Текст книги "Камыши"
Автор книги: Элигий Ставский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
– Мне трудно, мне трудно, мне трудно с тобой! – вспылила она. – Что ты хочешь этим сказать? Ведь ты же не ученый, не врач. Что, что это значит? За что ты ненавидишь меня?
Мы уже катили каждый на колесе своего диаметра.
– Ну, очень просто, – пожал я плечами. – Какой же я писатель, если до сих пор ничего не открыл?
– Мне трудно. Мне трудно! – закричала Оля со своего высокого колеса. – В том, что ты говоришь, есть какой-то смысл. Но я устала. Я хочу самой обыкновенной, спокойной жизни. Просто жить и ничем не забивать себе голову. Да, я архимещанка. Я устала. Нам, наверное, нужно отдохнуть друг от друга. Ты никогда не поймешь меня. Мы люди разного времени.
Я согласился с ней. Меня тянуло к стареньким паровозам, к пассажирам из прошлого, к окошку, за которым бежали бы знакомые мне места, болота и реки…
…Светящиеся тугой желтизной, налитые жиром и даже как будто до сих пор пахнущие морем, то, оказывается, были гирлянды великолепной вяленой рыбы, издали видно, что сочной и мягкой – если взять в руки, на боках останутся вмятины от пальцев. Это были гирлянды подобранных один к одному редкостных азовских рыбцов, свисавшие до пола, вероятно очень тяжелые. Они-то прежде и представлялись мне шевелящимися.
Свет из окна все еще резал глаза, но, пожалуй, уже не так сильно. Наверное, было совеем раннее утро. В доносившемся токе воздуха ощущалась еще не тронутая солнцем свежесть. Мне хотелось вздохнуть как можно глубже, осмотреться и, может быть, встать. Было тихо, и я понял, что длинный стол опустел. Потом я услышал чей-то молодой сильный голос:
– А бригада где? Я тебе говорю: бригада где? – Слова были произнесены словно сквозь зубы.
В голубом проеме распахнутой настежь двери я увидел человека в ослепительно белой рубашке.
– Всю ночь поминали? – добавил он.
Возле стола и совсем недалеко от меня сидел кто-то неподвижный, серый, чем-то похожий на камень-валун. Он не отвечал и не двигался. Левый локоть его лежал на столе, около графина, который наполовину был еще с содержимым, с какой-то красно-черной жидкостью, и, если этот локоть подвинется еще, графин полетит на пол.
– Я тебя спрашиваю: бригада… бригада выехала?
Я вспомнил: в тот вечер, когда убили Назарова, на лимане был человек в белой рубашке.
– …Мне рыба нужна! У меня машины уже стоят. – Потом вынул из кармана какой-то листок и протянул: – Повестку тебе опять привезли.
Тот, кто сидел за столом, не встал.
– Бригада выехала, – наконец нехотя ответил он, не поднимай головы. И я по голосу понял, что это Прохор. – Бригада в лимане. Где ей надо. Не твое дело. – Похоже, что язык у него заплетался. – Кирпичи принес – занимайся. Строй. Иди. Не будет у нас никаких разговоров. Еще весной тебе все сказал. И… ну, точка. – И, словно чувствуя, как опасно лежит его локоть, он убрал его, погрозил пальцем у себя перед носом, потом глубоко вздохнул, но головы так и не поднял. – Нет рыбы. Мелочь. Три раза вчера выезжали…
– А ты, значит, допиваешь? Хоть за мертвого, хоть за живого? – Слова снова были процежены сквозь зубы. – Или ты тут сидишь меня караулишь? Повестку-то возьми. А может, сказал уже там, зачем в лимане был и ружье брал? – За его спиной, во дворе, была растянута, сушилась сеть, и мне казалось, поднимая руки, жестикулируя, он барахтался точно в паутине: хотел ступить на порог, войти в комнату, но не мог этого сделать.
