку и вело теперь по лиману.

Та свая, можно сказать, сама их нашла, если уж разбираться. Именно. Так и было, что сама их свая нашла. Потому что он молодого предупредил, чтобы совесть была чистая: «Осторожно, Петренко». Крикнул даже: «Мотор подними!» А тот ничего – скорость крутит. Оглох вроде. Крути. Сам же себе бровь рассек, когда лбом об скамейку стукнулся. А могло быть и хуже. Вот и сиди. Клацай.

И когда зацепились, кишки к горлу подбросило, и жара навалилась тут же, во рту пересохло, Степанов только рукой махнул, так ему стало обидно и так жалко себя, и тошно, и горько, и неуютно на свете. Эх, тьфу ты, и только. Чертова жизнь…

Ну, стучи. Ничего из тебя не выйдет. В Ростов тебе нужно. Ладно еще – лодка цела. Та свая была крепкая, могла продырявить. По-человечески, значит, молодой сам с бухгалтером рассчитаться должен, если за мотором сидел. Рыбный инспектор!..

Степанов встал на колени, нагнулся и высморкался. Не мог заснуть, а хотел бы. Лег – снова стук по всей лодке, по голове этот стук. Повертелся, лег на другой бок, потому что затылок нагрелся. И не то снова – солнце в глаза… Опять повернулся. Все равно плохо. Придет вечер, лодку в тростник ветром затянет. Того лучше, В последний-то день. И еще люди увидят…

Теперь по всему телу стучит. Сперва в голову, размеренно, вязко, потом в грудь и в живот, кувалдой, кувалдой.

Так он лежал, скорчившись, поджав ноги, а глаза открытые.

– Ну что, наработал, Петренко? Поймал ты Симохина?

Младший услышал, повернулся и стоял, согнувшись над мотором, здоровый просто на зависть. Руки огромные, черные – в масле, по лицу размазана кровь, зубы щучьи и белые. Но спина хоть и круглая, а виноватая, и лицо виноватое.

– Еще нет, Дмитрий Степанович. Но если приказ – выполним. У меня так. Если разбил, починить должен. Я вас не подведу.

– Да уж, мне этот позор нельзя. Ты себя не подводи, Петренко. Служба у тебя теперь государственная.

– Понял, Дмитрий Степанович. Мне-то ведь тоже комнату надо, чтобы на счету быть. Служба – первое дело. – И снова начал стучать.

Старший вынул из рюкзака кусок сахара – бывает, что печень отходит, если съесть сахар, с ним поэтому сахар всегда, пакет пиленого, хрупкого, в толстой синей бумаге, – прожевал кусок, второй, это месиво проглотил, а в то же время по привычке разглядывал лиман, и тростник, и небо над головой и на закате – всюду чисто, ни тучки, но солнце уже к земле, желтее стало, – и понял, что душа у него все равно не на месте, хоть мотор теперь не починишь, а значит, ехать к Ордынке не нужно, где шофер и ружье у него, и Кама вернулась зачем-то, и, значит, готовится что-то… А завтра, когда он приедет с дежурства, Мария сделает ему грелку и даст молока с медом, и вылечит, и простыни постелит свежие, и сама ляжет рядом, и аккуратно и мягко положит свою руку ему на больной правый бок, и пожалеет, прижавшись всем телом, а дыхание в щеку… Нестарая, все такая же крепкая, даже упругая, а волосы после мытья душистые, и вот уже тридцать пять лет запах один и тот же, даже когда поседели… Так будет ли все это, если тянет его изнутри? А душа и вовсе застывшая, как вроде виноватая. Именно. А перед кем?..

– Что, говорю, Петренко, ты на меня смотришь?

– Отдыхайте, Дмитрий Степанович. Ничего…

Старший телом почувствовал, что лодка остановилась. Видно, уперлась в камень. Поправил кепку, а другой рукой переложил рюкзак, чтобы ботинком не помять помидоры. И, не торопясь, – все же на службе еще, – он снова прощупал глазами тростник: и стену, что справа, и стену, что слева, разглядывал метр за метром, а потом и бинокль взял, когда ему показалось, что волной приподняло желтые поплавки как раз в том месте, где начинался ерик. Но увидел, что поплавки эти понесло. Значит, не сеть, а прошлогодний тростник там качает.

