Текст книги "Жизнь Нины Камышиной. По ту сторону рва"
Автор книги: Елена Коронатова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
Часть третья
Глава двадцатая
Мокрые от тихого нудного дождика кусты сникли, нависли над глинистой тропинкой; она то вьется рядом с дорогой, то уползает в кусты. Этой тропинкой можно вернуться в город. Но думать о доме сейчас, по крайней мере, глупо.
Старуха Архиповна, когда Нина еще девочкой была в деревне, сказала: «Не понимаешь ты наших деревенских». Теперь Нина постарается понять. Должна понять. У нее и сейчас еще перед глазами Марфушка-вековушка. Тихая, покорная, всем она обязана была «подсоблять».
От того ли, что небо над головой унылое, или от угрюмого молчания возницы, но с каждой минутой угасало возбужденно-приподнятое настроение, не покидавшее Нину последние две недели.
…Возницу мама отыскала на базаре.
– Понимаешь, как повезло, – непривычно суетилась мама, – Карпыч из Лаврушина, он говорит, что и на квартиру тебя определит.
Нина радовалась, что Африкана унесло на охоту. Не надо говорить какие-то вымученные слова. Мама читала все утро наставления: «Не пей сырой воды, питайся получше. Не ходи с мокрыми ногами, не забывай про свое горло». Нина пропускала мимо ушей мамины наставления. Поминутно смеялась и… торопилась поскорее уехать… Зачем, спрашивается, торопилась?! Украдкой вздохнула и покосилась на Карпыча. Сидит как гриб.
Он в самом деле походит на гриб. Шапчонка круглая – будто шляпка. Нахохлился, оброс мохом-бородой. Карпыч всхрапывал, на ухабах просыпался, причмокивая, щелкал кнутом:
– Н-н-нноо, Пягашка! – и снова погружался в дрему.
На Нину он не обращал внимания, словно вез мешок картошки, а не ликвидатора неграмотности.
Еще утром за столом, глядя, как Карпыч со всхлипом тянет из блюдечка чай, она терзалась от нетерпения: «Скорее бы остаться с ним один на один и выспросить про обстановку». А теперь она решительно не знала, о чем его спрашивать. Сколько дворов в Лаврушине ей сказали в наробразе – сорок. Мама обрадовалась: меньше работы будет. Бабушка, когда Нина пришла прощаться, сказала:
– Что-то не слыхала о такой деревне. Глушь, вероятно, несусветная. Не понимаю, как это тебя мать отпускает.
Нину подмывало сказать, что она теперь взрослая. Бабушка, конечно, тоже преподнесла порцию наставлений: «Никогда ничего не обещай, если не можешь выполнить. Обманешь – крестьяне перестанут тебя уважать, а без уважения ничего не добьешься. Хоть лоб расшиби. – И предостерегала: – Имей в виду – взрослых учить труднее, чем детей».
– Да нам говорили на курсах.
– Тебе что-нибудь курсы дали? – поинтересовалась бабушка.
– А как же! Политическую обстановку. Между прочим, теперь метод целых слов.
– Это еще что за метод? – удивилась бабушка.
С некоторым превосходством Нина пояснила: сначала освоить целое слово, потом разбить его на слоги, а слоги – на буквы.
– Все выкамаривают, – бабушка недовольно покачала головой. – Боюсь, что методом целых слов ты не ликвидируешь неграмотности. Не будут твои ученики усваивать – не мудрствуй лукаво.
Бабушка обняла Нину, перекрестила и, сказав: «Езжай с богом», сунула сверток. В нем оказались простыня, полотенце и полдюжины носовых платков. Все дарили «на дорожку». Коля принес шерстяной шарф и такую же шапочку.
– Ты же никогда деревни не нюхала. Взвоешь!
Взвыть? Нет уж, ни за что!
Африкан, узнав, что она едет в деревню, громогласно заявил:
– Давно пора. Сколько можно сидеть на материной шее.
Сколько? Три месяца с лишним…
Сначала ждала: вдруг попадет в вуз. В газете прочитала: «Определенное число мест бронируется для окончивших рабочие факультеты и для отсталых национальностей. Предпочтение будет отдано рабочим, крестьянам (батракам, середнякам и беднякам) и их детям; детям бывших политкаторжан, ссыльнопоселенцам; лицам рядового и нач. состава…» Нет, ни к одной этой категории Нина не подходила и все-таки, вопреки здравому смыслу, надеялась…
…Сейчас, когда все уже было позади, глядя на темный от пота круп Пегашки, Нина подумала: хорошо, что у нее хватило тогда ума не сказать о «несправедливости» Петренко. Все правильно.
– Мы далеко отъехали? – спросила Нина, чтобы как-то завязать разговор.
– Однако, три версты будя, – Карпыч длинно плюнул, подстегнул лошадь: – Н-н-ннооо! Язви тя в душу!
– Скажите, а у вас в деревне много неграмотных?
– Чаво? Неграмотных-то? А, почитай, все.
– Это ужасно. Неграмотному человеку тяжело жить!
– Известное дело – неграмотный человек темный, – согласился Карпыч.
Нина обрадовалась его поддержке. Зря ее пугали, что она не найдет общего языка с мужиками. (Особенно на это напирала тетя Дунечка, а Африкан ей поддакивал.) Нина почти восторженно изрекла:
– Вы это хорошо сказали – темный!
Мужик глянул на нее с ухмылкой, поскреб бороду.
– Только, барышня, я так полагаю – без грамоты ишшо можно дюжить, а вот без хлебушка человеку хана.
«Странно, при чем тут хлеб?»
– Но у вас в деревне есть хлеб. В этом году урожай. – Вот когда пригодилось, что на курсах, так же как и в школе при Якобсоне, их заставляли проводить политинформацию.
– Есть-то есть, да не про нашу честь. – Карпыч вытащил кисет и принялся сворачивать козью ножку.
«Это он о сдаче хлеба государству», – догадалась Нина, радуясь своей политической подкованности.
– Государству надо помогать, – сказала она, уловив в своем голосе нотки председателя рика, проводившего с курсантами беседу.
– Оно, конечно, надыть. Куды денесся. – Карпыч, свернув козью ножку, прикурил. Из его бороды повалил дым, – Облагать надыть по-божески, а то своим дружкам потрафляют.
– Каким дружкам? – Напрасно ждала ответа. Немного погодя пробормотала что-то путаное о классовой самосознательности.
«Не умею я проводить индивидуальные беседы». Прошлое, как едкий самосад Карпыча, снова надвинулось на нее…
Три месяца день за днем одно и то же – неопределенность, неверие, надежда и разочарование. Ежедневные ожидания и ежедневные крушения. Отправлялась на биржу труда чуть свет. Все еще дома спали. В квартире полумрак. Пила торопливо в кухне холодный чай. Никогда не удавалось прийти первой на биржу. Но попробуй-ка захватить первую очередь, в газете Нина прочитала: «На бирже труда состоит на учете 3235 безработных, в том числе 2119 женщин, подростков – 206 человек».
Биржа помещалась в унылом ветхом доме, расположенном в глубине двора. В семь утра во дворе выстраивалась длинная очередь, и начиналась проверка по списку… Лохматый высокий человек в очках и рваных башмаках на босу ногу хорошо поставленным баритоном выкрикивал фамилии безработных. Он каждому приклеивал прозвище.
– Двадцать первая! Ах, это наш колобок, – обращался он к простоватой женщине, как бы собранной из шариков.
Здесь были товарищ Дон-Кихот, худой усатый мужчина, постоянно споривший со служащими биржи; синьора – особа в шляпке с пожухлыми цветочками и кружевных перчатках без пальцев. Нину он прозвал сероглазой Офелией, а себя – Люмпен-пролетарием. Кое-кто стал всерьез называть его «товарищ Люмпен». Он отзывался.
В половине девятого проводилась вторая перекличка. После нее наступала относительная свобода. Нина пристраивалась на плахах, сваленных в углу двора, читала. К часу забегала Натка, и сестры отправлялись в студенческую столовую, самую дешевую в городе. В ней можно было получить за двугривенный глиняную миску жидкого супчика и микроскопическую дозу манной каши с подсолнечным маслом. После обеда Натка убегала к подружкам, а Нина отправлялась на биржу. Когда, наконец, очередь позволяла шагнуть в узкий, пахнущий затхлостью и кошками коридорчик, Нину била дрожь. А вдруг повезет? Вдруг маленький человечек, с запрятанным между отвислых щечек красным носиком, вручит ей направление на работу? Но человечек за окошком молча качал головой и торопливо произносил: «Следующий». Иногда, осмелев, Нина спрашивала:
– Может, есть место учительницы в деревне? – Она протягивала справку из школы о том, что ей, Нине Камышиной, присвоено звание учительницы первой ступени.
Красноносый человечек неизменно спрашивал:
– В профсоюзе состоишь?
Нина признавалась, что в профсоюзе не состоит.
– Мы членов профсоюза не можем обеспечить, – сердился человечек и захлопывал окошко.
Возвращаясь с биржи домой, Нина мысленно произносила гневную речь: «Как вы не понимаете, что я должна полгода проработать и только тогда меня примут в профсоюз. Ведь от вас же зависит, чтобы меня приняли в профсоюз!» Она непременно все это выскажет красноносику. Но отказ, хотя, казалось бы, и пора к нему привыкнуть, каждый раз повергал Нину в такое уныние, что она забывала о подготовленной речи.
Август был дождливым и холодным. Оттого, что дрогла под дождем, сильнее страдала от голода. Тут уже не до чтения. Куда-то исчез товарищ Люмпен, а с ним исчезла и шутливо-доброжелательная атмосфера. Возвращаясь с, биржи, съедала картофельную запеканку, запивала горячим чаем и забиралась в постель. На экране кино «Глобус» выкидывал свои сногсшибательные трюки Дуглас Фербенкс, на стадионе шли соревнования и о бегу и прыжкам, в городском саду в медные трубы гудел духовой оркестр, а в укромных местечках загородной рощи кто-то кому-то назначал свидание. Но все это было не для нее. «Сероглазая Офелия» жаждала одного: стать членом профсоюза.
В один из этих тоскливых дней она встретила Петренко. Он шел вверх по главной улице, его широкое крестьянское лицо показалось Нине мрачноватым и красивым. Она обрадовалась, первым ее движением было броситься к нему, окликнуть. Но тут же растерялась: что ему сказать о себе? Жаловаться? Плакать? Так-то она сама себе зарабатывает социальное положение! Нина поспешно юркнула в аптеку. Из окна проводила его взглядом…
Отрываясь от прошлого, покосилась на возницу.
Карпыч дремал, уткнувшись в бороду. Пегашка плелась еле-еле. Дождь сеял полегоньку. Черная взъерошенная ворона опустилась на мокрый выутюженный дождями стог сена. Будоража лесную тишину пронзительным карканьем, воронье напоминало, что ненастье надолго.
…Пронесся слух, что красноносика «вычистили». Слух скоро подтвердился. Однажды на крыльцо биржи вышел черноволосый человек на деревянной ноге и простуженным басом объявил:
– Товарищи, с сегодняшнего дня завбиржей буду работать я, Акимов. – Он вытащил из кармана потрепанной гимнастерки тетрадочный листок и, не заглядывая в него, сообщил: – На данное число бирже требуются следующие профессии: два грузчика на пристань. Есть таковые?
Пятеро мужчин подняли руки.
– Так. Становись справа, – скомандовал Акимов. – Гражданочка в белом платочке, куда вы? Вы же и полпуда не поднимете.
Сухонькая женщина сконфуженно вернулась на свое место.
Нина по себе чувствовала – люди напряженно ждали.
Акимов потребовал пекаря (вышло четверо), истопника (вышло человек двадцать). Нина с надеждой смотрела в рот Акимову. Нет, ни счетоводом, ни приказчиком, ни тем более плотником она не может быть. Она испугалась, когда Акимов, так ни разу и не заглянув в тетрадочный листок, спрятал его в карман гимнастерки.
– Остальных прошу разойтись! – объявил он.
Очередь не двигалась.
– Расходитесь, товарищи. Бесполезно ждать. Даю вам слово партийца, – убеждал Акимов.
Ушли немногие. Прокатился недоверчивый слушок: «Обманывает. Не хочет себя утруждать. Уйдем, а он своих знакомых устроит». Упрямо, вместе с другими дрожала под дождем и Нина. Разве Африкан чему-нибудь поверит. Непременно ввернет: «Мы ведь сахарные – под дождем растаем».
Но Акимов не обманул. Больше не было необходимости торчать целыми днями на бирже.
Дома Африкан ворчал:
– Никогда не поверю, что за месяц нельзя устроиться. На кой черт было девятилетку кончать.
Нина негодовала: ведь сам безработный. Правда, он хорошо чертежами зарабатывает, еще хвастается, что в профсоюз не платит.
Однажды Нина дождалась, когда коридорчик биржи опустел. Акимов, в очках с оловянной оправой, что-то писал. Он взглянул на нее снизу из-под очков и, не дожидаясь ее вопроса, сказал:
– Нет у меня, дорогуша, работы.
– Я, знаете… я не член профсоюза… но мне надо… понимаете… надо работать…
– Ты говори толком.
– Вы сказали, что, кто хочет судомойкой, пусть завтра приходит… Завтра мне не достанется. Пошлите меня судомойкой. Правда, я не член профсоюза, но я вступлю… Честное слово.
Акимов улыбнулся, показав желтые прокуренные зубы.
– Сколько групп кончила?
– Девятилетку с педуклоном.
Акимов свистнул и принялся закручивать цигарку.
– Ты вот что, дорогуша, покуда ступай домой, а я что-нибудь придумаю. Шибко жирно, если с девятилеткой будем посуду мыть. Как ты понимаешь, государство на тебя трудовые денежки тратило? Тратило. А мы, значит, эти денежки будем по ветру пускать…
…Внезапно Пегашка встала. Мгновенно оборвались воспоминания. Раскисшая дорога, дождь, лес. Между черными стволами сосен – сизый туман. Пахло мокрой хвоей и сырой землей, как в непогоду на кладбище. Нину пронизывала дрожь, казалось, еще немного, и она не выдержит. Карпыч протянул ей мешок.
– Накинь-ка на плечи. Однако, помене мокнуть будешь. Сенца-то из-под низу сухого вытягай да под ноги-то положь. Оно, глядишь, и потеплеет. Скоро нагреемся, за развилкой дорога пойдет все в тянигус да в тянигус.
За развилкой дорога стала взбираться в гору. Ага, значит, «тянигус» – это в гору.
– Ты, однако, слезай, барышня, – Карпыч вышагивал теперь рядом с лошадью, – пройдесся – ментом согреесся.
«Сама не могла догадаться», – упрекала себя Нина, с трудом переставляя онемевшие ноги. Сначала она еще выбирала дорогу, но скоро плюнула – ступала куда попало. Приходилось то и дело вытаскивать из грязи галоши. Наконец, не выдержала, сняла их и засунула в телегу под сено. Жаль новые желтые ботинки с высокой шнуровкой. Но что поделаешь! «Сколько протянется еще этот тянигус… тянуть… тянуться… Отсюда, наверно, и тянигус».
У нее всегда был спасительный якорь, она хваталась за него в злосчастные часы: по ночам, когда не спалось после очередной ссоры с отчимом, когда возвращалась с уроков через кладбище или изнывала в очередях на бирже. Этот якорь – память. Стоит только вспомнить что-то приятное, восстановить в мельчайших подробностях это приятное или что-нибудь придумать в этом роде – и уже не так тошно, и время летит незаметно.
А придумывалось разное.
«Нам понравился ваш рассказ, товарищ Камышина. Чувствуется пролетарская сознательность. Мы его напечатаем в газете. Приносите еще ваши рассказы».
Или:
«Он (высокий, глаза черные, волосы курчавые, похож на Демона или Якобсона) взял меня за руку и сказал: „Нина, я вас люблю“. Я отвечу с затаенной грустью: „Верю в ваше благородство, но у меня есть призвание, мой святой долг служить этому призванию“».
Или:
«Африкан Павлович, моя мать вышла за вас замуж, поверьте (Нине особенно нравилось это „поверьте“), не ради любви. Она испугалась жизни. Теперь вы свободны. Я достаточно зарабатываю, чтобы прокормить семью. Пока вы безработный, я буду помогать вам. Забирайте все ваши вещи.
Не забудьте захватить китайский фонарь, вы же не сможете существовать без мещанского уюта».
Но вытаскивать ноги из грязи и ждать, ждать, когда кончится этот тянигус – скиснешь. Тут не до выдумок. Но ведь было же и по-настоящему хорошее. Ведь оно было же! Было.
…Часа три кряду она бродила по главной улице вверх-вниз, вверх-вниз. Осторожно поглядывала в витрины магазинов. Толстые стекла витрин отражали тоненькую девчонку с длинными косами. Девчонка встряхивала головой и грациозным движением руки (так ей казалось) перебрасывала косы за спину. Удивительно легко шагалось в новеньких, с высокой шнуровкой ботинках.
Стрелка на часах почтамта подвигалась к цифре «пять». Скоро начнет темнеть, надо успеть сбегать на кладбище, проститься с Катей. Видно, так и не удастся ей встретить Петренко (дома его, конечно, не оказалось), так и не удастся показать ему удостоверение, выданное на имя ликвидатора неграмотности Нины Николаевны Камышиной. Проверила, тут ли оно. Удостоверение лежало в толстой общей тетради – «Дневник ликвидатора».
Кладбище окончательно испортило настроение, нагнало тоску.
Нина постояла у Катиной могилы. Холм засыпали желтые листья. Венок на кресте высох, затянулся паутиной. Нина почему-то не могла оторвать взгляда от муравья, он полз вниз по кресту. От кладбищенской тишины прохватил озноб. Стараясь не глядеть по сторонам, стала пробираться к выходу.
И вдруг услышала:
– Ниночка!
У свежей могилы стоял Петренко. Она никогда не видела у него такого помятого, печального лица. Первой мыслью было – «Анфиса». Нина подошла, испуганно глянула на новый, выкрашенный белой краской крест и прочитала: «Анна Степановна Петренко родилась в 1865 году, скончалась…» Всего две недели, как умерла.
– Вот, Ниночка, похоронил матушку, – сказал Петренко. – Не пожилось ей в Сибири. За своей хатой тосковала, за вишневым садочком журилась. Приехала и… Кабы знать… Идем. Темнеет уже.
Петренко шагал сосредоточенно, глядя себе под ноги. Нина маялась: почему она никогда не может найти нужных слов? Но разве тут слова помогут?
– Вот так, – произнес он, потирая переносицу. И, помолчав, неожиданно признался: – А за крест меня прорабатывали. Просила меня матушка перед смертью… Не мог я слова нарушить.
– Конечно же, не могли, – сказала Нина, чувствуя, что не в силах выразить жалость, сострадание и нежность за доверие, за то, что говорит с ней как со взрослой.
– К Катюше приходила? – спросил Петренко.
– Да, я ведь уезжаю. Завтра. – Она очень торопилась все ему выложить (вдруг скажет «мне пора»): и про вуз, и про биржу труда, и про красноносика, и Акимова, и про то, как Акимов дал направление на курсы ликвидаторов неграмотности.
– У тебя есть время? – спросил Петренко. – Мне нужно зайти в одну мастерскую. Ты не проводишь меня?. Добре. Почему ты не приходила к нам? На работу я бы тебя устроил. – Иван Михайлович остановился, чтобы закурить.
– Знаете, может, это и глупо, но я хотела сама. Понимаете? – Нина взглянула в лицо Петренко. Понял ли, что у нее на душе? Понял.
– Молодец, Ниночко! – улыбнулся Иван Михайлович. – Ну вот мы и добрались. – Петренко открыл дверь в узенькую, как щель, часовую мастерскую.
Нина впервые в жизни увидела столько часов, деревянные резные избушки на курьих ножках с гирями-шишечками, часы в строгих из красного и черного дерева футлярах, жестяные ходики.
Прислушалась к их тиканью. Те, что в футляре-избушке, весело отсчитывали секунды, в дорогих футлярах – внушительно, часы ходики как-то сконфуженно, будто стесняясь, что и им приходится напоминать людям о Всемогущем Времени.
– Ниночко, – окликнул ее Иван Михайлович, – дай-ка руку. Нет, не эту, левую.
К ее изумлению, радости и смущению, он надел ей на руку круглые часики с красной цифрой 12. Остальные цифры – черные.
– Это мне? – спросила она.
– Тебе. В честь начала трудовой жизни, – несколько торжественно произнес Иван Михайлович.
Он выложил перед часовщиком три десятки и, взяв Нину за руку (совсем как в детстве), вывел на улицу.
– Ну, вот теперь мы с часами, товарищ ликвидатор неграмотности, – сказал весело Петренко. Когда-то он так же радовался, подарив ей деревянную куклу.
– Но они же дорогие, – пробормотала Нина, поглядывая на часы. – Разве я могу вот так…
– Можешь.
Видимо, желая дать ей возможность прийти в себя, он заговорил непривычно отвлеченно. Неизвестно, кто становится богаче: тот, кто берет, или тот, кто отдает. От своего человека можно принимать с чистым сердцем, от чужого – лучше голодать. Лично ему часы подарил в гражданскую комиссар. И завещал: все можно догнать, только время не догонишь. Время учит понимать людей, оно заставляет оглядываться на прошлое и заглядывать в будущее. Время судит своим судом. Мудрецы для того и поделили время на самую малую малость, чтобы люди дорожили каждой долькой минуты. Есть такие, что не берегут эти дольки, спохватятся, а время, глядишь, им приговор подписало. Поздно.
Потом Петренко на целых полквартала замолчал.
Дошли до перекрестка.
– Можно мне вас проводить?
– Не проводить, а идем к нам, угощу тебя вареньем. Еще матушка варила. Помянем ее.
Нина почему-то ожидала, что Анфисы не будет дома. Нет, дома. Встретила она их ворчаньем: «Сказал, что скоро вернется, а сам…»
– Ну, ну, не серчай, – добродушно проговорил Петренко. – Поздравь Ниночку, она у нас ликвидатор неграмотности. Едет в деревню. Начинает свою трудовую жизнь.
– Давно пора. Не белоручкой же ей расти. Я вон с десяти лет в няньки пошла, – Анфиса с грохотом выставляла на стол чашки.
– То было раньше, – проговорил Петренко. – А при Советской власти дети должны учиться. Так что ты на нас не нападай.
– Я пойду, мне домой пора, – Нина старалась на Анфису не смотреть.
– И не думай! – Анфиса взяла Нину за плечи и легонько подтолкнула к столу. – Чаю попьешь – тогда иди.
Анфиса подвинула к Нине тарелку с пирогами.
– Ты ешь давай. Это хорошо, что в деревню едешь. Там пища хоть и грубая, но пользительная. А то сильно худая. Что глядишь на меня, будто я злыдня какая?
– Нет, что вы! – сказала и подумала: «Скорей бы уйти, что ли».
– За белоручку не обижайся, – так, к слову пришлось. Мне другое обидно, – сердито продолжала Анфиса, – батрачила. Всякого навидалась. Хлебушек-то чужой с горчинкой. Бывало, слезьми умоешься – с тем и ляжешь. А теперь находются партийцы – идейные товарищи, по всем статьям подкованные… А спросить, кого они защищают? Жалеют тех, кто нашего брата угнетал.
– Пироги дуже смачные, – похвалил Петренко, будто слова Анфисы вовсе его не касались.
– Будет в прятушки-то играть! – Анфиса так хватанула ладонью по столу, что на самоваре боязливо звякнул колпачок.
– Потише ты, Аника-воин! – улыбнулся Петренко.
– Ты зубы не заговаривай!
Пили чай, не глядя друг на друга.
Первой не вытерпела Анфиса.
– Ну, хватит в молчанку играть! – покосилась она на Петренко. – Уж сознался бы! Выговор-то схлопотал?
Петренко отодвинул стакан и потянулся за папиросами.
– Тебе что, сорока на хвосте принесла?
Слова Анфисы как бы стерли с его лица то выражение доброжелательности и ласкового внимания, к которому Нина так привыкла.
– Сообщил один товарищ. Руководящий. Погоди! Тебе еще правый загиб запишут. Заступник какой нашелся! – С каждой фразой Анфиса повышала голос. – За кого заступаешься-то?! За классового врага! За лишенца! Ты бы хоть подумал своей головой! – Глаза у Анфисы горели, щеки пылали, она была похожа на разъяренную кошку.
– Верно. Каждый обязан думать своей головой. – Петренко не повысил тона, только голос его стал жестче. – Мужик этот никакой не классовый враг. В германскую воевал, в гражданскую в партизаны подался. Все сам нажил. Не захребетник. Лишили его прав незаконно.
– Выходит, ты один прав, а в окружкоме не правы?! Классового врага нужно уничтожать. Под корень! Забыл, чему Ленин нас учит?!
«Ведь и в газетах пишут: классового врага нужно уничтожать, – вспомнила Нина. – Но Петренко просто не может быть не прав».
– Ты вот что: чем словами кидаться, лучше бы Ленина повнимательнее почитала. Вот как раз рубить всех под корень это не по-ленински. Ленин не этому нас учит. А ежели человек нужен для революции, треба его на свою сторону привлечь. Сделать так, чтобы он не супротив нас работал, а на социализм.
– Ждешь, что кулак на социализм будет работать? Однако не дождешься, – Анфиса сердито хохотнула.
– Я о середняке. Ты из-за леса не видишь деревьев. Дерево, к примеру, рубишь, и то глядишь, кабы живое не загубить. А тут не дерево, а человек… У него тоже, поди, и мать есть, и жинка, и детишки… – Иван Михайлович взял стакан и залпом выпил холодный чай.
Воспользовавшись паузой, Нина поднялась.
– Спасибо. Я пойду. Мне собираться надо. До свиданья.
– И мне пора. – Петренко поднялся.
Анфиса как-то мгновенно остыл, и, по-бабьи пригорюнившись, проговорила:
– Все-то ты, Ваня, на особицу. Все-то со всеми несогласный, – и повернулась к Нине: – Ну, прощевай. Ты слушай мой совет: в деревне полагайся на баб. Они тебя всегда вызволят.
Уже темно. В небе видны неяркие звезды. Кое-где зыбится свет от уличных фонарей. Ветер трогает в палисадниках сухие листья. Где-то мяукает котенок.
Петренко шел рядом с Ниной – он шаг, она – два – молча.
– Знаете… Я думаю, что вы правы, а… – Нина замолчала, не зная, как поделикатнее сказать, что Анфиса не права.
– Анфиса человек верный, – медленно произнес Петренко, – и если чего и недопонимает, так ведь грамотешка у нее невелика. И та трудно ей досталась. Да и не одна она считает, что если партия кому доверила ответственный пост, так уж ответственный товарищ не может ошибиться. А мы, Ниночко, – ты крепко это запомни, – первые на всей земле строим советскую жизнь. Первые! Нам не на кого оглянуться, чтобы ошибку какую не допустить. Человек, когда брод ищет, где и оступится – да и в яму, где стремнина, попадется… Стало быть, в обход надо. Трудно это, первыми-то. – Он остановился, закурил. – Провожу тебя, времечко у меня есть. – Немного погодя спросил: – Сколько же, Ниночко, тебе жалованья положили?
– Двадцать пять рублей.
– Не жирно. Но в деревне прожить легче, чем в городе. Вот работать потруднее. Тебе с непривычки особо трудно покажется. Не поймешь чего – приезжай. Побалакаем. Запомни: борьба за Советскую власть в деревне продолжается. Чуешь?
– Когда я была маленькая, – сказала Нина, – мама меня в деревню возила поправляться, так там один богач заставлял одну вековушку на него работать, а она была больная.
– Вот видишь. Мужику надо доказать преимущество коллективного хозяйства. А наш округ по коллективизации сильно отстающий. Тут причин много. Край-то наш какой: тайга да болота. Селились как душеньке было угодно, чтобы от властей подальше. Хуторов да заимок – чертова прорва. Ну и хозяйствовали там зажиточные мужики. Основное – мужик на слово не хочет верить. Его ведь испокон веку объегоривали. А кто: купец, поп, урядник. Ты постарайся понять мужика…
Петренко долго говорил об обстановке в деревне. Нина слушала его рассеянно. Все для нее было ясно. Она даже ни о чем не спросила. Лишь после поняла: когда ничего не смыслишь, то и вопросов нет.
Вот и Заболотная: темная, грязная, кривобокая улица. Нина боялась одна по ней ходить. Через два квартала их дом.
– Ну что, Ниночко, по русскому обычаю присядем на прощанье, – предложил Иван Михайлович.
Они сели на чью-то маленькую лавочку у ворот. Из щелей между ставнями вырывались узкие полосы света, они скользили по темным кустам в палисаднике и упирались в выщербленные плахи тротуаров. Петренко зажег спичку, осветив выпуклый, с бороздкой посредине подбородок и твердые губы. До ее дома они дошагали молча.
– Так пиши, Ниночко, – сказал Иван Михайлович, – и всего тебе наикращего!
Нина дошла до ворот и оглянулась. Подбежала к нему и, привстав на цыпочки, поцеловала в твердые губы.
– Ну, ну, – растроганно проговорил Петренко и засмеялся.
По двору тогда она не бежала, а летела. Все было как во сне…
…На землю ее вернул голос Карпыча:
…– Ей, барышня, однако, садись, тут под гору.
Нина взгромоздилась на телегу. Ноги мокрые. Стащила ботинки и засунула ноги в свернутый рулоном матрас. Мама заставила взять матрас с собой.
– Далеко еще до Лаврушина?
– Однако, половину проехали…
Глава двадцать первая
Лаврушино притулилось под горою, с другой стороны деревеньку обегала торопливая речка Бургояковка. Летом – сказали Нине – баба Бургояковку перейдет и подола не замочит. Но в эту пору года речка вздулась, побурела, тащила за собой лесные охвостья: сбитые непогодой сухие листья, тальниковые ветки, хвоинки.
В Лаврушине всего-то одна улица, от нее растопырились к лесу и речке огородные проулки. Огороды опоясаны плетнями, дворы окольцованы жердями. Разные избы в деревне, пятистенные, добротные, сияют бревенчатыми боками, их видно издалека. Больше изб так себе, через пень колоду. Есть и совсем никудышные, они глядят на улицу из-под прохудившихся крыш оконцами-бельмами. В таких избах полным-полно сопливых ребятишек и непременно в люльке, подвешенной к потолку, кричит младенец.
Вся обстановка состоит из грубо сколоченного стола, некрашеных лавок вдоль стен, полатей и неизменной прялки со встрепанной куделью.
На краю деревни Нина остановилась в нерешительности. На отлете изба не изба, сараюшка не сараюшка. У двери рябина. Ух и пылает!
– Не бойся, Ниночко, – сказала она себе вслух и зашлепала по грязи.
Отворив дверь, Нина очутилась в тесной избе. В нос ударила застоялая вонь – в углу на мокрой соломенной подстилке теленок. С печки свешивались кудлатые головы ребятишек, не поймешь, кто мальчик, кто девочка – все стрижены «под горшок». У окна старуха искала в голове у босоногой девчонки. Бросив свое занятие, старуха уставилась на Нину тусклыми, исплаканными глазами. Держась за спину, поднялась, вытерла ладонью единственную в избе табуретку.
– Садись, барышня, – сказала старуха, – гостьей будешь. Потчевать, вишь, нечем.
– Спасибо, что вы!
– В бедности живем-тужим. Хуже и не бывает, – старуха привычно заплакала, по изжеванным морщинами щекам-впадинам покатились мелкие слезинки. Без всякого перехода спросила: —Чаво, Миколавна, нашенских ребятишек приехала грамоте учить?
«Откуда она знает, как меня зовут?»
– Я не учительница. Я ликвидатор неграмотности. Взрослых буду учить, даже пожилых.
– Лирк-рик-видатор, – с трудом произнесла старуха и неожиданно хрипло рассмеялась, – нешто старух будешь учить?
Этот внезапный смех острее, чем слезы, поразил Нину. А старуха уже опять жаловалась на судьбу:
– С таким-то семейством одна дорога – по миру идтить. Самого-то лесиной задавило. Остались мал мала меньше. Всего восемь душ. Сама-то Авдотья нешто кормилица. Хворая она, чуть чаво, под сердцем подкатывает. Извелась чисто. Уж так лихо, так лихо… Меньшой-то ишо титьку сосал, кады Федор, сын-то, богу душу отдал. Царство ему небесное, – старуха перекрестилась на закопченную иконку, притаившуюся в переднем углу. Пожевав губами, старуха добавила: – Давала нам Совецкая власть, спасибо ей, помощь, да куда мы без свово коня!
Нина принялась втолковывать старухе о пользе грамотности. Старуха зачем-то скребла скрюченным пальцем по столешнице. Дождавшись паузы, искательно попросила:
– Ты уж, ради Христа, нашего Кольшу не замай. Ему, сердешному, куды там до грамоты. Один он у нас кормилец-поилец.
И опять Нина не нашлась что ответить. Значит, пока она произносила речь, бабка думала о своем.
– Сын-то мой Федор, Кольшин отец, – продолжала старуха, – на позициях мало-мальски грамоте поднабрался. С этой грамоты и жизни решился.
– Почему? Он был партийный?
– Не то штобы… А около. Все про коммуну долдонил. То ли господь его за отступничество покарал, то ли злой человек… Прости меня, господи, грешную… – Старуха снова закрестилась на передний угол.
Подошла босоногая девчонка, ткнула пальцем в часы.