Текст книги "Жизнь Нины Камышиной. По ту сторону рва"
Автор книги: Елена Коронатова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
На полатях пахло вениками, укропом и пылью. Уткнувшись в какие-то мешки, Нина беззвучно плакала.
Мотря забросила на полати тулуп и зашептала:
– Лягте подале, за веники, холодно – так тулупом накройтесь. Не боитесь, мы вас в обиду не дадим.
Как это бывало в детстве, от слов утешения слезы полились еще обильнее. В щель между досками полатей видела, как Мотря что-то шептала, а Степан скреб затылок и сокрушенно качал головой. Душно, но Нину бил озноб.
Они заявились примерно через час. Как только Нина услыхала пьяные крики за окном, решила – они.
На сыне Савелия Евстигнее красная шелковая рубашка разорвана, под глазом здоровенный синяк, у Порфишки нос в крови.
– Учительша дома? – спросил Порфишка. – Пущай выйдет.
Нина испугалась, что они увидят ее. Хотя и понимала, что это нелепо.
– А где у вас «здравствуйте»?! – напала на них Мотря. – Чай, в чужой дом вошли.
– Не приходила она, как ушла в школу, так и не приходила. – Никитична опасливо поглядела на парней.
– Врешь, старая. – Евстигней заглянул в горницу.
– Говори! – Порфишка сжал кулаки.
– А ты полегче, – поднялся из-за стола Степан. – Сказано – не приходила. Не веришь, погляди сам. – Степан схватил за плечо Евстигнея и повел его в горницу.
Порфишка, переминаясь на пороге, взглядом шарил по углам.
И тут Нина увидела на табуретке свою кротовую шапочку, пальто Мотря вместе с тулупом закинула на полати. Видимо, и Мотря увидела Нинину шапочку, она поспешно села на нее.
– Связался, прости меня господи, с варначьем. Головы не жалеешь, – вполголоса ворчала на Порфишку Никитична.
– Может, к кому из девок ушла с ночевкой, – сказал Степан, возвращаясь. За ним вышел Евстигней, он все озирался, уставился на Мотрю:
– Вот она знает. Говори, где учительша!
– А ты че разорался! – обозлилась Мотря.
– Ну, ты! – Евстигней засунул руку в карман и угрожающе: – Мы и по-другому поговорить можем.
Степан подошел к печке, взял топор, в другую руку – полено и, делая вид, что собирается щепать лучину, сказал:
– Вы вот что, парни, отваливайте подобру-поздорову. Бумага у меня есть, извещение, должон милиционер приехать. Сами знаете, к кому первому пойдет, – к сельуполномоченному. Кабы неладно не получилось.
Евстигней пьяно бормотал, что время посчитаться еще придет.
Ушли.
Никитична бухнулась на колени перед иконой и громко зашептала молитвы. Степан закрыл дверь на засовы, на которые она никогда не закрывалась, и долго о чем-то шептался с Мотрей у себя в горнице.
«Ну что я им сделала плохого?» – терзалась Нина. Она, все еще боясь шелохнуться, тихо лежала на полатях и слушала ночные шорохи: как, помолившись, укладывалась, скрипя старой деревянной кроватью, Никитична, как ветер сердито урчал в печной трубе – просился, чтобы его впустили в избу, как орали песни запоздалые гуляки, как провожал их истошный собачий лай. Нина все вслушивалась, не заскрипит ли снег под окнами, и… не заметила, как задремала.
Во втором часу ночи Мотря разбудила Нину.
– Вставай, одевайся, Степан свезет тебя в город, – переходя на «ты», шептала Мотря. – Долго ли до греха! Меня с ребятишками Степан к своим завезет, тебя в город, так-то лучше будет. Да ты че дрожишь? Теперь-то что – нализались и дрыхнут.
Когда Нина уже оделась, Мотря спохватилась:
– Тебе тут бумажка – телеграфисты прислали из Верхне-Лаврушина, из-за этих варнаков совсем запамятовала, еще днем привезли. – Мотря достала из-за божницы телеграмму.
При свете лучины (лампу не зажигали, чтобы не привлечь нежеланных гостей) Нина прочитала: «Выезжайте город немедленно Назарова». Никакой Назаровой Нина не могла вспомнить, вероятно, из наробраза. Возможно, по поводу школы, наверное, вопрос об открытии школы решен положительно, иначе не стали бы вызывать…
Она навсегда запомнит эту поездку в город. Скрип полозьев, тихий и, как казалось ей, вкрадчивый. Черная тайга. Потом белые пустынные поля. Застывшая луна. Посапывание сонных ребятишек. Унылые вздохи Мотри: «Господи, будет ли конец нашей темноте».