Пусто. И как раз когда птицы поднимутся, ветерок перед заходом начнется, потянет. А ветерок – и воздух похолодает к ночи. Тогда день этот кончится. А день для него на службе последний. А так бы, конечно, не проехал мимо Ордынки. И вины его нет никакой. И вдруг сказал, вздохнув, а рукой показал на ерик:

– А Назарова недалеко. Там вот было. За тем ериком. Понимаешь, Петренко? Рядом. – И сам не знал, зачем это сказал, кто за язык потянул.

Но молодой, конечно, не понял. Уставился, как глухой. Он ничего не понял, потому что, как все эти, из ранних, жизни не знал. Куда ему, если он книг начитался! Что ему Назаров?.. А кроме того, думал – и это уж наверняка – он наверняка думал, что это Назарова можно подкараулить в ерике, там подстеречь и убить, а вот его, Петренко… Вот у него ум – да! Он, Петренко, вечный, а потому и через сорок лет будет все такой же: шея сазанья, а плечи буграми и грудь бугор: вздохнет, и поднимется. Он и море переживет, Петренко-то! А сам даже ерика не увидел, так этот ерик укрыт. Повертел башкой и сказал:

– Так и мы, Дмитрий Степанович, может быть, тут на ночь встанем? А? Тогда и того поймаем. А?

Вот что сказал. Не голова – Дом Советов.

– Кого, Петренко, поймаем? И ниже сядь, не паруси.

– А который убил, Дмитрий Степанович. Того.

– А его кто, Петренко, убил, по-твоему? – Старший взялся за бок и теперь смотрел на молодого в упор, разглядывая, как замаскированного. – Ты, может, знаешь, кто его убил? Мне бы сказал.

– Шофер, я думаю… Вот ружье у которого, Дмитрий Степанович.

А глаза упрямые, как будто твердые, и не мигают. Бровь пополам, и сочится, и кровь всюду размазана: и на лбу, и на щеке, и на рубашке пятна. Нет, видно, этого мало. Видно, еще ему надо. А надо бы, чтобы знал, какая тут есть работа. А то и тарелку ухи захочешь, а поздно, если подкараулят ночью в лимане, обманут за тростником, хоть умный. Здесь-то ведь люди были не хуже. А поломало, как дерево. Да уж… Сам-то он семь лет прослужил, семь лет сперва по углам, по углам, пока ему комнату дали. И зарплата была не та – копейки. Даром, можно сказать, служил, лиманы спасал…

– А может, его косари, Петренко, которых мы встретили?

Молодой задумался.

– Вполне может быть, Дмитрий Степанович.

Старший посмотрел на лиман, на плоскую воду. Потом поискал глазами рюкзак. Ему стало лень шевелить языком. Что толку? Молод Петренко. Сперва сам пойми, что тебе в жизни нужно. Узнай это прежде, что тебе нужно. А смекнешь, что к чему, – жизнь и вся. Вот тогда поумнеешь. Именно.

Лодку опять начало вертеть, потянуло к ерику. Степанов вынул бутылку, отковырнул белую искусственную пробку.

– А может, его Симохин, Прохор или еще кто-нибудь? А может, чужой? Тут мало ли кто на лимане? Понимаешь, Петренко?

– Ясно. А я думал, вы знаете, раз вы тут инспектор и с ним вместе ехали, Дмитрий Степанович. Должны, думаю.

Старший вытер со лба пот.

– Так это я его, что ли, убил, по-твоему? Ты на что намекаешь? Я виноват, что ли? А ты мотор собирай, Петренко. Нам не стоять тут, вот что, пока околеем. Дежурить.

Молодой кивнул и точно проснулся.

– Нет, Дмитрий Степанович, я его починяю. Я его сейчас соберу, а вы спите. Я службу знаю. – И снова заклацал ключом.

Старший только рукой махнул, посмотрел сквозь молодого и плюнул. Даже не выругался. Выпил глоток воды, снова засунул бутылку в рюкзак, чтоб не нагревалась. Вздохнул глубже, успокаивая нервы.