– Ну жди, жди, – обронил Прохор, но как бы самому себе. – А не выйдет. Думал, меня упрячут? На это надеялся? Знаю… Нет, по-другому пошло. И тебя тронут…
Камень-валун, замшелый, осевший, в темном ватнике, покрытом рыбьей слизью, Прохор вдруг пошевелился, как будто собрался встать. Я видел его сбоку. Профиль словно со старинной монеты, очень древней, позеленевшей, лицо спокойное, холодное, глаз не мигал, подбородок упрямый… лицо жесткое.
– А ты кирпичи вози. Ты, еще время есть, кирпичи вози, – глухо, зло усмехнулся он, сунул в рот папиросу и постучал по карманам, чтобы найти спички. – Те-то двое, с косилки, тоже на тебя показали… Видели на лимане… Такие твои дела… А ты думал, Бугровский тебя почему не трогает? А чтоб завязать покрепче…
Я лежал и старался понять, действительно ли слышу их или это обрывки каких-то прежних, возникавших в моей памяти фраз.
– Ну и дальше? – сильно спросил молодой. Сеть за его спиной закачалась. – Ну, ты говори, говори. Ты договаривай. Дальше-то…
Он стоял против света, и я не видел его лица.
– А я добром… я добром тебе, сколько раз, – сказал Прохор. – Ну, видно, ты из теперешних… Давно с тобой у нас вяжется, Симохин. Еще весной предупреждал: не лезь! Нос не дорос. Не трогай, что не твое. Дай человеку жить. – Мне показалось, что он скрипнул зубами. – А ты не поверил… Вот и пойдешь… А в армии-то или на рыбокомбинате за тобой никаких дел не водилось?.. Спрашивал Бугровский…
– Ну, дальше-то, дальше ворочай! – крикнул Симохин, порываясь встать на порог, взявшись рукой за косяк.
Теперь я тоже ждал, что ответит Прохор. Грязные, тускло отсвечивавшие стаканы были как розовые мыльные пузыри, опустившиеся на стол.
– Так что? – хмыкнул он. – Так ведь и без меня узнает, что вернулся-то ты с лимана тогда утром. Ночью-то тебя не было. Он-то еще не знает, а может, знает, молчит.
– Так ты ему, что ли? – неожиданно тихо и не то с угрозой, не то с какой-то надсадой в голосе спросил Симохин. – Или уже успел?.. А я-то думаю: что это ты сегодня со мной такой разговорчивый?..
– Вот ты один у них и остался, – покачал головой Прохор. – Один, – усмехнулся и вздохнул. – Я-то рыбак. С меня где сядешь, там слезешь. Мне сеть проверять положено. А вот ты что на лимане делал? Где всю ночь был? Тебя-то зачем по лиману носило? И ведь не первый случай. Что ты там стал забывать? – ронял слова Прохор. – И Назаров на тебя акт писал… Писал… Под суд отдать хотел. Вот ты его и убил, – зловеще закончил он. – А у Бугровского-то сроки…
Я должен был пошевелиться, чтобы они заметили меня, но не мог этого сделать.
– Так, так, – соображая что-то, проговорил Симохин. – Ну, пей. Допьешься… Я эту вашу Румбу с бочкой, подожди, я ее вышвырну… Так пот ты, значит, как? Я его убил? – Серебристо-серая кепка съезжала ему на глаза, рукава рубашки были засучены, руки вытянуты, и гибкий и, вероятно, сильный, такой весь упругий и по виду нездешний, а городской, он опять попытался рвануться из паутины, схватившей его. – Так ты меня оформить решил? Так со мной хочешь? С этой теперь стороны? Ты же еще три года назад, когда я сюда перевелся, человеком был.
– Вози, – махнул рукой Прохор. – Пока кирпичи вози. – И не чиркнул спичку, а с размаху высек из нее огонь, ударив по коробку. – Или мне… Ты мне правду скажи… Мне!.. Зачем по лиманам ездил? Я ж тебя в тот раз чуть не нагнал. Ты правду скажи, а я тебя за эту правду прибью, если так… Или рыбой на лимане торгуешь? Для того там прячешься?
