Текст книги "Жизнь Нины Камышиной. По ту сторону рва"
Автор книги: Елена Коронатова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Ты просишь сказать – „по чистой правде“, – счастлива ли я. Только какой-то суеверный страх (ведь я не очень-то избалована жизнью) мешает кричать мне: я счастлива! Счастлива! Счастлива! Костя сильный и мужественный. Вероятно, ты читаешь и думаешь, что я идеализирую Костю. Чтобы доказать тебе свою объективность, признаюсь в двух Костиных недостатках – он вспыльчив и ужасно ревнив. Но, Томка, я знаю, как укрощать моего мужа. О! я стала мудрой женщиной. Только тайны своей никому не открою, а вдруг тогда потеряю силу…. Жду тебя в гости! Приезжай, познакомься с Костей, и тогда все твои сомнения рассеются.
Твоя Ася».
«30 июля.
Томка, мы встретились… Но нет, вечная моя манера забегать вперед – ты всегда требовала обстоятельного рассказа. Так слушай: сегодня воскресенье. Костя давно обещал съездить в Ялту, показать мне „Россию“. Мне вдруг захотелось хорошо выглядеть, Пока я наряжалась, Костя курил во дворе. Он вошел и сказал: „Мне даже страшно с тобой рядом идти“.
На катере – мы ехали в Ялту на катере – Костя шутил, смеялся. Нам было по-настоящему весело. Вчера А. Г. сказала, что если все дальше так пойдет, то через два года я смогу вернуться в школу. По этому поводу мы выпили с Костей шампанского.
В Ялте мы сразу же пошли смотреть „Россию“. Костя сказал: „Хочешь, я возьму отпуск и мы проедемся до Одессы?“ Я сказала: „Конечно, хочу“.
Я немного устала. Толчея, солнце. Но Косте хотелось посмотреть, как отчаливает „Россия“.
Я разглядывала пеструю, кричащую, машущую руками, шляпами, платками толпу на палубах. И вдруг увидела Юрия. И в тот же момент, именно в тот, Юрий увидел меня. Мы смотрели друг другу в глаза всего несколько мгновений Теплоход отходил. Юрий что-то крикнул, поднял сцепленные руки. Только здесь я увидела рядом с Юрием высокую красивую женщину. По тому, как она пристально смотрела на меня, я догадалась, что она меня знает. Но сразу же о ней забыла – это сейчас, когда пишу тебе, я вспомнила все подробно; я смотрела и видела его…
Томка, почему-то раньше редко-редко, если я позволяла себе думать о нем, мне представлялось: увижу его и сердце у меня разорвется. А тут у меня ничего, понимаешь, ничего на душе. Пустота! Мне даже страшно стало от этой пустоты, ее сменила боль, даже не боль, обида, что вот из-за этого человека чужого, совсем чужого, – так страдать, считать, что из-за него кончена вся жизнь!
Не знаю, так ли в тот момент я чувствовала все это. Я смотрела на него… и не могла даже пошевелиться.
Я сказала Косте: „Пойдем, я устала“, – и мы пошли на набережную.
Знаешь, я даже не оглянулась, и мне для этого не нужно было никаких усилий. С трудом отыскали свободную скамейку. Я спросила Костю: „Ты знаешь, кого я сейчас видела?“ Костя сказал: „Знаю“. Представь – он угадал. Видимо, любовь делает человека прозорливым. Не глядя на меня, он спросил: „Ты все еще любишь его?“ Я видела, как бьется у него на виске жилочка, как крепко сжаты челюсти, я уже знала, что это означает, и все ему рассказала: и то, как мы расстались с Юрием, и что я испытала, увидев его, казалось, после смертельной разлуки. Я писала тебе, что Костя ужасно ревнив, но правдивость моих слов он никогда не ставит под сомнение.
Дорогой был занятный эпизод. Хочу рассказать о нем. На катер мы не попали и взяли такси. Шофер, пожилой человек, с добрым и усталым лицом, все поглядывал на нас в зеркало, меня это даже малость смущало, и неожиданно сказал: „Что это вы, молодой человек, все держите девушку за руку? Боитесь, что убежит?“ Костя пошутил: „На мою жену не действует земное притяжение, боюсь, как бы она к звездам не упорхнула“. Я в тон ему ответила: „Если упорхну – то только с тобой“. Когда приехали и Костя расплачивался, шофер усмехаясь сказал: „Завидую вам, ребятки, моя молодость сгорела в танке“. Только тут я увидела, что у него все лицо в шрамах от ожогов. Знаешь, что я сделала? Я нагнулась и поцеловала его. Это я-то! Особа, отвергавшая всякие сентименты и превозносившая английскую сдержанность. Раньше я бы побоялась обидеть шофера. И напрасно. Он ни капельки не обиделся, а засмеялся и сказал: „Теперь я месяц умываться не буду“. Это с Костей я стала другой. Какая-то шелуха с меня соскочила.
…Сейчас, когда я тебе пишу, девять часов. Вечер. Я жду Костю, чтобы поужинать вдвоем. Его вызвали зачем-то на стройку. Какая-то авария. Он всегда всем нужен. Всем.
Кажется, кто-то идет. Наверное, он!
Прости, закончу письмо в следующий раз…»
Глава тридцать первая
(Вместо эпилога)
За окном рентгеновского кабинета рос платан: огромный, величественный и неподвижный. Осень вызолотила широкие узорчатые листья платана.
Листья падали медленно, неохотно, с тихим шелестом.
Вагнер сидел у окна, откинувшись на спинку кресла.
Утром, бреясь перед зеркалом, он пристальнее, чем обычно, вгляделся в свое отражение. Что может быть омерзительнее старости? Кожа, обтянувшая выпирающие скулы, походила на пергамент – тонкая, сухая, вот-вот лопнет.
Ему приходилось слышать, как старики, жалуясь, говорили об усталости, «скорее бы смерть подобрала». Он не верил – хитрят. Никто так не цепляется за жизнь, как старики. Уж кто-кто, а старость-то знает – чего стоит хотя бы один, вырванный у смерти, день.
Вагнер не боялся смерти. Он уже ничего не боялся. Смешно чего-нибудь бояться человеку, пережившему три войны. Человеку, потерявшему жену и детей в Бабьем Яру. Человеку, столько раз видевшему смерть и столько раз отвоевывавшему у смерти жизнь.
Нет, он не боялся смерти, но это совсем не значит, что он хотел умереть. Правда, последние годы он как будто потерял вкус к жизни. Не потому, что она, эта жизнь, утратила свои краски, Просто он стал тяготиться одиночеством. Нет, он любил людей и постоянно был среди них, не только на работе. Его удручало другое: сам-то он не как врач, а как человек – никому не нужен. Так он думал, когда крымская ветреная и дождливая зима билась в окна его одинокой квартиры.
А потом в его жизнь неожиданно вошла женщина. Суровая и отзывчивая, строгая и нежная. Она была полной противоположностью его выдержанной и уравновешенной натуре. Вечно кипела, негодовала, то была чем-то недовольна, то чего-то искала. Иногда была резка. К нему – всегда неизменно добра. И не потому, что пожалела. Такие из жалости не дружат.
Он был по-настоящему счастлив, когда она приходила в его «логово», как он называл свою обставленную старой мебелью комнату, и, склонив набок голову, притихнув, слушала музыку. Немного печальная улыбка, светившаяся в широко поставленных голубых глазах, пряталась где-то в уголках розового рта. Вагнер еле сдерживался, чтобы не сказать: «Русской женщины тихая прелесть, и откуда ты силы берешь?..» Но он боялся показаться смешным.
Последние две недели он был болен. Совсем отказывало сердце. Она заходила чуть ли не каждый день. Среди тысячи шагов он узнавал ее шаги. Он втайне радовался болезни – стал чаще ее видеть, острее ощущать ее заботу о нем.
Вчера он обещал посмотреть на рентген Гаршина, поступившего снова к ним после удачно сделанной операции. Вагнер знал, что Анна волновалась и очень хотела, чтобы именно вместе они посмотрели Гаршина (какое счастье, что операция прошла удачно). Утром она прислала Вовку узнать о его состоянии.
– Мама велела… просила, – поправился Вовка, – если вам плохо, чтобы не ходили, – выпалил он.
– Ну, как я выгляжу? – спросил Григорий Наумович, вытирая бритву о бумагу.
Вовка с жестковатой откровенностью подростка сказал:
– Вообще-то, неважно.
– А что делать? – вздохнул Вагнер.
– Вы бы не ходили. Я скажу маме.
– Нет, нет. И чего ты выдумал? Скажи маме, я чувствую себя прекрасно.
Не пойти – это не видеть ее весь день. Теперь, когда она стала начмедом, у нее почти нет свободного времени.
Спаковская медленно сдает позиции.
Анна умница: сделала обход у Таисьи Филимоновны, взяла истории болезни ее больных, пригласила врачей, и, будьте любезны, послушайте и обсудите. Тут уж говорилось без анестезии. Ничего: лишь бы на пользу. Хотела этого или не хотела «королева», но ей пришлось встать на сторону Анны. Благо, что во всех начинаниях Анну поддерживает новый парторг Мария Николаевна. Удачная кандидатура. Но, бесспорно, Спаковская кое-какие выводы для себя сделала, особенно после комиссии. (Интересно, сколько раз в год можно обследовать санаторий?). Какой главврач не будет чувствовать себя на высоте, если его хвалят за лечебную работу! Пусть только Спаковская не мешает Анне. Она справится. «И откуда ты силы берешь…»
Обо всем этом Григорий Наумович раздумывал, одеваясь.
Чего, кажется, проще, одеться. Обычное дело. А вот натянул сорочку и устал. Сейчас примет таблетку и пойдет. Что-то боль снова отдает в руку. Время еще позволяет десять минут посидеть в кресле. Надо бы поесть. Вчера Ася принесла черносмородиновый кисель. Сибиряки любят кисели из ягод. Пожалуй, он выпьет его. Он рад, что эта милая девочка повеселела. Косте он сказал «Я рад, что ты счастлив!» Костя засмеялся: «Разве заметно?» Ах какие смешные! Пусть доживут до его лет, тогда и они научатся читать по лицам.
Второй раз боль в сердце дала о себе знать, когда ему оставалось пройти каких-то двести метров до своего корпуса. Он присел на скамейку и вытащил таблетку нитроглицерина, сунул ее под язык.
Когда боль чуть отпустила, он глянул в сторону дуба, росшего неподалеку. «Ну как, приятель, жив?» – «Жив», – прошелестел дуб.
Удивительное зрелище представляла крона этого гиганта, опоясанного железными обручами. На его ветвях, напоминавших зимой костыли, листья умирали не все сразу. Зеленые, еще сочные, продолговатые резные листья перемежались с желтыми и цвета высохшей корицы. Вот так же, наверное, угасают и чувства в старости. Что-то увяло, высохло, обесцвечено, а что-то еще молодо, зеленеет в сердце. Что же? Что тебя еще держит на земле? Если тебе недоступно то, что доступно было в те годы, когда ты не был такой дряхлой развалиной? Любовь? Да, любовь. Любовь к человеку.
Он думал об этом сидя на скамейке и потом у себя в кабинете за своим столом…
Хорошо, что он не вернулся с полдороги, испугавшись, что приступ может повториться на работе. Как только он надел белый халат, боль растворилась. Неужто сила привычки? Психологический фактор. Стоило помучиться, чтобы увидеть две пары счастливых глаз: Гаршина и ее. Ах как она умеет радоваться! Уметь радоваться – это тоже талант, это, как говорится, от бога. Люди, скупые сердцем, не умеют радоваться.
Они хотели вместе пойти домой, но Анну вызвали, и она сказала: «Вы меня подождите!»
Конечно, он дорожит каждой минутой, проведенной вместе с ней. Только вот сказать ей об этом он никогда не посмеет.
Она хотела позвонить Кириллову, порадовать его: оперированное легкое расправилось, оно уже дышит. Кириллов – волшебник, ювелирная работа. Вот кому он завидует. Завидует резерву времени – возможности творить добро.
Потом мысли стали таять, превращаясь в тончайшую паутину, обволакивающую мозг. Неожиданно почувствовал страшную усталость, пальцы разжались, и ручка упала на недописанную страницу. «Я немного устал, – вяло подумал он, – вероятно, следует серьезно подлечиться. Надо проглотить еще таблетку, две… Все равно. Не хочу, чтоб она видела меня таким». Пока он вытаскивал таблетку – все куда-то исчезло. Потом сознание вернулось. И он отчетливо увидел небо – столь яркое, что на него больно было смотреть, он увидел усыпанный золотыми звездами платан и услышал голос Кости и женский смех. Кто же так смеется? Ах, конечно, жена Кости! Что за прелесть – эти счастливые женские лица!
Он сделал попытку приподняться – и не смог.
Хоронили Григория Наумовича назавтра, и снова день был необычайно хорош. Все было ярким: небо, море, деревья.
Кладбище, его было видно с нижней дороги, расположено на горе, в небольшой кипарисовой роще. К нему, петляя, вьется неровная, каменистая дорога.
Похоронная процессия стала медленно подниматься в гору. Костя вскочил на подножку грузовой машины, покрытой ковром, на которой, утопая в цветах, стоял гроб. Он что-то сказал шоферу, и машина остановилась.
– Давайте, ребята! – обратился Костя к подошедшим к нему парням.
Вчетвером они сняли гроб с машины и понесли его на руках.
У Кости мокрая от пота рубашка потемнела, прилипла к спине.
Других сменяли, но, когда подходили к нему, он, мотнув головой, коротко говорил: «Я сам», – и шел дальше.
Спаковская, догнав Анну, сказала:
– Посмотрите, сколько народу! Вот уж не ожидала. Кажется, маленький был человек, а как много венков. Будто знаменитость хоронят.
Анна оглянулась, посмотрела вниз на дорогу: «Можно подумать, что в городе никого не осталось». Много своих. Почти все, кто не на дежурстве. Она узнавала лица своих больных из санатория. Ничего удивительного – и среди них у Григория Наумовича много друзей, Ей поклонился мужчина в очках, – она узнала Кириллова. Мелькнуло заплаканное лицо Вовкиной учительницы. Ах да, ее мужа лечил Григорий Наумович. «К кому я теперь буду приходить со своими бедами?» – подумала Анна.
– Он не был маленьким человеком.
Спаковская взглянула на Анну, как бы ожидая, что она еще что-то скажет, но Анна только глубоко вздохнула.
Маргарита Казимировна шла молчаливая, замкнутая, лицо у нее было усталое.
Подошла тяжело дыша Ася. Анна взяла ее под руку.
– Наверное, самое ужасное в жизни, когда от тебя никому ни тепло, ни холодно, – тихо проговорила Ася.
…Музыканты, сыграв траурный марш, пошли к автобусу. Засыпана могила.
Костя руками сровнял землю.
– Пойдемте! – Спаковская осторожно дотронулась до Анниной руки.
– Поезжайте, я еще побуду здесь.
– За вами послать машину?
– Не надо. Я дойду.
Ася и Костя отправились пешком. Анна несколько минут смотрела им вслед. Ася рядом с Костей казалась очень хрупкой. Молодая женщина слегка споткнулась, Костя взял ее под руку. Через полгода Ася станет матерью. Народится новая жизнь…
Чем измерить жизнь? Годами? Радостями или горестями? Хорошо прожить жизнь… Он много страдал, но жизнь хорошо прожил. Делать людям добро и не ждать наград за это добро…
Его последнее желание сбылось: он умер в белом халате.
Тишина.
Но тишина была только здесь. Внизу шумело море. А неподалеку, в распадке, под раскидистыми крымскими соснами, откликаясь эхом в горах, гомонили ребячьи голоса.
Анна прислушалась к ребячьим голосам и с особой остротой почувствовала, как, несмотря на все утраты, прекрасна жизнь!
Жизнь Нины Камышиной
Часть первая
Глава первая
В небольшой, тесно заставленной квартире Камышиных пахло горьковатым березовым дымом. Хотя топить еще рано. Осень. Можно было поберечь дрова. Кто знает, какая нынче будет зима. Прошлая – голодная, тифозная и холодная – кое-чему научила.
Вот уже месяц хлещут и хлещут дожди.
Пришла хозяйка дома, глядя куда-то в сторону, сказала:
– Конешным делом, при новых порядках пущай пропадает добро, а топить надоть. От сырости завсегда грибок заводится.
– Хорошо, я затоплю. До свиданья, – сказала бабушка.
Хозяйка поправила шаль на плечах, словно надеялась, может, бабушка еще что-то скажет, но бабушка молча ждала, когда она уйдет. Накинув шаль на голову, хозяйка ушла. Коля говорит, что она похожа на раскольницу из скита. Про раскольниц сестры читали у Мамина-Сибиряка. Пожалуй, похожа. Вечно их гоняет во дворе: землю не копайте, траву не топчите, под окнами не бегайте.
Печка, сердито выбрасывая черный дым из поддувала, долго не хотела растапливаться. Приходилось жечь французские книги, все равно их теперь никто не читал. Сестры из темной столовой смотрели, как бабушка в коридоре возится у печки. Когда у бабушки лицо хмурое и озабоченное, к ней лучше с разговорами не лезть. Наконец печка загудела дымоходом. Бабушка ушла к себе. Сестры выбрались в коридор и уселись напротив печки на высокий сундук с выпуклой крышкой. В открытую дверцу видно, как на поленьях пляшут веселые огненные человечки, корежат бересту, дрова фыркают, трещат, чернеют. Нина знает: если долго смотреть на листья, облака, тени на потолке – увидишь что захочешь. Нина, не мигая, смотрела на огонь; сначала появилась жар-птица с золотым хвостом, потом жар-птица исчезла, превратилась в цветок, каких и не бывает, цветок обернулся шаром, шар вытянулся, и огненный лохматый язык стал закручиваться, закручиваться, закручиваться…
– Я хочу есть, – плачущим голосом сказала Натка.
Все причудливое разом испарилось, огонь как огонь.
– Я хочу есть, – упрямо повторила Натка, – даже тошнит.
Нина почувствовала, как у нее засосало под ложечкой.
– Может быть, немножко бабушкиных лепешек осталось, – с надеждой проговорила она.
Эти лепешки – бабушкино изобретение – пеклись прямо на чисто вымытой плите. Мука, соль, вода. А все же они вкуснее хлеба. Коля говорит, что теперь в хлебе нет только опилок, а овес определенно есть.
– Осталось три лепешки. – Натка всегда знает, сколько чего осталось.
– Эти лепешки Коле, – сказала Катя.
– А нам дали по две, – кажется, Натка вот-вот разревется.
– Как ты не понимаешь, – рассудительным голосом старшей сказала Катя, – Коля взрослый, а взрослые всегда больше едят, чем маленькие.
– Я молока хочу, – заныла Натка, – а ты, Нина?
– Я гречневой каши с молоком, а ты, Катя?
– А я котлет с макаронами, а ты?..
Завязалась игра «а ты?» «а я?» – игра, дразнящая голодные желудки. Хуже всех Натке – она так мало помнит вкусной еды. Зато Катя знает даже какой-то бигус, этот бигус похож на клыкастого кабана. Нина неожиданно для себя вдруг сказала:
– Страшно вкусные сухоровены.
– Нет сухоровен, – облизнув пухлые губы, Катя попыталась улыбнуться. – Ты опять выдумываешь.
– Есть, помнишь, Катя, пирожки, такие розовые корочки, нежные, а в середине – ветчина кусочками и изюм. – Нина была почти уверена, что когда-то, еще на старой квартире, она ела сухоровены, только назывались они, кажется, как-то по-другому.
– Нет сухоровен! – У Кати задрожал голос. – Не существует никаких сухоровен!
– Существуют!
Вошла бабушка. Сестры тотчас замолчали. Бабушка подгребла угли и чуть задвинула вьюшку. В столовой часы пробили девять ударов. Сейчас бабушка скажет: «Дети, пора спать».
– А мы еще не почайпили, – тихонько, но так, чтобы слышала бабушка, прошептала Натка.
Старшие сестры взглянули на бабушку: в самом деле – почему? Обычно ужин в восемь, а сегодня…
– Катя, подложи горячих углей в самовар, – распорядилась бабушка, – сейчас должен прийти Коля.
Коля – студент. Но разве теперь до ученья! Совсем еще недавно Красная Армия одолела Колчака. Еще где-то в таежных углах, а таких не счесть в Сибири, отсиживаются, притаившись, беляки. Еще не справилась страна с разрухой. Еще голод идет по стране. Пусть кое-кто из мелких торговцев (те, что покрупнее, сбежали бог весть куда) и пооткрывали лавочки, но от этого безработным не легче. А их в городе полно. Да еще беженцы понаехали. Коля с товарищами разгружает баржи на пристани. Но вот-вот и этим заработкам конец.
Сестры только что уселись в кухне за стол, когда пришел Коля. Пока он мылся и переодевался, бабушка чай не разливала. Круглый никелированный самовар отдувался паром, высвистывал что-то свое, самоварное. Хлеб разложен на тарелки порциями – по три тоненьких ломтика, сверху ломтиков – кусочек сахара. На другой тарелке – картошка в «мундире», каждому по одной. Ничего, сегодня довольно крупные картофелины. Сейчас бабушка разольет горячий морковный чай в чашки, и можно будет есть. Наконец, Коля сел за стол.
– Дети, у меня к вам серьезный разговор. В общем так: Вена очень слаб. Завтра нужно отнести передачу. Давайте отдадим ему наш сегодняшний сахар. Без одного кусочка мы не умрем, а ему – пять. На два дня. Надо его поддержать. Ну как, согласны? Идет?
Вена самый близкий Колин товарищ, вместе летом сторожили по ночам студенческие огороды. Вена часто приносил к ним гитару и грустным голосом пел: «Пара гнедых, запряженных с зарею…» Ему нравилось, когда Нина декламировала: «…плакала Саша, как лес вырубали…» Вена слушал ее, почему-то прикрыв глаза ладонью. И вот Вена сидит в домзаке – так теперь называли тюрьму, – он слаб, и ему нужен сахар.
Нина оглянулась на Катю, а та на бабушку. Бабушка кивнула, и Катя поспешно взяла свою порцию хлеба, оставив сахар на тарелке. Нина, глотнув слюну, проделала то же самое. Натка, успевшая схватить свою порцию раньше сестер, низко наклонилась, лизнула сахар и нехотя положила на тарелку.
– Вот молодцы! – неестественно веселым голосом произнес Коля.
– Посмотрю печку, – бабушка вышла в коридор.
– Кто понесет передачу? – спросила Катя.
– Пойду я, – из коридора сказала бабушка.
– Тебе нельзя, мама, а вдруг приступ астмы.
– Пойдем мы с Ниной. Если дождь будет – потеплее оденемся и пойдем, – взрослым голосом сказала Катя.
Нина легонько вздохнула: ведь она хотела это же самое предложить, а теперь еще подумают, что она не хочет, и торопливо пробормотала:
– Я надену мамочкину шаль, ее никакой дождь не промочит.
– Вы же понимаете, ребята, если я пойду, мы все останемся без хлеба, – смуглое сухощавое лицо Коли непривычно озабоченно.
– Без хлеба можно умереть, – Натка шмыгнула носом.
Когда был проглочен последний кусочек корочки (корочка все же вкуснее мякиша, и ее оставляли напоследок, как лакомство), бабушка велела детям ложиться спать. Завтра рано подниматься.
Молились в темноте. Катя, как всегда, долго. Нина, стыдясь своей поспешности, торопливо прочитала «Отче наш», «Богородицу» и нырнула под одеяло. Кажется, Натка вовсе не молилась. От всего она увиливает. Пора понимать. Все же семь лет. Но под одеялом тепло, ссориться не хотелось.
Странно: в темноте ничего не различишь, а все как будто видишь – и Катину кровать справа, и Наткину слева, и комод в углу, и рядом с дверью гардероб, и стол между окон, и даже желтую, в чернильных пятнах клеенку на столе. Конечно, это не по-настоящему видишь, а как будто..
– Мамочка все еще на службе, – сказала Катя. – Наверное, опять всю ночь будет работать.
– Почему им обязательно ночью надо работать? – Нина села в кровати.
– Потому что у них продналог.
– А что такое продналог? – сонным голосом спросила Натка.
– Это когда крестьяне сдают продукты, понимаешь?
– А почему налог?
– Фу, какая же ты глупая!
– Ниночка, почему Катька обзывается? – заныла Натка.
Нина мысленно пыталась представить себе продналог: это такой толстый и строгий дядька, за плечами у него большая корзина с крышкой. У богатых мужиков продналог отбирает продукты и отдает их голодающим. Тут мысли Нины оборвались. По деревянным тротуарам за окнами простучали каблучки. Мама! Сейчас придет мама.
Нина крепко зажмурила глаза, ее будто качнула волна нежности. Придет мама, шепотом спросит: «Ну, как вы сегодня вели себя?» И пахнет от мамы всегда по-особенному.
С некоторых пор у Нины с мамой есть своя тайна.
Это было в субботу, когда бабушка ушла в церковь ко всенощной. У них в гостях была Нонна Ивановна – мамина подруга, они вместе служат в губпродкоме. В этот вечер Нина никак не могла заснуть – обидно спать, когда мама дома. Из кухни доносились приглушенные голоса. «За чем бы пойти на кухню? Ага, попрошу пить». Мама сидела на своем всегдашнем месте за столом у окна и курила! О господи!
«Подойди сюда», – сказала мама. Голос не сердитый, наоборот, даже ласковый. Притянув Нину к себе, мама зашептала: «Пусть это будет тайной. Не надо об этом говорить бабушке. У бабушки и так миллион огорчений. Очень трудно не курить, когда всю ночь напролет работаешь, когда сильно хочется спать». Нина чувствовал мамино дыхание на щеке, и ее распирало от гордости – теперь у них есть общая тайна.
Потом оказалось не так-то просто хранить тайну. Ужасно хотелось сказать сестрам. Когда Катя дала ей откусить от своего кусочка сахара, Нина чуть не проговорилась…
Они вышли из дому рано. Ночью у бабушки был приступ астмы. Собирая девочек в дорогу, она часто садилась, чтобы отдышаться. Катя кидалась ей помочь. Нина мучилась от собственной недогадливости. И сейчас, семеня рядом с крупно шагавшей Катей, спрашивала себя: «Почему Катя всегда знает, что надо делать, а я никогда не знаю?» Нина сбоку глянула на сестру: густые, сросшиеся у переносицы брови сжаты, пухлые губы сомкнуты. Совсем как большая. Говорят, что они похожи. Это неправда. У Кати глаза черные, а у нее, Нины, глаза и не поймешь какие. А кажутся они похожими из-за того, что одеты одинаково. В перешитых из старой Колиной шинели пальтишках они смахивают на приютских. Только приютские девочки стрижены наголо, а у них волосы длинные, гладко расчесанные на пробор и заплетены в две тугие косы.
На соседнем заборе висел мальчишка, крикнул им:
– Двести тридцать!
«Вот дурак-то», – подумала Нина и тут же догадалась: не двести тридцать, а две сестрицы. Мальчишку этого нечего бояться: пока он слезет с забора, всегда можно убежать, а вот другого мальчишку… До него осталось пройти два дома. Уселся прямо на тротуаре. Наверное, беспризорник. Рваная шапчонка. Такой маленький, а курит. Беспризорник крикнул:
– Эй, антилипупки, каво несешь? Даешь сюда!
Нина не успела опомниться, как Катя, схватив ее за руку, перетащила на другую сторону улицы. Пристроилась позади какого-то толстяка. Толстяк шлепал рваными галошами по деревянным тротуарам. Когда беспризорник остался далеко позади, сестры вынырнули из-за спины толстяка и, прижимая к себе узелки с передачей, прибавили шагу.
«Конечно, нехорошо быть трусихой, – рассуждала про себя Нина. – Коля говорит, что надо себе внушать, будто ты ничего не боишься. Но вот опять…» Нина опасливо покосилась на козу. Коза, мирно щипавшая траву в канаве, подняла бородатую морду и самым глупейшим образом уставилась на сестер. Нина перешла на другую сторону тротуара, так, чтобы коза оказалась с Катиной стороны.
– Боишься? – Катя насмешливо улыбнулась.
– Ни капли. – Нина почувствовала, что краснеет.
– Козы очень ласковые, – с превосходством взрослой произнесла Катя, останавливаясь.
Коза стукнула копытцами о тротуар. Сестры, взявшись за руки, бросились наутек.
Долго шли молча, не глядя друг на друга.
А улице, кажется, нет конца.
Новоселовская улица, на которой живут Камышины, берет свои истоки в поле, а вливается – в главную улицу города. Сестры любят свою Новоселовскую. Красивая – с двухэтажными разноцветными домами, а наличники окон, карнизы и ворота украшены деревянным кружевом. Нина любила разглядывать это «кружево», у каждого свой узор. По обочинам дороги – высоченные тополя, березы. Из-за заборов красуются островерхие темные ели, а весной наплывает черемуховый цвет. А теперь лишь кое-где на ветвях уцелели желтые листья – они под ногами, и их так жаль топтать…
Когда, наконец, добрались до тюрьмы, там вдоль унылой кирпичной стены стояла огромная очередь. Какая-то дама в шляпке и страусовом боа (у мамы тоже есть такое боа, только оно теперь лежит в нижнем ящике комода), взглянув на сестер, воскликнула:
– Боже, как это жестоко – посылать детей!
– Нас никто не посылал, мы сами.
Нина с благодарностью взглянула на сестру. Заняв очередь, они сели в сторонке на краешек тротуара, как тот беспризорник. Катя вытащила из кармана пальто пакет, в нем было шесть сухарей, три побольше она отдала Нине. И Нина вдруг всхлипнула, то ли оттого, что ныл палец на ноге, стертый рваным ботинком, то ли из-за этой дурацкой козы, и потом: что этой даме-мадаме надо?
– Ну чего ты? – У Кати голос задрожал. Но она сдержалась. – Смотри: у меня по два леденца. Это мне Коля дал. Его вчера одна барышня угостила. Они сами делают леденцы и продают. Не реви! Начнут еще нас жалеть. Я хотела их на обратном пути дать тебе. Ой, что ты: не грызи! Их надо сосать, чтобы дольше.
Неожиданно очередь заволновалась. Все наперебой заговорили. Ждут какого-то начальника из Чека. Будут пересматривать дела. Ходят слухи – половину из домзака выпустят. Дай бог! Дай бог! Все засуетились. Доставали какие-то прошения.
Сестры прислушивались – может, и им нужно написать прошение? Нина, взглянув на старичка, благодушно чему-то улыбавшегося, неожиданно спросила:
– А вы будете прошение писать?
– Боже упаси! – воскликнул старичок. – Мой зять, ради которого я здесь околачиваюсь, извините за выражение, прохвост первой марки, и чем он дольше пробудет в этой скромной обители, тем лучше не только для моей дочери, но и для всего человечества. А вы зачем здесь, милые барышни?
– Принесли передачу одному студенту. Он товарищ нашего дяди, – пояснила Нина, не понимая, почему это Катя ее толкает.
– А кто он? Возможно, я чем-то смогу быть вам полезен.
– Его зовут Вена Ракитин, – сказала Нина и тут же вспомнила: бабушка им строго-настрого запретила вести разговоры в очереди и сообщать, кому принесли передачу. Но было уже поздно.
– Позвольте, Вена Ракитин! – воскликнул старичок. Пенсне у него соскочило с носа и болталось на шнурочке. – Вот уж воистину тесен мир! Я же его отца прекрасно знал. Петербуржец был. Попал в наши столь отдаленные сибирские места не по собственной воле. Вену воспитывал его дядюшка по матери. Такой же прохвост, как и мой зятек. Только этот типиус вовремя успел ретироваться. Иначе красные его к стенке поставили бы. И правильно сделали бы. Позвольте, а разве дядюшка Вену не увез?
– Не увез, – сказала Катя. – Вена болел тогда, а потом он сам не захотел.
– Тэк-с, тэк-с… – в раздумье повторял старик, – тут недоразумение. Вена никакого отношения к мерзавцу дядюшке не имеет. Необходимо… – Старик оборвал себя, уставившись на дорогу.
Все смотрели на приближавшуюся пролетку. Лошадь, храпя и разбрызгивая грязь, остановилась у тюремных ворот. Из пролетки вышли трое: один в шинели, двое – в кожаных куртках. Тот, что в шинели, оглядел очередь и громко сказал:
– А дети здесь зачем?
Они испуганно переглянулись – сейчас прогонит!
Нина стояла, опустив голову. Она видела сапоги и полы шинели. Сапоги приближались. Сапоги были совсем рядом. Большой, пахнущей махоркой рукой человек осторожно приподнял ей голову. Нина взглянула в скуластое лицо с коротким широким носом и ржавыми усами. Она увидела это лицо сразу все, и морщины на лбу увидела. Из-под пшеничных кустистых бровей на нее смотрели светлые усталые глаза. Смотрели откуда-то издалека. У нее что-то часто-часто заколотилось в горле. Во рту стало сухо, как во время болезни. И тихо, одними губами, думая, что кричит, Нина прошептала: «Петренко», – и уткнулась лицом в пахнущую чем-то кислым шинель.
Глава вторая
Свою короткую жизнь сестры делили на два периода: «на старой квартире» и «на новой квартире». Это были две несхожие жизни.
Старая квартира – это одноэтажный особняк из шести комнат, с окнами на улицу, с парадным и черным ходом. Это большая гостиная, в которой и стены и пол прятались за коврами, а в углу таинственно поблескивал рояль. По утрам маме кофе подавали в постель, а дети с няней завтракали в детской. После завтрака Нина тихонько проскальзывала к маме в спальню. Мама сидела на круглом пуфе перед туалетным столиком, расчесывала свои длинные блестящие волосы, а Нина смотрела.