– Суд будет, Петренко. Государственное обвинение, раз его на службе убили. Без нас найдут. – Он свернул плащ и положил под голову, чтобы снова лечь и устроиться. – Тут, Петренко, сам прокурор не знает, а собаку съел. Ясно тебе? Вот как запутано. Не с такой башкой, как у нас. А уж мы-то…

Степанов лег на спину. Набрал воздуха и пальцами мягкими, как у доктора, осторожно ощупал бок. Заранее сморщился. Надавил, затаив дыхание, под ребра. Боль тут же обожгла и живот, и грудь, и горечь набилась в рот. А по ногам потекла слабость. И немного погодя, прислушиваясь, снова ткнул пальцем в печень. Да, все же… Он расстегнул ремень, отпустил на две дырочки.

А этот все клацает, не устает. Но рубашка уже прилипла к спине и на плечах тоже мокрая. Руки теперь до локтей черные. Точь-в-точь по цвету линь, когда поднимает руки вверх и масло блестит на солнце. И дышит уже тяжело, сопит от жары. Сопи… А понять не может, такой упрямый, что этот мотор теперь разве на завод отсылай – так ковырнул, – а не здесь его ремонтировать, на лимане. Вот какую сваю нашел, дубье. Именно. И ведь пить хочет, а бутылку не трогает. Терпеливый. И есть хочет, потому что ничего ведь с собой не взял, а воздух тут для здорового желудка емкий, аппетит… Армия – там накормят. А тут сам себя прокормить должен. Вот тогда и поймет, если зубьями пощелкает, какой он на лиманах хозяин…

Старший смотрел из-под козырька и прикидывал, как теперь выбраться-то отсюда. Оставил он мышеловку. А ведь автобус придет. Не опоздает, как в прошлый раз, когда их только ввели, сейчас это движение наладилось.

– А дорогу в Темрюк ты помнишь, Петренко? Сам найдешь?

Молодой лишь угукнул, а мотор вокруг разложил, все детали и винтики, чтобы и эти потерять, верно. А еще для чего же?

– А я, Дмитрий Степанович, так думаю, что если Ордынка там, то Темрюк, значит, влево. А если Ордынка, как вы сказали, не там, то в Темрюк туда надо, вправо. Но вы-то знаете. – И опять отвернулся. – Найдем.

Ну, ищи. Клацай. До темноты клацай.

Лодку снова качнуло и тихо повело ветерком все туда же, к ерику. Сперва так развернуло, потом кормой. И, улегшись на дно лодки и по-прежнему сунув одну руку под щеку, а другую в карман брюк – так спал он и дома, – Степанов почувствовал: он точно подвешен между землей и небом, и качает его, даже, можно сказать, безнадежно качает, а в боку не легче, а хуже ему стало на этой жаре. Так никогда не было. Хужеет. И как будто он в этом лимане всему свету виден, так застыла душа, притаилась, как виноватая, хотя за прежнюю жизнь и спокоен, если даже, может, и не рад. А перед кем вина – как понять? Перед кем? Но есть вина, значит, если вот так его бесполезно в этом лимане качает, как старый тростник. И он снова вздохнул, как всхлипнул…

Мария сказала, она ему так сказала: «Ты, Митя, смотри, если доктор на операцию, ты не ложись, не нужно без пользы, а хуже. Само рассосется. Телеграмму мне дай, если что». Значит, болезнь его не простая, и все может случиться, раз ему нужно на операцию. Доктор Марию предупредил, а ему ни слова, когда последний раз встретил на улице, возле базара. Доктор сказал: «Черт знает какая цена на рыбу». И больше ни слова, махнул корзинкой. Значит, не мог сказать ничего больше. По долгу службы не должен. Привык…

Нет, молодой мотор не починит. Назаров бы – да. Назаров-то службу знал и никому, кто с ним работал, слова плохого. В контору придет: «Здравствуйте. Ну, чего пишут в газетах?» И сядет отдельно. А на лиманы выедет – зверь. Язык на плечо, а глаза кошачьи. Он и сеть на куски, и лодку отнимет, в инспекцию пригонит, и штраф, если на рыбе поймает, без разбору: кто, и зачем, и почему, – а штраф все равно, раз закон – штраф. У него так. А нельзя. А он всех. Вот почему. Он сам виноват…

Нет, молодой мотор не починит.