– И мотор с лодки! – крикнул Симохин. – Мотор это ведь ты у меня снял? Я вчера весь день людей спрашивал, а потом понял: еще-то кому? А дальше что выкинешь? Совсем озверел?
Прохор медленно поднял лицо, посмотрел на него, мне показалось, налился ненавистью, беззвучно опустил кулак на стол и метнул в Симохина как будто железом:
– Вот и сиди тут. Никуда с глаз не уйдешь, – прохрипел он, вдавливая руку в грудь, преодолевая подступивший от первой же затяжки кашель. – Не выпущу! – бухающе вырвалось у него из горла. – В холодильнике сиди! – Швырнул папиросу на пол и откинул ногой. – На цепи, как собака, сиди, пока за тобой не придут! – И мне вдруг послышался в его голосе всхлип, глубокий, едва не сорвавшийся.
Ветер опять шевельнул сеть.
– Уйду!.. Хоть сейчас! Да тебя жалко. А захочу, так держи, – дразняще, вызывающе неожиданно засмеялся Симохин. – Бери ты себе мотор. И на веслах уйду! А за камышом – ищи! Что? Ну, что сделаешь? Боялся бы я тебя! – Он сдвинул свою кепку еще дальше. – Ничего ведь не сделаешь. Я тебе не Назаров, чтобы ты на меня кулаками махал. Сам зачем на лимане сидел?
– Ну, попробуй, – не глядя на него, с мрачной ленью ответил Прохор. – Мне тюрьмы не бояться. Лиманам конец, и я, считай, дожил. Старый уже. Я тут и… – Трудный, надрывный кашель совсем забил его голос. Наконец, ладонью вытерев губы, отдышавшись, он повернулся, посмотрел на графин. – Да за тебя и отвечать-то не надо. За тебя-то? Пользы-то! Инженер ты, что ли! Ни кола, ни двора, а все туда же. Вот тебя с рыбокомбината, из Темрюка, сюда и повысили, – усмехнувшись, сказал, отодвигая графин. – И то справка-то за девять классов, может, фальшивая. Ну, чего в тебе? – махнул он рукой и сморщился. – Вот лиманы кончатся, в Ордынке дома заколотят… Да чего с тобой говорить, – сплюнул он. – Дерьмо в городе возить будешь. И то… А спать в крапиве… Только тут в рубашках этих и ходишь. А все на рыбе. Назаров-то на тебя, видно, недаром писал. – Папирос в пачке, наверное, больше не было, и он поднял ту, что бросил. – Ну, пробуй. Сам знаешь: поймаю – точка! – Папироса разорвалась, пока он разминал ее, и опять полетела на пол. – Бригада выехала, а я тут сидеть буду. – И он опустил голову, словно заснул. Руки неподвижно легли на колени. – А ты верь… в кирпичи верь.
Потом я увидел, как Симохин поднял руки, как будто потянул, рванул паутину и вдруг оказался на середине комнаты.
– И кирпичи у тебя виноваты? Я, что ли, твои лиманы сожрал? Чего тебе надо? Чего тебе от меня надо?
Прохор так и сидел, свесив голову, только стал как будто еще тяжелее.
– Ты за что?..
Медленно разогнувшись, Прохор вздохнул и уставился на Симохина, но как будто слепо, невидяще, размышляя о чем-то своем. Губы задвигались с пьяным непослушанием, с искривленной усмешкой.
– А на меня похожий. За то, – медленно выдавил он. – Вот я тебе потому цену и знаю. До копеечки. И что с тобой будет. Меня видишь? Понял? И ты свою благодарность за кирпичи получишь. На этих днях наградят. – И он скривился еще больше, но в голосе злости не было, скорее тоска. – А дома на Ордынке еще мой дед ставил. А после войны я ставил. Тоже верил. И Румбу… ее не трогай. Все тут правильно. Узнаешь что почем, и ты к Румбе придешь. – Эти последние слова он произнес твердо, мрачно, как приговор. – И ты придешь…
Симохин, очевидно, не понял его. Секунду-другую смотрел на Прохора, как бы вглядываясь.
– Так сам-то чего в городе не остался? Сидел бы, лузгал телевизор. – И тут какая-то мысль будто остановила его. – Или ты меня за свою жизнь прибить хочешь? Потому и говоришь, что похож? Потому?
– Ну, а ты строй, строй, – отмахнулся Прохор. – А Бугровский тебе все объяснит…
Симохин шагнул вперед, хотел еще что-то сказать, повернулся и тут увидел, что я смотрю на него. Застыл, а потом спокойно, точно мы с ним были давно знакомы, протянул мне руку:
– Симохин. Начальник пункта…
Кажется, я кивнул ему. Но и он, и Прохор почему-то пропали, словно весь этот разговор действительно померещился мне и ничего этого не было.
Когда я открыл глаза снова, передо мной уже было расчерченное черными полосами оранжевое пятно, которое приближалось все ближе.
– Получше? – спросил совсем незнакомый неожиданно высокий голос.
Это пятно – парень в желтой клетчатой рубахе. Длинный, тощий, похож на свечу, а голова моталась, как пламя.
– Что? – спросил я.
– Я – шофер, Кириллов. А мое дело такое: кабина-то печка. Ну, выпью. Тут вон жара… А я по шестнадцать часов им трубил…
Его рубаха ощутимо пропиталась запахом рыбы и вина.
– Права отняли… Шьют Назарова, потому как на лимане был… Тут всем шьют Назарова… А сам-то я из Анапы. Налогоплательщик. Права-то у меня за будь здоров взяли… А алименты?.. Спасибо еще рыбаки кормят. А мне за баранку охота…
Я хотел приподняться, повернулся и вдруг возле ведра со льдом увидел свой рюкзак. Но не это удивило меня. Рядом был табурет, и на нем, с воткнутой между страниц красной ручкой, я увидел свой блокнот. Тот самый, который считал исчезнувшим, украденным. Он был цел, и я мог дотянуться до него рукой, так он лежал близко от меня. И даже не помят. И возле блокнота – полиэтиленовая пробирка с темно-зелеными таблетками и рассыпанная пачка моих денег. Все здесь…
Выходит, там, на лимане, со мной ничего не случилось, а я просто не выдержал пекла, стрелявшего полыхания воды, которое до сих пор горело во мне и все еще не отпускало. Меня свалило солнце. И только. Те косари довезли меня до Ордынки, и мой блокнот им был ни к чему.
Я устал за одну секунду. Мне не хотелось думать ни о том, сколько я провалялся здесь, ни о том, как выберусь отсюда, ни о том, что я, возможно, все же увижу здесь Настю, ни о том, с какой целью она зазвала меня сюда. Как не хотелось и знать, что за человек этот Симохин с его какими-то кирпичами, и почему Прохору зачем-то нужно отправить меня в милицию. Теперь я думал только о нашей встрече с Дмитрием Степановичем. С ним-то мы наверняка легко могли бы понять друг друга. Во всяком случае, на какое-то время у меня было место, куда я пока мог прибиться.
Потом я почувствовал, что ко мне пришел теперь уже самый настоящий, здоровый сон, когда даже мышцами ощущаешь покой. И я знал, что на этот раз спал совсем недолго, может быть, час-два. Время уже не терялось. И, проснувшись, я понял, что отлежался, что хочу потянуться так, чтобы захрустели суставы. За окном был веселый солнечный день, яркий свет, и я увидел такое сияющее, глубокое небо, словно это был май, мое детство… Тихо… И, лежа на широком своем кожаном диване, я сейчас услышу далекий, приглушенный носовым платком кашель отца, а потом в столовой заскрипит паркет, отворится тяжелая дверь, и ко мне войдет мать, улыбающаяся, но с укором в глазах за то, что я снова с вечера читал допоздна, лежа в постели, а потому-то сейчас так долго валяюсь…
Я был совершенно свежим, лежал и ждал, не уйдет ли Прохор, который, кажется, даже не переменил позы, сидел у стола рядом с тем все так же наполовину пустым графином. Мои туфли стояли у табурета. Куртка была перекинута через спинку кровати. Я откинул простыню и встал. Услышав скрип половиц под моими ногами, Прохор пошевелил головой, разогнулся, а потом, опершись руками о стол, нехотя поднялся. Он посмотрел на меня, я на него…
Был, наверное, полдень. Дверь комнаты – по-прежнему нараспашку. Стол прибран, в центре его – пирамида чистых стаканов. Пол подметен. Мы стояли и молчали.
Провалявшись в госпитале два года, я насмотрелся там всякого, но такого изощренно изуродованного лица я не видел. Страшный шрам разделял лицо Прохора на две части: одна – совершенно здоровая, нетронутая, другая – безглазая, позелененная порохом, вся в рубцах. И эти две половины никак нельзя было соединить б одно целое, сложить, склеить. И все же они были вместе.
Больше никого в этой комнате не было. Два человека в одном и я. Кашлянув, потоптавшись на месте, но так до конца и не разогнувшись, он показал кивком на таз с ухой, стоявший теперь на плите. И опять кашлянул, царапая меня сразу двумя своими лицами. Я должен был выбрать для себя какое-то одно: либо нормальное, либо безглазое, страшное, не способное ни на какие чувства. Он был двулик. Все зависело от поворота головы. Я попытался увидеть на его губах усмешку, улыбку, ухмылку, злость. Нет, ничего не было. Он, очевидно, знал, какое производил впечатление, потому и молчал, давая мне возможность опомниться, прийти в себя. Один из этих Прохоров мог убить…
– Здравствуйте, – сказал я, чувствуя недобрую пристальность его взгляда.
Он не ответил. От него все вокруг становилось тяжелым.
– Сколько дней я уже здесь?
– Да долго, – хрипло, недружелюбно ответил он. – Два.
Надо было что-то говорить.
– Я ехал сюда, чтобы найти Степанова. Инспектора, – объяснил я, стараясь как можно спокойнее смотреть на его лицо. – Степанова Дмитрия Степановича.
– Кого найти?
– Степанова, – повторил я.
Молчание.
– А Степанова тебе зачем? – почти не шевелящимися губами спросил он. – Нужен зачем?
– Дело к нему, – сказал я. – Лекарство должен ему передать.
Мы стояли друг перед другом, метрах в двух, может быть.
– Чего, говоришь, передать? – Мне показалось, что слепой, вытекший его глаз задергался, пытаясь раскрыться, потом сжался и перекосился, и в горле у него засипело. – От сынка его, что ли? Вспомнил?..
– Лекарство, – повторил я, стараясь как-то совладать с собой, сделать какое-нибудь движение.
– Не надо… Помер Митя… – пробормотал он, в упор глядя на меня другим, немигающим своим глазом, и лицо его, сморщившись, как будто перемешалось, стало одним.
– Степанов?..
Он шумно выдохнул, высморкался, а я почувствовал, что его слова имели какой-то смысл, но в то же самое время они были бездонными, пустыми как воздух, бессвязными, нелогичными.
– Как так? Я сам, я же сам его видел, когда ехал сюда. В лодке видел Степанова…
– Помер, – повторил он. – Позавчера. В лодке на дежурстве и помер. В двенадцать завтра хоронют. Осталась Мария вдова…
Я посмотрел на свой блокнот, все еще чего-то не понимая. Взял пробирку с лекарством и неизвестно зачем сунул в карман. Эта комната была на редкость необжитая, как будто брошенная. В противоположном окне только осколки стекла. И по-прежнему слова Прохора были для меня только звуком.
– Завтра? В Темрюке? – спросил я. – Я говорю про Степанова Дмитрия Степановича. Инспектор.
– Доклевали Митю… Отмаялся… Уберег лиманы… Оговорили Митю… – Закашлявшись, он повернулся к столу, взял стакан, но тут же забыл, для чего взял. – Вылечил сынок… Марию жалко. – И грузно, медленно, опустив голову, двинулся, к двери, но на пороге остановился, повернувшись недобрым своим, безглазым лицом, не видя меня. – А рыбы продажной тут нету. Нету у нас. А Митя помер. Так ему в Москву сообщи, сынку-то… Вот и привезла Мите внука… На пенсию не хотел… Служил им…
И, не договорив еще чего-то, он вышел.
Я остался один, стоял и смотрел Прохору вслед. Он прошаркал, и тяжелые, хрустевшие по песку шаги его затихли. Я увидел ведро, зачерпнул кружку воды и выпил. Вода была теплой и показалась мне чересчур пресной. Степанов позавчера умер… За этим длинным столом, значит, были поминки. Потому так много говорили о нем… Из разбитого окна виднелось одинокое деревцо, росшее как будто среди степи. Вокруг только земля и небо. Я сел на кровать, взял блокнот и неизвестно зачем полистал его. «…СТЕПАНОВ ДАЛ РАКЕТУ… У КОСАРЕЙ ЕСТЬ СЕТЬ…» Ведь это представлялось мне таким важным… Я сунул блокнот в рюкзак, потом пихнул рюкзак под кровать и выпил еще кружку воды.
Эта дверь, наверное, не запиралась, и я только прикрыл ее. Прямо передо мной и всего в нескольких шагах блестел подернутый рыжеватой дымкой, опоясанный тростником лиман.
Берег пологий, топкий, в том же месте, где тростник расступался, заставленный тяжелыми, черными, словно обуглившимися лодками. Неуклюжие в своих широких одеждах, копавшиеся возле лодок люди, казалось, попали сюда случайно. Их как-то прибило к этому тростнику, забросило. Издали на фоне этой слепящей воды они были чем-то похожи на мрачных бакланов, которые озираются, бьют над добычей крыльями. Кажется, здесь жили одни старики.
Пахло то водой, то гнилью протухшей рыбы.
Я не мог вспомнить даже лица Дмитрия Степанова. Так и не узнал, каким же он был, как ходил, как говорил, как сидел за столом, как смеялся, о чем думал этот человек, возвративший мне жизнь. Окопы, которые он вытерпел, мины, по которым ползал, наивное письмо Сталину, чтобы бомбами не губили море, и вот смерть среди лиманов. И ведь тогда нас разделяли сто метров. И он наверняка видел меня. Я думал, что какое-то время поживу у него в Темрюке.
Под ногами выжженная солнцем трава, бутылки, осколки стекла, ржаные консервные банки, какие-то искореженные алюминиевые детали, словно здесь рухнул самолет, серые высохшие рыбьи скелеты и головы, по которым ползали синие мухи.
Зной. Воздух синий, глубокий, прозрачный.
Я вдруг ощутил собственную нереальность. Круг того, что было моей жизнью, бесконечно сужался. Прошлое обваливалось прямо у меня под ногами. И, кажется, еще никогда в жизни я не ощущал такого нудящего стыда, вины за себя, а вернее за эти последние три года, бессмысленные, угарные, бесплодные. Куда они делись? На что? И вот передо мной была сама жизнь, которая все эти годы текла мимо меня и что-то в ней рождалось, а что-то уходило, чтобы не возвращаться уже никогда. Похоже на то, что лишь зло человек может вершить, не боясь опоздать с этим, а с добрым же делом надо вставать пораньше и поторапливаться.
Причал тоже пах рыбой. На самом конце его, лицом к лиману, свесив ноги, сидел с удочкой шофер Кириллов, неподвижный, унылый. Именно его тощую длинную фигуру я и видел на лимане, когда плыл сюда с косарями. И тогда он тоже сидел в лодке с удочкой.
Теперь, повернувшись к лиману спиной, я мог увидеть всю эту Ордынку: десяток крытых сгнившим серо-коричневым камышом, покосившихся, словно брошенных домиков, изгороди, сарайчики, убогие грядки под окнами, вдалеке старый причал с несколькими желтевшими в нем досками и там же какая-то до синевы вымытая дождями, похожая на барак, постройка с широкими воротами. Наверное, холодильник. Возле тех ворот промелькнула вызывающе белая среди всей этой груды рубаха – Симохин.
Я свернул на тропинку, и она повела меня от берега. Тихо почти до звона. Двери каждого дома открыты. Я мог бродить, где мне хотелось. Никому, кажется, не было до меня дела, никто не попался мне навстречу, не выглянул из окна, и даже не у кого было прикурить. А возможно, я был в этой Ордынке свидетелем, от которого лучше избавиться… Меня прошибла жуткая мысль: а вдруг эти Костины таблетки могли бы помочь, если бы я на лимане докричался Степанову? Вдруг?.. И не рок ли это уже, что я во всем, я всюду опаздывал? Одни шлагбаумы. Я гнался, но хватал пустоту. Что происходило со мной? И не исчислялось ли мое опоздание уже годами? Именно годами. Что происходило со мной и со временем и когда это началось? Может быть, с войны, которая и пожрала меня? И с войны не возвращаются? В чем-то ведь все равно не успеешь, если не в делах, то в любви или еще где-то. Никому не нагнать даже одной минуты…
Я вернулся на берег. Складывавшие в лодки сети, топтавшиеся у воды рыбаки, когда я подошел к ним ближе и спросил, где магазин, переглянулись и замолчали, словно не услышав и не заметив меня. Потом один, громко хлопая отворотами резиновых сапог, бормоча что-то, догнал меня.
– Тут, понимаете, извиняюсь, из улова мне на уху полагается. Так что взять можно, – сказал он, сдвигая с мокрого лба на затылок чересчур молодецкую шапочку с козырьком, из-под которого торчали острые, обтянутые блестящей коричневой кожей скулы и осторожно поглядывали на меня жиденькие, стариковские, но смущенные и даже застенчивые глаза. – Такое дело, – закончил он. – И еще вас Симохин просил зайти в холодильник.
– Нет, мне рыба не нужна, – сказал я. – А почему вы решили, что я покупаю рыбу?
Он стоял, вежливо наклонившись ко мне, и в голосе, в тоне его тоже была деликатность.
– Внучка в этот год в Симферополь поступила учиться. Ну и такое дело: город, – тому заплати, там дай. – Тусклые, покрытые белым налетом стальные зубы его шевелились, как живые. – Сазан у меня, судак. Не так чтобы мелкий, Почем дадите? – И он засмущался еще больше. – Магазин у нас там. А если надумаете, дом мой вот, посередке, где верба.
– Скажите, вы не видели Настю? – спросил я.
– Настю? – переспросил он спокойно. – А кто это? Такой у нас нет…
Еле-еле трещал где-то далекий мотор. Медленно махала крыльями белая цапля, точь-в-точь как, может быть, пятьсот лет назад. Здесь была не жизнь, а как будто ее инерция.
Первая женщина, которую я встретил в Ордынке, – продавщица, немолодая, мужеподобная, в застиранном синем халате, в красной косынке на голове, она-то, очевидно, и была та самая Румба, – увидев меня в дверях магазина, близоруко прищурилась, деловито сунула куда-то картонную коробку с деньгами и решительно придержала за плечо единственного находившегося там покупателя:
– Погоди, постой, я тебе налью. – Перегнувшись, что-то шепнула ему, потом грубовато спросила меня: – Вам чего? Водки нету. Не торгую! – Из-под косынки свисали круглые перламутровые серьги. – Чего надо?
Плечистый, рыжий и не то заспанный, не то хмельной старик повернулся ко мне, показав за распахнутой рубахой выпяченную грудь, с которой смотрела синяя вытатуированная красотка, но как будто узнал меня и подмигнул, улыбнувшись:
– Как, сынок, купил себе рыбу?
Только теперь до меня дошло, что это, безусловно, действовали разговоры Прохора, и я промолчал, роясь в карманах. Чугунные сковороды, конфеты в обертках, рулоны ситца, уродливые ботинки, консервы, будильники, свечи, гвозди, слипшиеся постройки из мыла, а в углу – приличных весьма размеров и откровенно благоухавшая бочка, на которой стоял мутный графин с темно-красной жидкостью.
– Ты рыбку сам ешь. От нее тебя сразу… главным бухгалтером. И молодая женка обижаться не будет. Ха-ха-ха! Еще и другой останется. – Пошатнувшись, он накалился на меня, обнимая. – А думаешь, она почему мне налила? Ха-ха-ха! Знает кому!
– Было б чего знать-то, старый перец. Посопи у меня, посопи! – замахнувшись, прикрикнула она на него. – Протухнешь тут с вами. – И снова зло уставилась на меня заплывшими щелками глаз. – Закрываю. Учет.
– Рыба, она с головы тухнет, а баба… Ха-ха-ха!
– Спички, – сказал я, – коробку, – и протянул рубль.
– А я тебе скажу, сынок, куда ехать, – не отпускал он меня. – Ты моряка слухай. Тут яка, сынок, на лиманах рыба? А там икра тебе, балык… Вон кума знает, как икра действует. Ха-ха-ха! Перед атакой! Ха-ха-ха! Прямой наводкой!
– Сопи, сопи, – сказала она и швырнула мне спички и рубль. – Чего, ну чего рубль-то совать, когда надо копейку? Берите так. Ну чего на меня смотреть? Не кино.
– Прямой наводкой! Ха-ха-ха!
Я прикурил, оставил спички на прилавке и, чувствуя на себе взгляд Румбы, вышел из магазина. Какие счеты сводил со мной Прохор? Здесь, конечно, была какая-то причина. Что-то таилось в этом тяжелом человеке с двумя сразу лицами. И что-то опасное. Прохор и Симохин были связаны какой-то своей и, возможно, мрачной тайной. В ночь убийства Назарова они зачем-то действительно, как и сказали мне косари, выезжали на лиман. И, вполне вероятно, Прохора настораживал здесь каждый посторонний.
Я поднял глаза, вдруг наткнувшись на высокий, выросший передо мной штабель красного кирпича, и только теперь заметил, что опять вернулся к домам, хотя намеревался уйти за поселок, чтобы посмотреть на лиман. Не об этом ли кирпиче говорили Прохор и Симохин? А в общем-то, эта неожиданная и яркая стена была даже красивой среди травы и рядом с водой. За ней виднелась какая-то длинная полудырявая крыша.
Обогнув ее, я снова спустился к лиману и по тропке пошел вдоль тростника, чувствуя необыкновенную сочность воздуха и слыша верещание порхавших в тростнике птиц. Ордынка пропала. Лиман разливался и становился все шире. Конечно, было бы хорошо попросить у кого-нибудь лодку и вечером отплыть немного на веслах, проехать по ерикам и вздохнуть. Но еще неизвестно, где мне предстояло ночевать, а самое главное, как добраться до Темрюка, на похороны.
Пожалуй, единственный и чем-то заранее симпатичный мне человек, с которым я мог переговорить и который здесь, кажется, что-то значил, был Симохин. Вся надежда на него. Возможно, утром будут машины из Темрюка и он отправит меня. Но может быть, не стоило рисковать и надо было прямо сейчас записывать рюкзак и отправляться.