Потом теплая чужая изба, мать Мотри, такая же большеглазая, только вся седая. Чай с медом и топленым молоком. Сочувствие Ниловны – Мотриной матери:
– На кого руку подняли! Сучье племя! Ты же былинка! Кушай, дитятко! Христос с тобой!
Все это казалось нереальным – сном каким-то, и, как во сне, преследовал страх.
Когда Степан вышел попоить коня, а Ниловна укладывала внучат, Мотря поманила Нину к печке и, тараща глаза, зашептала:
– Что хочу сказать, Нин Николавна… Может, раньше надобно было сказать. Ты нашим-то, боже упаси, не проговорись. Степан велел тебя упредить…
– В чем дело? – Нину опять начал бить озноб: по тону Мотри она чувствовала, что ей грозит еще что-то страшное. – Говорите же!
– Значит, когда Иван Михайлович, уполномоченный-то, приезжал, – шептала Мотря, – помните, спрашивал: хлеб, мол, не прячут, мужики, а ты возьми да скажи – дескать, видела, как картошку в ящиках зарывают. Ну, уполномоченный-то сразу и сдогадался, какая «картошка», да и сообщил милиции. Наши мужики, Степан да Игнатий, смикитили, что в ящиках оружие. С того и Евстигней озлился. – Мотря замолчала, в глазищах сквозь участие так и светится любопытство.
Несколько минут Нина ошарашенно молчала, с трудом пытаясь связать это все с сегодняшними событиями.
– Подождите, Мотря, – сказала она, – а откуда про это мог узнать сын Савелия?
– Эх, Нин Николавна! Да спервоначалу я только догадывалась, а сегодня мне Игнатий признался, что Миронихе он пьяный проболтался. Вот Евстигней за отца-то, понимаете? Они, упаси бог, какие зловредные… Не зазря свекруха говорит: сын в отца, отец во пса, весь род собачий.
– Что же вы раньше мне об этом не сказали?
– Не обижайтесь, Нин Николавна, не хотела тревожить вас, а я уж начала догадываться, когда Порфишка сани опрокинул. Я тогда поняла, что неспроста. Евстигней-то с вами в санях сидел…
В город Нина ехала вдвоем со Степаном, он все время дремал…
Теперь понятно, почему каялся Игнатий, почему Мирониха кричала: «Ты у меня в кулаке!» Если бы раньше знала, что в ящиках оружие, сразу бы поехала к Петренко.
Голова наливалась невероятной тяжестью, казалось, вот-вот лопнет!
Дорога стелилась по ледяной реке – гладкая, ровная дорога. Под полозья набегала сухая поземка.
Глава тридцатая
На нетерпеливый Нинин стук дверь открыла Натка.
– Ты уже все знаешь? – испуганно спросила Натка.
– Что все? Что с мамой? Где она?
– На службе, и Африкан на службе. – Идя за сестрой, Натка бестолково говорила. – Мы думали, ты позже приедешь, газеты в деревню с опозданием приходят. Мы не знали, что тебе телеграмму дали. Это ужасно. У нас в школе был митинг. – В коридоре, перейдя на шепот, Натка сказала: – Назарова в нашей комнате сидит, тебя ждет. Такая странная! Я ее убеждала, что тебя приведу, а она говорит, что сама тебя дождется.
В их комнате сидела Маруся. Она подняла на Нину глаза, и лицо ее сморщилось.
– Я за тобой… Он звал… просил тебя привести…
– Кто?! – пугаясь неестественно-спокойного тона Маруси и зная наперед, что она ответит, спросила Нина.
– Виктор, – Маруся долго раскуривала папиросу, и Нина со страхом следила за ее дрожащими пальцами.
– Что с Виктором? Да говорите же вы?! – взмолилась Нина.
Натка громко всхлипнула.
– Перестань! – прикрикнула на нее Маруся.
Натка, зажав рот платком, выскочила из комнаты.
– Что с Виктором? – Ноги у Нины сами собой подогнулись, и она опустилась в кресло.
Все тем же глуховатым, неестественно спокойным тоном, останавливаясь, чтобы затянуться дымом, Маруся пояснила: Виктор Зорин, как Нине известно, организовывал красный обоз. В тайге на обоз напали кулаки с обрезами. На первой подводе сидел секретарь партячейки. Кинулись на них. В них стреляли. Они отстреливались… Виктор… – Маруся шарила руками по столу, как слепая, ища спички. Она взглянула на Нину и поспешно сказала:
– Нет, нет! Он ранен. Ему сделали операцию, вынули пулю. Ната! Принеси воды! – крикнула Маруся. – Делал профессор Санин.
Нина взяла из рук Натки чашку и, проливая воду, с жадностью стала пить.
– Одевайся, – сказала Маруся, хотя Нина так и не сняла пальто.
– Вы хоть поешьте, – попросила Натка.
– Нет, что ты! Пошли, пошли, – заторопилась Нина.
Натка собралась было пойти с ними, но Маруся решительно запротестовала.
Квартала два они прошли в молчании. От быстрой ходьбы у Нины снова разболелось колено.
– Не беги, – сказала Маруся, – сейчас консилиум, нас еще могут не пустить к нему.
– Он в тяжелом состоянии?
Маруся удивленно взглянула на Нину и вытащила носовой платок.
– Я, кажется, немного простудилась, – сказала она, сморкаясь. Помолчав, снова заговорила, не глядя на Нину. – О героизме Виктора написали в газете. Я потом найду тебе эту газету.
Снег падал такой густой, что в нескольких шагах ничего не было видно.
Наконец, сквозь сплошную движущуюся пелену снега замаячили высокие корпуса клиник. Маруся оставила Нину в приемном покое, а сама куда-то ушла. Вернулась в белом халате, другой халат несла для Нины.
Потом Маруся взяла Нину за руку и повела по широкому коридору. С одной стороны окна, за ними белые деревья и белый снег, с другой – белые двери, вдоль стен диваны в белых чехлах.
– Подожди минутку. – Маруся скрылась за дверью и тотчас же вышла с высокой женщиной. – Вот, доктор, она, – сказала Маруся и слегка подтолкнула Нину к женщине.
Доктор несколько томительно долгих, вязких секунд – ведь за какой-то из этих белых дверей Нину ждал Виктор – разглядывала Нину.
– Деточка, будь умницей. Ему нельзя волноваться и ни в коем случае нельзя говорить. Если сумеешь держать себя в руках, я тебя пущу к нему. Обещаешь?
– Обещаю, – Нина хотела спросить доктора, как себя чувствует Виктор, но испугалась, что не сумеет скрыть своего волнения – тогда ее не пустят, и промолчала.
Маруся легонько пожала ей руку.
– Иди.
Доктор обняла Нину за плечи и ввела ее в палату.
В палате две койки. На одной мальчик с белой повязкой на голове и на груди, он весь забинтован, другая койка пустая – на подушке еще сохранилась вмятина от головы, одеяло откинуто. Наверное, Виктора унесли на перевязку.
– Мне подождать? – шепотом спросила Нина у доктора.
Мальчик что-то замычал. Нина мельком взглянула на него и в смятении сделала шаг к двери. Но взгляд мальчика заставил ее смотреть на него. Ей показалось, что прошло много времени, хотя прошло не более секунды, как она все поняла: мальчик – это не мальчик, а Виктор. Черты лица его утончились, рот стал непомерно-большой, пухлые губы запеклись.
Нина знала, что болезнь изменяет человека, но Катя менялась постепенно. А сейчас… этот Виктор был новым, чужим человеком и, казалось, ничего общего не имеет с тем парнем в юнгштурмовке.
Доктор подвела Нину к кровати, посадила на стул.
– Помни, голубчик, – тихо произнесла она, – ты мне обещала. Нашему герою разговаривать запрещено.
В палату вошла пожилая сухонькая женщина в белом халате.
– Это сестра, – сказала доктор, – понадобится что-нибудь – сестра рядом, в дежурке. – Пощупав у Виктора пульс, доктор вышла.
Наконец и сестра ушла. Они остались вдвоем.
– Подвинься ближе, – прошептал Виктор.
– Тебе нельзя разговаривать, – испугалась Нина.
Он нахмурился, силясь что-то сказать ей взглядом. И так как Нина не могла понять, что ему нужно, она нагнулась и поцеловала его в щеку и, оглянувшись на дверь, – в запекшиеся губы.
Он улыбнулся одними глазами, его прежде такое изменчивое лицо осталось неподвижным, словно на него надели маску.
– Ты… – что-то у него в груди забулькало, и он замолчал.
– Не разговаривай, тебе же нельзя. Знаешь, давай так: я буду говорить за тебя и за себя. Если это то – ты закроешь глаза. Даже интересно – умею ли я твои мысли угадывать.
– Ты все знаешь? – спросил он.
– Да, все. Если будешь говорить, я уйду или меня выгонят. Ну, а теперь посмотри мне в глаза, и я узнаю, что ты хочешь спросить. Ага, догадалась: соскучилась ли я о тебе. Очень. Да, я тебя люблю очень, очень. – Она взяла его левую руку, – правая была в лубке – и поцеловала.
– Ты хочешь пить, – она заметила, что он облизывает запекшиеся губы. Напоила его из поилки, потом намочила марлю и вытерла ему лицо.
Он, неподвижный, скованный повязками и болью, следил глазами за каждым ее жестом.
Потом, глядя в глубину его глаз, живших отдельной от неподвижного тела жизнью, Нина говорила за него и за себя.
– Ты спрашиваешь, как я без тебя жила! Хорошо. Я, конечно, очень скучала, особенно когда письма задерживались. Да, да, я же понимаю, что ты далеко был. Ездила, как ты мне советовал, в Верхне-Лаврушино. Знаешь, я сидела у печки… Помнишь, там в углу такая громадная железная печка… грелась и смотрела на сцену. Ну, конечно же, думала о тебе, как ты тогда соскочил со сцены и пошел в зал…
Виктор закрыл глаза. Нина замолчала, она подумала – уснул, но он открыл глаза и хрипло, в груди у него что-то разрывалось, заговорил:
– Жалею, что тогда… у тебя в деревне… – взгляд Виктора как бы запрещал прерывать его, – еще хозяйка ребенка укладывала… что тогда… ты не стала… моей женой… – Он пристально и очень серьезно смотрел на нее.
– Да, – сказала она, – но все равно я твоя жена, когда ты поправишься, мы поженимся.
– У тебя остался бы сын. – Судя по глазам и по судороге, пробежавшей по его лицу, он пытался улыбнуться.
– У нас будет сын! – проговорила она, и только сейчас до нее дошел смысл «остался бы».
Нина молча гладила его руку.
Он, кажется, успокоился и задремал.
Все время она старалась смотреть ему в глаза. Только в глаза, чтобы не видеть ничего другого: не видеть тонкой шеи. Очень тонкой. Не видеть забинтованной головы.
Сейчас, когда его пристальные, допрашивающие глаза не следили за ней, она все это увидела.
Теперь, когда он спал, можно отойти к окну. Нина смотрела на мельтешащий за окном снег и теребила тесемки халата.
– Нина!
Ее напугал звенящий прежний голос.
– Ты плакала?
Нина каким-то чутьем понимала – сейчас всякое притворство оскорбит его:
– А как по-твоему? Я должна радоваться, что ты так мучишься.
– Ты хорошая, – сказал Виктор. Он еще что-то попытался сказать, но не смог.
Силясь понять, Нина нагнулась над ним. Его взгляд ускользал от нее, куда-то уходил. Потом его глаза стали такими же неподвижными, как лицо. Нина взяла его еще теплую руку в свои.
Она не сразу поняла, что все кончено. Даже после того, как заглянула сестра и очень быстро вернулась с доктором и Нина услышала их отрывистые фразы: «Нет пульса», «Не поможет».
Потом доктор обняла Нину и отвела в дежурку.
Доктор долго внушала Нине, что она очень еще молода, что, безусловно, первая любовь – это большое чувство, что Виктор Зорин был настоящий герой… И тут Нина поняла…
– Как был?! Он? – она хотела спросить: «Умер?» Но не могла выговорить это слово. – Правда?
– Да, деточка, – она еще что-то говорила, но Нина ее не слушала, все теперь не имело никакого значения.
– Мне можно к нему? – прерывая доктора, спросила Нина.
– Нет, сейчас нельзя. Ты потом придешь с ним проститься, а сейчас тебе нужно пойти домой.
Вошли двое мужчин в белых халатах, один сказал:
– Как долго сопротивлялся организм!..
– Кажется, он был спортсменом. Но не в этом дело, а в мужестве… Зверское убийство…
Потом кто-то увел ее, помог одеться, спросил, не проводить ли до дома. Она отказалась. Ей надо было еще что-то сделать. Ей просто необходимо что-то предпринять ради Виктора. И это ужасно, что такое важное она могла позабыть.
Снег все еще валил, будто собирался засыпать город. Когда умерла Катя – тоже шел снег. Но Катя долго и сильно болела. А Виктор был здоровый. Ах, что же она должна сделать? Сейчас. Немедленно.
Нина сняла рукавичку и набрала в пригоршню снега.
От холода заломило зубы.
Что сказал тот второй в белом халате? Он сказал: «Зверское убийство».
– Его убили, – произнесла Нина вслух, и тотчас мысль, которую она так тщетно пыталась уловить, стала ясной: надо пойти к Петренко. Сейчас же! Сию минуту!
Открыла ей Анфиса, спросила:
– Тебе кого? – Всмотрелась и испуганно: – Мамочка родная, эк тебя перевернуло! Хвораешь? Заходи, заходи.
Она втащила Нину в тесную прихожую, сама сняла с нее пальто.
– Совсем, видать, закалела, руки как ледышки. Ты чего такая? Проходи, садись сюда, к печке.
Нина поискала глазами знакомую кушетку, негнущимися ногами прошла и села.
– Его убили, – каким-то деревянным голосом сказала Нина.
Анфиса ошарашенно молчала, глядя на Нину во все глаза.
– Виктора Зорина зверски убили кулаки, – чуть повышая голос, но не меняя интонации, проговорила Нина.
– Читала я… в газете было, – ничего не понимала Анфиса.
– Знаете, мы хотели с ним пожениться… – губы у Нины запрыгали, и она замолчала.
– Ты бы поплакала, – жалостливо сказала Анфиса.
Нина молча пожала плечами.
– Поплачешь, полегчает, – всхлипнула Анфиса и, прислушавшись, сказала: – Слышишь, пришел…
Нина кинулась к Петренко. Когда-то через темную гостиную от своих детских страхов и от своего детского одиночества она вот так же во весь дух летела к нему. Он обнял ее, гладил по голове, приговаривал давно забытые ласковые украинские словечки.
Иван Михайлович подвел Нину к кушетке, усадил рядом с собой.
– Нашли этих бандюг? – спросила Анфиса, рукавом кофточки вытирая мокрое от слез лицо.
– Найдут. Одного уже нашли. Никуда они не уйдут. – Иван Михайлович еще что-то говорил, но его слова до нее не доходили. Нине важно было слышать его голос.
Зазвонил телефон, и Петренко ушел в другую комнату.
– Ты ночуй у нас, – предложила Анфиса. – Мне пора на рабфак. Можно было бы и не ходить, да сегодня у нас заседание партячейки.
Она ушла. За закрытой дверью вполголоса разговаривал Петренко.
Нина подумала, что у всех свое дело… Она встала, тихонько оделась и осторожно выбралась на улицу.
Ее обогнала, судя по голосам, молодая пара. Мужчина сказал женщине:
– Сколько раз тебе говорил: одевайся теплее, вот простудишься.
«У всех свое, – с холодным отчаянием подумала Нина. – А я? Зачем жить, если его убили? Если он, как Катя, – белый холмик…» Разболелось колено. С каждым шагом брести по занесенным улицам становилось все труднее. Нина присела на лавочку у чьих-то ворот.
Мимо прошел высокий человек в военной бекеше, оглянулся. Постоял и подошел к ней.
– Ниночко, что ты тут делаешь? Зачем убежала? Пойдем, я провожу тебя до дому.
Глава тридцать первая
К вечеру у Нины заболело горло, поднялась температура, к ночи навалились кошмары. Ей чудилось – она бежит по ломкому льду речки, спасаясь от Порфишки и длиннорукого, с разбегу проваливается в черную ледяную воду… Нина открывала глаза и видела перепуганное лицо мамы, а за ним электрическую лампочку, завешанную газетой. И снова, как только она закрывала глаза, наваливались кошмары, снова за ней гнались, она пряталась в подполье, на полатях, падала с саней, расшибалась и кричала: «Голова, голова, держите голову!»
Все страшное, дикое, лаврушинское обрушилось на нее. Самым ужасным было – ее убивали, но она знала – мертв мальчик с тонкой шеей, неподвижным лицом и остановившимися глазами.
Однажды она увидела близко знакомое лицо и долго не могла вспомнить, где она видела это пенсне в золотой оправе.
– Кажется, нам получше, – произнес знакомый голос.
Доктор Аксенов!
– Доктор, вылечите Витю, – сказала она и удивилась, какой у нее хриплый и слабый голос.
– Ты о чем, Ниночка? – спросил доктор.
– Она бредит, – пояснила Натка.
Пришла Нина в сознание на третьи сутки, ей казалось, что она только вчера вернулась из клиники, но Натка, глядя ей в глаза, сказала, что Виктора уже похоронили. После Нина узнала, что Натка по просьбе мамы обманула ее. Виктора хоронили именно в этот день. Но похороны были Нине не под силу, и хотя она это и понимала, но долго не могла простить Натке ее милосердной лжи. Натка спрятала газету и испортила потихоньку от Африкана радио.
В конце второй недели, когда Нина бродила уже по комнате, пришло письмо из рика, подписанное Степанчиковым: товарищу Камышиной предлагалось немедленно явиться «по месту работы», срочно провести выпуск ликбеза и сдать дела…
Мама решительно восстала:
– Никуда ты не поедешь, после ангины у тебя может быть осложнение на ноги. Сходи в амбулаторию, тебе дадут справку, что ты больна. Напиши Степанчикову, а Натка отнесет письмо на почту.
– Я должна поехать, – сказала Нина и соврала: – У меня уже ничего не болит.
– Боже мой, никогда вы меня не слушаетесь! – разволновалась мама. – Считаете себя взрослыми.
Нина с трудом дождалась (разговор происходил еще до утреннего чая), когда мама с Африканом ушли на службу, а Натка – в школу. Написала маме: «Я поехала. Не сердись, я должна. Вернусь через три дня. – И, чтобы утешить маму, приписала: – Мне так легче, чем одной лежать». В душе она была убеждена, как всегда бывает убежден человек, когда его постигает большое горе, что легче ей никогда уже не будет, что все хорошее, радостное теперь позади.
Оделась потеплее и отправилась на ближний базарчик. Боялась, что до большого базара ей не добраться. Шла, жмурясь от яркого уличного света и вдыхая всей грудью морозный воздух. И все-таки зима повернула к весне. Дорога побурела, на ней, разгребая конский навоз, суетились воробьи. По карнизам крыш весна, чтобы о ней не забывали, развесила, точно стеклянные украшения, сосульки. Значит, днем пригревает солнце, значит, скоро весна. Высвободится из-под снега черемуха, что видна за забором, наберет силу и зацветет. В природе все умирает и все возвращается. Не возвращаются только люди. Что-то тяжелое, гнетущее, поселившееся у нее в душе в день смерти Виктора, снова дало о себе знать… Она не услышала скрипа саней. Перед глазами лошадиная морда – Нина отскочила и повалилась в снег.
– Куды смотришь, раззява, мать твою так… – услышала она грубый окрик. Мужик остановил коня и уже участливо спросил: – Не зашиблась?
Нина поднялась, глянула на мужика и обомлела: это же Карпыч, тот самый Карпыч, который осенью первый раз вез ее в Лаврушино.
– Карпыч, вы меня не узнаете?
– Чаго ж не признаю? Нин Николавна, – Карпыч был явно смущен. – Сразу-то не приметил. Такое дело получилось – не серчайте. Да вы никак занедужили? Сказывали бабы, однако.
Нина попросила довезти ее до Лаврушина.
– Только, знаете, у меня сейчас денег нет, – сказала она, краснея, – если можно, я отдам вам в деревне. Мне, наверное, туда уже привезли жалованье.
– Толкуй, – отмахнулся Карпыч, – наших робят учишь за фунт лиха, а с тебя – деньги. Думаешь, на всех нас креста нет? – Карпыч сгреб в кучу остатки сена. – Садись сюды да тулупчиком накройся.
Заскрипели полозья, замелькали дома.
Нина старалась ни о чем не думать. Главное, не вспоминать. Ну и что ж, что весна! Она не для Вити, значит, и не для нее. Вон вывесили скворечник, ждут скворцов… Надо разговаривать, вот тогда можно не думать.
– Что нового в деревне?
– Как жили, так и живем, хлеб жуем. Откель у нас новости-то?
Не очень разговоришься с Карпычем.
– Порфишку непутевого знашь? – спросил Карпыч, когда выехали за город. – Ну так он Сереге, что в спектаклях играл, голову проломил.
– Голову? За что?
– Известно, по пьяному делу. В праздник.
– Как Серега? Отвезли его в больницу?
– Чего не отвезти. Сказывают, дело на поправку пошло.
«А Витя не поправился».
С полчаса проехали в молчании. Закуривая, Карпыч сказал:
– Порфишку забрали.
– Арестовали?
– Видать, что так.
– А этот… другой… сын Савелия?
– Евстигней? Бежал. Однако отец-то похитрее сына. Отца, сказывают, так и не споймали, а энтого словили. Батрачка ишшо у них жила, глухонемая девка. Слыхала, поди? Так он… Ну, девку с Серегой в больницу отвезли, а Евстигней в тайгу подался. Его уж там и ждали.
– А вы говорите, нет новостей.
– Эх, Нин Николавна, коли это новости?! Сказывали, будто в нардом в Верхне-Лаврушине радиво проведут – вот энта новость!
– Знаете, скоро в каждой деревне будет радио. – Нина вспомнила слова Виктора и добавила: – И в каждой деревне – трактор.
– Дай бог! Дай бог!
– Даст Советская власть.
Еще отмахала Пегашка версты две, Карпыч, не то сокрушаясь, не то удивляясь, сказал:
– Ты скажи, свой на свово. Случалось парни или мужики дрались, так из-за бабы или силу померить, ну, там без памяти – по пьянке. А пошто Серега с Прошкой схлестнулись? Евстигней подбил. Ты, грит, за Совецкую власть – так, грит, получай! Всем, кричал Евстигней-то, такое будет, кто, значит, против кулаков. Пошто подбивал Евстигней Прошку? Из-за политики.
Произнеся такую длинную для себя речь, Карпыч надолго замолчал. Потом, будто вслух, подумал:
– Ты скажи, свой свово…
– Не только своего, – сказала Нина, и снова в душе что-то жесткое, нетающее.
Дорога стала взбираться в гору.
– Может, погреесся, – как в тот первый раз, предложил Карпыч, – тут все в тянигус.
Взбираясь в гору, Нина думала, что прошло не так уж много времени, как она в первый раз проделала этот путь, но все эти дни, ночи, месяцы она все карабкалась и карабкалась в гору… Все в тянигус и в тянигус… Неужели все люди так? Витя тоже шел в гору, его гора была покруче. Он не боялся… Он не дошел… Его сбросили…
Мотря и Никитична, увидев Нину, принялись, бестолково перебивая друг друга, объяснять: «Сказывали, боле не приедет».
Нина прошла в свою горенку. На ее кровати, не сняв пимов, лежала незнакомая женщина.
– Видали, – с вызовом сказала Мотря, – я же говорила, Нин Николавна вот-вот приедет.
– Сама нешто не зудила: сдадим да сдадим, копеечка не лишняя в доме, – не замедлила отвести удар Никитична.
Нине и обидно и противно их слушать. Люди хорошие – так зачем же такое?
Женщина встала и принялась растирать веснушчатые щеки большими некрасивыми руками.
«Все-таки ей, наверное, неудобно», – подумала Нина.
– Здравствуйте, зовут меня Агриппина Власьевна, очень приятно, будемте знакомые, – женщина протянула Нине руку, она попыталась изобразить улыбку, но только показала желтые прокуренные зубы.
И, так как Нина молчала, не зная, что говорить, Агриппина Власьевна продолжала:
– Я учительница, меня прислали председателем комиссии по выпуску ликбеза. Третий день вас дожидаю. Я извиняюсь – нехорошо получилось с квартирой…
«Учительница, а говорит „извиняюсь“, „дожидаю“», – подумала Нина.
– А кто же еще в комиссии? – спросила она.
– Да никого, одна я. – Агриппина Власьевна пространно и немного виновато стала рассказывать: в Лаврушине открывается школа, но ее уполномочили передать товарищу Камышиной, что деньги за те месяцы, что прошли, ей не заплатят, так как официально школы не существовало. Глядя куда-то мимо Нины, Агриппина Власьевна сказала: – В новую школу меня назначили. – Она вытащила из книжки какую-то бумажку и протянула ее Нине.
«Тов. Сидорова назначается учительницей вновь открываемой школы первой ступени в д. Лаврушино Верхне-Лаврушинского района…» – прочитала Нина.
– Так это же замечательно! – воскликнула Нина.
– Что замечательно? – опешила Агриппина Власьевна.
– Да что школу открыли! – сказала Нина.
– А чего я говорила, – громко за дверью воскликнула Мотря, – они же нисколь за копеечкой не гонятся!
– Выходит, не зря я столько писала в окрнаробраз.
– Может, вы считаете, что меня не по справедливости назначили, – сказала Агриппина Власьевна, на ее веснушчатых щеках пробился румянец, – так я год ходила безработной, а на моей шее дети, мать…
– Нет, что вы! Я все равно собираюсь в вуз поступать. – Сказала первое, что пришло в голову, только бы утешить женщину.
Было уже поздно, договорились, что выпуск проведут завтра. Ночь Нина спала плохо, мучили все те же кошмары. Встала с тяжелой головой, болело горло. Мама права: болезнь вернулась. День провалялась в постели. Заявилась Ульяна.
– Не горюйте, Нин Николавна, завтра свезу вас в город к мамаше, полечат вас, хворь как рукой снимет. Тогда ваша мамаша водила меня к доктору, он дал мне каплев от живота – про боль и думать забыла.
Не успела Ульяна уйти, как пришла Мотря и, присев на корточки, принялась выкладывать новости.
– Миронихе-то хвост прищемили. Как по Серегиному делу милиция понаехала, так и до нее добрались, докопались. Тю-тю аппаратик! Забрали. Небось сала на боках поубавит теперь. Наш ирод окаянный дома сидит. Все приходит будто так, а меня не проведешь, ходит узнавать, не приехали ли вы.
– Не надо про него, – попросила Нина.
– Пес с ним! А учительша-то, Агриппина, чай со свекрухой пьет, подлаживается к старой. Ладно, не буду, только как знаете, а неантилегентная она. Ну, спите. Пойду я.
Сквозь дрему Нина слышала, как приходили ее кружковцы, но Мотря не пустила их, сказав: «Болеет Нин Николавна».
Вечером Нина еле держалась на ногах, говорила шепотом. Опрашивала ликбезовцев Агриппина Власьевна, щедро хвалила знания учащихся – быстро научились читать и писать.
Ульяна заехала за Ниной чуть брезжил рассвет. Проводить пришла Леонтиха, притащила гостинчик – туесок пареной калины.
– Хошь от какой болезни помогает, – Леонтиха сморгнула с обоих глаз по слезинке.
Нина подарила Леонтихе полотенце и фарфоровую чашку; заметив, как ревниво блеснули Мотрины большущие глаза, подарила ей тарелку и наперсток.
Ульяна привезла Нину в город совсем больную. Ангина дала осложнение на ноги и надолго привязала к постели.
Однажды слышала, как Африкан рассказывал тете Дунечке:
– Из школы нас выперли. Если бы хорошо себя зарекомендовала, так ее бы и оставили, а то занималась не тем, чем следует…
Слова отчима только уязвили, но странно – новая боль не то чтобы радовала ее, а как бы приближала к тому страшному, о чем она не хотела ни на минуту забывать. Когда нестерпимо ломило суставы, она говорила себе: «Ему было хуже».
Изнурительно медленно, как беспросветное ненастье, тянулись дни болезни. Нина вычитала – старость характерна отсутствием надежд. У нее не было надежд. Дело ведь не в годах…
Однажды пришла Маруся. Положила на стол солидный сверток, сдержанно сказала:
– Тут кое-что из его вещей и твои письма. Есенин твой?
– Да, мой.
– Я сразу догадалась, что твой. Я собрала все это для тебя.
– Спасибо большое. Знаете, я тогда заболела. Поэтому не была на похоронах.
– Знаю. Я приходила. Мама твоя не пустила к тебе. Ты была без сознания. Что у тебя?
– Ангина и осложнение на ноги, это у меня с детства. А вы как?
– Не говори мне «вы». Я не так намного старше тебя.
Замолчали. Каждая знала, о чем думает другая. Чтобы как-то прервать паузу, Нина сказала:
– В Лаврушине открыли школу первой ступени. Учительницу там другую назначили.
– Это несправедливо. Могу тебе помочь.
– Спасибо, не надо. Я, наверное, буду учиться. Ты покажешь мне его могилу?
– Да. Поправляйся. Я хотела тебе сказать… я хочу, чтобы ты знала… – Марусе явно было трудно говорить. – Я ведь тоже…
– Я знаю… то есть я догадываюсь. Ты благородно тогда поступила, что пришла за мной…