– Винт, Петренко, смотри, утопишь…

– Смотрю, Дмитрий Степанович. Не уроню…

Да, это верно, что Назаров себя не жалел, как никто. Он и грамоты имел, и путевки бесплатно. Но служба, выходит, еще не все, раз море теперь другое. Ему и Прохор это сказал, когда на Куликовском лимане они весной схватились. Прохор это сам в райкоме рассказывал, как Назаров подъехал колхозный улов проверять. «Ну, чего вы тут натаскали?» И немерную рыбу, меньшую, чем нужно, недозрелую, стал в воду бросать. А они эту рыбу в план не сдают, а берут себе на приварок – им жить нужно, а как же. Вот именно. А Прохор лодку Назарова шестом оттолкнул и сказал, а шест поднял: «Ты, Назаров, полегче. Тут не жулики, тоже люди. А хочешь местами меняться – давай, на твою зарплату пойдем». А Назаров свое, Прохор его шестом задел, пока бригада не разняла. Назаров в воду упал, как был. С того дня у них и началось: враждовали, не смотрели один на другого, если встречались, а злые. И не в ту ночь, так после, а его все равно бы убили. Мария давно говорила: «Ты, Митя, на него не смотри. Он пулю ищет». Так все и вышло. А службу он знал. Но лиманы не спас. Именно. И море не спас, хоть старался. Вот его и убили… А ведь тут как раз. Рядом…

Старший кашлянул поважнее, приподнялся и вдруг задохнулся и стал как ледяной – кровь застыла от мысли, которая пришла в голову. Как же раньше не понял? Не зря ведь это, не просто, не случайно они в этот лиман страшный заехали, зарулили сюда. В этот лиман именно и к проклятому ерику. Не бывает это случайно, и не судьба. Какая судьба?! Как же сразу не понял? Видно, Петренко знал, что к чему, если здесь лодка стоит, хоть и веслами, а не отъезжает, а можно. В другую протоку, в другой лиман… А случилось вот здесь это. И ночь скоро, как в тот раз. Вот оно что… И место это же… Значит, не зря Петренко заехал сюда, значит, проверяет его…

И Степанов сел, глядя на молодого, уставясь в широкую спину, а воздуха ему не хватало… Давно в этом лимане не был. Лиман заросший, утиный. А крикни, ну крикни, а что? Колодец. А без мотора и вовсе. Тут шелохнет, тут гукнет, оттуда заплещет. А мотор есть – за стуком хоть спрячешься. Стрекочет под ухом, и легче, за стеной вроде, как отгорожен… Вот и выходит: испытание душе его здесь.

Старший смотрел на лиман… Значит, оттуда, где край тростника, Назаров выехал, показался. А сюда, к ерику, зачем же? Или крикнули ему отсюда, а он голос спутал? Кто теперь скажет, как он к ерику попал, за кем погнался? А сказать можно одно: значит, не к острову, не к шалашу, где косари, он поехал. А так вот вдоль тростника и греб, так в ерик и въехал. А косарей мог и днем поймать, как ловил прежде. Нет уж, не заблудился он… И Степанов голову не повернул, а только глаза скосил и сразу увидел: остров весь перед ним. Вот как лодка теперь стояла. Другого места не выберешь. Это же место как будто подобрано: весь этот театр браконьерских действий. Именно. Шалаша косарей, само собой, за тростником не увидишь, а остров желтый от солнца и тихий, как неживой, а только блестел. Сеть косари ставят, чтобы продавать эту рыбу в Темрюке спекулянтам, а ловят в субботу. Сегодня. И Назарова тоже – в субботу. Да ведь на этой рыбе и держатся, пока продают ее, вот что. А кто за эти деньги лиманы косить пойдет, если б не рыба? Попробуй возьмись-ка, а фильмы на остров не возят, и в город поехать хочется, а не монахи. Им слово, они: «На уху». И на очной свое: «На уху мы. На уху». Сеть ставят недалеко от шалаша, чтобы самим видеть и снять, если что, эту свою сеть, которую им порезал Назаров, а снова связали и ставят. Штрафуй, инспектор. Твоя служба… А кто разберется, если сеть у них и ракетница. И дело на них заведено после Назарова, а тот, что постарше, в тюрьме сидел. Днем встретишь – ладно. А ночью? Вот и крути по лиманам. Человека разве узнаешь – камыш. Что ему от тебя нужно и кто он – узнай-ка. И каждый шуршит про свое, но тайно. Клонится по ветру, так вертит и этак, как ему лучше. И всякий в свою сторону, хоть солнышко вроде одно. Вот и гнись к солнышку. Нет же. Так и стоят рядком, растут из одной земли, лопочут, а каждый – камыш. Люди – камыш. Вот что. И вот как оно есть на свете… А этот Петренко, он кто?

– Собрал, Петренко? Долго еще нам?

– Собираю, Дмитрий Степанович. Ставить буду. – А сам, видно, время тянул, копался. Умышленно это делал. И носки эти синие, значит, тоже не зря… Проверка…

Старший устал еще больше. Взглянул на солнце, но незаметно, такой сделал вид. А солнце над тростником, и цвет уже красноватый, так низко. Потом осторожно, чтобы не расплескать свою боль, развязал рюкзак, вынул пакеты, нож, достал мешок пластикатовый с хлебом, и помидоры достал, и кусок колбасы, и соль, и два яблока, и бутылку с водой, и сахар в синей обертке. И шелестел бумагой, когда спросил невзначай, а спросил спокойно:

– А ты кто будешь такой, Петренко? Я говорю, в какой, значит, части ты служил, Петренко? Или не слышишь?

– В ракетных, Дмитрий Степанович. – А на еду посмотрел и отвернулся, но по горлу прошел комок, и забренчал инструментом.

– А по званию кто? Ешь вот. Бери, Петренко.

– Рядовой.

– Так, так… – Степанов разломил хлеб пополам, разложил на газете колбасу, сахар, а бутылку с водой поставил между коленями. Но взглянул на еду и почувствовал отвращение. Взял кусок хлеба, подержал у рта, но разжать зубы не смог и опустил руку. – А сюда, значит, по заданию?

Молодой повернулся и руку на борт положил, но глаза опять те же самые – скользкие и голодные, даже блестят.

– По личному желанию, Дмитрий Степанович.

От запаха колбасы старший покрылся мурашками. Выбрал яблоко поспелее, желтое, а один бок – розовый. Скрипнул по нему ладонью. Потом еще о рубаху вытер. От яблока тоже легчало в печени, как от сахара. Знал, что такое действие яблока, и еще – витамины. Откусил с хрустом, вытянул сок, а сам хотел засмеяться, но только смеха не получилось.

– А ты, Петренко, правду мне говори. Ты мне правду скажи: зачем ты сюда приехал?

– Браконьеров ловить, Дмитрий Степанович. А зачем же?

– Вот сам ты сюда и приехал? Или тебя кто прислал?

– Как же еще, если не сам, – и молодой улыбнулся, а губы как будто из сопревшей резины и черные, так запеклись. Сказал, и снова слюна по горлу, а рот открыт, точно у рыбы.

– Так, так… Ну, так. А родом откуда?

– Сам-то? А рядом. Ростовская область. Колхоз-миллионер.

– А там почему же ты не остался, в станице своей?

– Так ведь колхоз, Дмитрий Степанович. Да я уж отвык. Я боевую технику видел, и увольнения были. Мать себя и сама прокормит. И мне вышлет, раз одна. А мне тут зарплата, если жениться. И площадь. Начальник мне комнату обещал, по мере старания и заслуг, так и сказал.

– А зарплату какую?

– Вашу, сказал, Дмитрий Степанович. Вашу, сказал, мне отдаст.

Старший как будто и не услышал. Жевал свое яблоко, опускал челюсть и поднимал, как игрушка с магнитом, и забыл, что он жует и зачем ему яблоко, и все на свете забыл, но газету снова расправил, когда ветром задуло и закрыло кружок колбасы и помидоры краем. Но молодому уже не предлагал. А сам все жевал – и устал, согнулся, совсем одинокий, как рыба.

– Браконьеров, значит, ловить, Петренко?

– Так точно, Дмитрий Степанович. – И сидел, как слепой, весь на солнце, вместо глаз – прозрачные точки, а голову не опускал. И еду не просил. Гордый.

– А кто же это они – браконьеры? Ты знаешь, Петренко?

– Они-то?

– Да вот, они-то, раз ты уже здесь инспектор.

– Жулики, Дмитрий Степанович, которые наносят ущерб государству, я так понимаю. Установлением личных сетей и орудий лова ради своей наживы, а есть интересы народа, которые под охраной. – И опять слюну проглотил. – И Назарова вот убили.

– Ну вот, а если у меня скажем, денег нет, Петренко?

Молодой кивнул, понимая, и губы растянул, как улыбнулся:

– Так у вас есть, Дмитрий Степанович. Вам государство пенсию безвозмездно, чтобы обеспечить старость. Тут я подкован. Вам теперь что? А мне-то еще служить. Мне до пенсии ой-ой-ой.

Степанов не дожевал свое яблоко. Повернулся к лиману, застыл, сощурясь. И не сам качался, а с лодкой вместе, как маятник. Совсем ему стало тоскливо, и горько, и пусто.

– Воды, Петренко, не хочешь? – сказал, по-прежнему глядя в сторону. – И спрячь это все, Петренко в рюкзак, раз не хочешь. И на весла садись, раз ты инспектор и зарплата теперь у тебя моя, а вот полежу здесь на пенсии. Раз я на пенсии, а вот у тебя и зарплата моя, и служба, понял, Петренко?

Молодой брови поднял, кивнул:

– А как же, Дмитрий Степанович. Я вас еще днем понял. Я вас хорошо понял. Всю задачу.

– Что, Петренко, ты понял? Какую еще задачу?

– Что вы как на пенсии, Дмитрий Степанович. Вашей службе конец. – Молодой затянул рюкзак, поставил. – А я вот один справиться должен, как в боевой обстановке. Раз наука мне.

Старший попытался взяться рукой за борт:

– Какая еще наука тебе? Ты о чем говоришь, Петренко?

– А как же? Когда вы на ту колоду меня навели, чтобы мотор задело. Я это понял, что проверка мне, что специально.

– Что, Петренко? Что специально? Куда я тебя навел?

– Вы, Дмитрий Степанович, специально меня навели. А я понимаю, что так полагается, когда испытательный срок, и я показать себя должен. Деньги ведь будут давать не даром. Но мы его все равно сегодня поймаем, раз вам это напоследок нужно, Дмитрий Степанович.

Старший глотнул воздух и скривился от боли:

– Что мне нужно, Петренко? У тебя что на уме? Ну, ты мне говори, что, по-твоему, мне нужно, Петренко?

– К Ордынке вам нужно, поймать того. Мне начальник сказал, чтобы я вам помог, тогда вам на суде легче… Что вам страх на лиманах и боязнь кругом – так мне сказал. – И снова стал собирать мотор. – Начальник сказал: старику помочь должен… На весла нельзя мне.

Старший долго смотрел на лиман, пока не вздохнул и не стал как деревянный. Он смотрел теперь на лиман пусто, без мысли. И лег, глядя в небо, и охнул устало. Он опустил свое тело, устроился тихо, потом положил руки на грудь, скрестив их, как перед смертью, а лицо было потемневшее, серое, словно одежда.

А прежде, пока не случилась эта история с Назаровым, до той ночи, значит, если хужело, загонял лодку подальше и засыпал даже сидя. Ложился в лодке, чуть голову прислонит: пересилить себя, хоть и старался, а не мог, так ему крепко и дурно спалось в лодке и на воде, и так он привык, и сон был тяжелый. И не замечал, как это с ним случалось, как закрывал глаза, а вдруг просыпался. Он потому и плащ брал в любую погоду, первым делом бросал в лодку плащ, не забывал. Воздух чистый, и место, как в плацкартном вагоне, – качает. Но все же это от печени у него появилось, такая вот слабость, что со своим же телом не совладать. А в дождь – тем более. На то это и болезнь опасная, как признано, у кого печень, а доктора подтвердят. Бывает, что кусок хлеба проглотишь – и сразу же в пот бросает, и ноги не поднимаются, а только и нужно: лечь – и будь что будет. Нет уже сил. Весь организм инвалид. Выжатый. Сил нет. Сына выучил, но все равно помогать надо, и внуку пальтишко послать, костюмчик из шерсти, а к празднику и посылку с хорошей рыбой, да и в своем доме завалящая копейка, а должна быть, на то он и хозяин. А болен. Но должен, чтобы не рисковать собой зря. А без пользы… Вот и Косте Рагулину письмо написать собирался, а не успел. Откладывал. А нужно. И про лекарство напомнить… И сыну в Москву…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю