Текст книги "Табак"
Автор книги: Димитр Димов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 61 страниц)
– Я не могу быть такой же уверенной, как вы… Я пришла в ваш мир из низов и потому больше ощущаю действительность.
– Да, – поспешно согласился он. – Но в этом ваша ошибка. Ни добра, ни зла не существует. Нет другой действительности, кроме той, которую создает сам человек.
– Это удобная, но бесполезная точка зрения, – возразила она.
– Почему?
– Потому что даже вы не верите в это.
Фон Гайер задумался, пытаясь объяснить ее настроение событиями истекшего дня. Но, перебирая в уме все возможные объяснения, он упустил из виду самое простое – что Ценкер ушел совсем недавно. Он не догадывался и не мог догадаться, что свидание с молодым офицером вызвало у Ирины тоску и отвращение, которые она старалась побороть.
Немного погодя пришел встревоженный Лихтенфельд и рассказал неприятную новость: самолеты противника напали врасплох на привокзальный район, болгарская противовоздушная оборона приняла самолеты за немецкие, а истребители опоздали подняться в воздух. Барон говорил обо всем этом очень взволнованным голосом.
– Где вы оставили машину? – спросил он своего шефа.
– Я пришел пешком, – ответил фон Гайер.
– Пешком?… – удивился барон.
Это показалось ему верхом безрассудства. Как решился хромой человек отправиться в гости пешком, когда каждую минуту могли объявить воздушную тревогу? И Лихтенфельд мысленно похвалил себя за предусмотрительность – его автомобиль стоял у подъезда и при первых же звуках сирен мог отвезти всю компанию в боннскую виллу.
– Да, пешком, – проворчал фон Гайер, заметив, что барон напуган. – Я рассчитываю на вашу машину.
Он выразительно взглянул на барона, словно хотел сказать: «Сначала отвезешь меня домой, а потом будешь болтаться по кабакам». А барон мысленно ответил: «Сегодня пасха, и все кабаки закрыты».
– Я бы с удовольствием выпил рюмку коньяку, – обратился он к Ирине.
– И я тоже, – сказала она и достала из буфета бутылку и три рюмки. – Хотите поужинать у меня?
Лихтенфельд вопросительно посмотрел на своего шефа. Решение зависело от фон Гайера, но бывший летчик внимательно прислушивался к чему-то и ничего не ответил.
Откуда-то издалека доносился высокий, пронзительный вой, который постепенно нарастал, уподобляясь свисту ветра в опустевшем доме. Достигнув предела, вой стал волнообразно спадать, затем снова усилился, и теперь уже ему вторили здесь и там другие, столь же зловещие и грозные металлические голоса. Десятки, сотни сирен предупреждали город о смертельной опасности. Их завыванье сливалось в нестройный, режущий ухо аккорд, который вселял в душу растерянность и ужас. В этом вое, похожем на рев допотопных чудовищ, было что-то варварское, грозившее поглотить цивилизацию, что-то первобытное и жестокое, отбрасывавшее жизнь назад, к хаосу, превращавшее разум и волю в животный инстинкт самосохранения. Ирина и фон Гайер замерли, но лишь па несколько мгновений, а Лихтенфельд, не обладавший подобной выдержкой, был глубоко потрясен и долго не мог успокоиться. Барон живо представил себе смерть в виде обломков бетона и искореженного железа, которые придавливают его тело. В смятении он чуть было не бросился к автомобилю, чтобы скорее бежать из города. Однако не двинулся с места, только побледнел и хрипло пробормотал:
– Воздушная тревога!..
– Да, – рассеянно подтвердил фон Гайер.
– Что нам теперь делать? – спросила Ирина с досадой.
– Согласно распоряжению, надо бы спуститься в убежище, – ответил бывший летчик.
– А остаться дома – это опасно?
– Все зависит от случая.
– Тогда положимся на случай! – проговорила Ирина. – Скоро подойдет Костов, и мы сможем хотя бы поужинать.
Но в тот же миг погас свет, и пришлось мириться с неприятной перспективой коротать время, покуривая в темноте. Лихтенфельд несколько раз пытался посветить ручным фонариком с динамкой. Наконец горничная принесла зажженную свечу и тщательно проверила, плотно ли закрыты окна, замаскированные черной бумагой. Ирина снова налила всем коньяку. Барон залпом выпил свою рюмку.
– Костов не придет, – сказал он. – Поедемте лучше к нам.
Ирина с удивлением услышала, что голос его дрожит.
– Зачем к нам? – спросил фон Гайер.
– Там будет удобней играть в бридж.
– Почему удобней?
– У нас есть яркая керосиновая лампа.
Фон Гайер не ответил. Страх барона казался ему недостойным немца и вызывал в нем раздражение. Но вскоре он понял, что Лихтенфельд боится опасности, как все нормальные люди, любящие жизнь. Животный страх и светское легкомыслие предохраняют его от недуга, который подтачивает души Ирины и фон Гайера. В эту минуту барон был более здоровым душевно и жизнеспособным человеком, чем Ирина, которая досадовала лишь на то, что воздушная тревога помешала ей играть в бридж, или фон Гайер, которому не хотелось двигаться с места.
– А у вас есть керосиновая лампа? – спросил Лихтенфельд, стараясь склонить остальных к отъезду.
– Нет, – ответила Ирина. – Завтра постараюсь купить… Впрочем, мы могли бы и ужинать, и потом играть в карты при свечах.
– У меня слабые глаза, я не могу играть при свечах, – заявил барон.
Он сконфуженно запнулся, спохватившись, что выдал свой страх.
– Вечер испорчен, ничего у нас не выходит, – хмуро проговорила Ирина.
– Тогда давайте выпьем!.. – предложил барон с напускным безразличием.
Он взял бутылку и наполнил рюмки.
Коньяк прибавил барону храбрости, но замирающий вой сирен по-прежнему терзал его нервы. С улицы все еще доносился шум торопливых шагов – запоздалые пешеходы спешили в убежище. Время от времени мимо проносились автомобили; они не давали гудков, потому что бульвар уже опустел. Над затемненным городом нависла тревожная, напряженная тишина. Ни звука не доносилось с улицы, и тягостное ожидание угнетало Лихтенфельда. Он рассчитал, что английские самолеты появятся над городом через четверть часа. Его обуяла злоба – он злился и на Гитлера, которого в глубине души всегда считал свихнувшимся невеждой, и на болгар, которые бряцали оружием и уже месяц назад расставили на крышах зенитные пулеметы, и на фон Гайера, которого ничто не могло вывести из равновесия, и даже на Ирину, которая так легкомысленно смотрела на все. Злился он и на себя за то, что приехал сюда играть в бридж, вместо того чтобы остаться в загородной вилле и читать детективный роман. Но привычка безропотно молчать в присутствии фон Гайера взяла верх над злобой и отогнала все эти мысли. Лихтенфельд наполнил свою рюмку и дрожащей рукой поднес ее к губам.
Ирина заметила это, но не засмеялась. Горькое чувство подавило улыбку. За себя она не боялась, но вспомнила, что врач, который сегодня должен был заменить ее в больнице, боялся бомбежек не меньше, чем Лихтенфельд. Нервы этого человека были истрепаны тем усердием, с каким он угождал всем и каждому, стремясь поступить в клинику обычным ассистентом. Честолюбие и полуголодные студенческие годы превратили его в безропотное и услужливое пресмыкающееся. Ирина вспомнила его заискивающее лицо с умными горящими глазами, которые говорили о лихорадочной жажде получить ученое звание и обеспечить себя богатыми пациентами. Если он пойдет на дежурство, он пойдет из малодушия, опасаясь рассердить Ирину и потерять ее могущественное покровительство – она имела влияние на главного врача клиники.
И тогда Ирина почувствовала, что ее эгоизм зашел слишком далеко, что она беззастенчиво распоряжается людьми и холодной жестокостью уже напоминает Бориса. Ей стало стыдно, что сегодня она просто приказала товарищу по работе заменить ее на дежурстве. Ей показалось унизительным, что она поступила так с беззащитным человеком, который не смел ей отказать, потому что ждал от нее помощи. Как гнусно воспользовалась она его малодушием!.. Как бесстыдно изменяла она Борису с фон Гайером, а фон Гайеру – с другими, случайными любовниками!.. Год назад могла ли она подумать о чем-либо подобном, не краснея и не презирая себя? На нее нахлынуло глубокое отвращение к самой себе и к миру, в котором она жила. И Борис, и фон Гайер, и Лихтенфельд сейчас казались ой дураками, а Ценкер – гнусной скотиной, завсегдатаем публичных домов для немецких офицеров. Все окружающее стало вдруг грязным и противным. Ирину охватила тоска о прошлом, о тех чистых и свежих днях, когда она, бывало, в сумерки, после захода солнца, помогала отцу убирать длинные низки табака, чтобы их не тронула ночная роса. И ей захотелось вернуть себе душевный покой прежних дней, захотелось смыть налипшую грязь. Но она поняла, что это теперь невозможно. Грязь уже впиталась в нее. Эгоизм и разврат обратились в привычку. Единственное, что ей оставалось делать, – это не совершать еще более гнусных поступков, не глумиться над людьми, не вести себя с наглостью и коварством уличной женщины. И тогда она сказала:
– Я должна ехать в больницу.
– Сейчас? – удивился фон Гайер. – Но ведь вы нашли себе замену?
– Боюсь, что он не решится выйти. Он не из храбрых. А сегодня вечером дежурю я, и ответственность лежит на мне.
– В таком случае надо ехать немедленно, – озабоченно посоветовал бывший летчик.
Он устал за день, и игра в бридж его не очень привлекала.
– Мы вас подвезем до больницы, – добавил он.
Лихтенфельд с тревогой прислушивался к их разговору. Ехать сейчас, когда самолеты приближаются к городу и вот-вот должна вступить в действие зенитная артиллерия, казалось ему сущим безумием. У него снова мелькнула мысль о смерти, и она представилась ему на этот раз осколком снаряда, который врезается ему в голову.
– Нам не успеть… – заикнулся он.
– Что?… – спросил бывший летчик.
– Сейчас опасно… – промямлил барон. – Скоро начнут стрелять зенитки.
– Уж не боитесь ли вы? – гневно проговорил фон Гайер.
– Вы шутите, господин капитан!.. – ответил Лихтенфельд с нервным смехом.
– Я могу поехать на своей машине, – сказала Ирина.
– Нет!.. Не беспокойтесь!.. – возразил расхрабрившийся Лихтенфельд. – Я довезу вас до больницы.
Ирина надела плащ, и все трое стали спускаться по темной лестнице. Улица была пуста. Силуэты домов чернели на фоне звездного неба. Фон Гайер сел за руль. Ирина села рядом с ним, чтобы показывать дорогу, а Лихтенфельд расположился на заднем сиденье. Бывший летчик погнал машину по безлюдным улицам. Над городом по-прежнему висела зловещая тишина, как будто все его население вымерло. Замаскированные фары автомобиля еще освещали белые линии и стрелки, обозначающие входы в бомбоубежища. Фон Гайер прислушался. Сквозь глухое гудение автомобильного мотора он уловил негромкий протяжный гул, хорошо ему знакомый, низкий, ровный шум быстро вертящихся пропеллеров, который отбросил его сразу на двадцать лет назад. Откуда-то приближались самолеты, но шум их был еще далеким, глухим и неясным. Монотонный и зловещий рокот моторов когда-то жестоко действовал ему на нервы, а теперь, напротив, по какой-то странной прихоти времени и воспоминаний казался приятным. Густой мощный гул боевых самолетов напомнил ему о несбыточных мечтах молодости, о задоре его двадцати трех лет и слащавой романтике летчиков первой мировой войны. Мыслями он ушел в прошлое, и сейчас оно казалось ему призрачным и прекрасным, как трагическая легенда о Нибелунгах. Но чей-то жалобный голос, прозвучавший у него за спиной, вернул его к действительности.
– Летят… – заикался барон. – Самолеты летят! Гоните быстрей, господин капитан!..
– Перестаньте давать советы! – рявкнул бывший летчик.
Ирина рассмеялась.
– Вы ведь не боитесь? – спросил фон Гайер.
– Нет, – ответила она. – Но эта поездка – только липшее беспокойство для вас.
– Мы просто едем домой… А вы дежурите и обязаны быть в больнице. Если ваш коллега не явится, вы можете получить выговор.
– Дело не в этом, – сказала она. – Никто не осмелится меня упрекнуть, да и заместитель мой будет па месте. Но не находите ли вы, что это безобразно – пропускать дежурство из-за партии в бридж? В этот вечер я решила, что надо быть честнее с людьми.
– Это бессмысленно, – возразил фон Гайер. – Человек должен быть честным только по отношению к своим принципам.
– Вот как?
– Да, так.
– Но если у человека нет принципов?
– У вас они есть.
Она засмеялась и неожиданно бросила:
– Сегодня поело обеда у меня был Ценкер.
Фон Гайер па это не отозвался. На миг он оцепенел, потом рука его невольно дрогнула. Колеса задели тротуар, и машина подскочила.
– А!.. – проговорил он рассеянным, шутливым тоном, словно лишь чуть-чуть удивляясь тому, что услышал. – Он сам пожелал прийти?
– Нет, это я позвала его.
– Этого следовало ожидать, – сказал фон Гайер. – Я допускал такую возможность.
В его голосе прозвучало равнодушие и полная безучастность ко всему на свете.
– Теперь вы, конечно, глубоко презираете меня.
– Нет, – ответил он. – Я не настолько ограничен. Вы не похожи па других и имеете право поступать, как вам хочется. От этого вы не станете хуже.
– Значит, мое поведение вам безразлично?
– В некотором смысле – да. Но это не важно. Важно то, что я вас уважаю.
– Что же во мне еще можно уважать?
– Например, то, что вы ничего не боитесь и решили ехать в больницу… И то, что вы сказали мне про Ценкера.
– Это у меня вырвалось случайно, – ответила она. – Я бы могла и промолчать.
– Нет, вы еще не настолько сильны и молчать не смогли бы. Но с этой минуты, наверное, сможете… Надо, чтобы вы могли.
– Спасибо. Совет хороший, но я ему не последую.
– Почему?
– Потому что потом я чувствую себя очень плохо.
– Слабость!.. – почти сочувственно проговорил немец.
А Ирина снова подумала, что этот человек, как и она, безнадежно отравлен жизнью.
Они выехали на Княжевское шоссе, идущее мимо больницы. Дорога была темна и пустынна. Гудение самолетов стало близким и отчетливым. Они уже были над городом, и по небу протянулись длинные щупальца прожекторов. Где-то загремели первые выстрелы зенитной артиллерии. Снаряды фейерверком разрывались в покрытом легкими облаками небе, оставляя за собой длинные светящиеся ленты.
– Остановитесь здесь, – сказала Ирина. – Я дойду до больницы пешком.
– Нет, мы довезем вас до самого подъезда, – спокойно возразил фон Гайер.
– Не успеем!.. – завопил Лихтенфельд.
Но фон Гайер, не обратив внимания на его вопль, свернул к больнице. Артиллерийская стрельба усилилась. На мостовую стали падать осколки снарядов. Внезапно в грохот орудии ворвался рев снижающегося самолета. Зенитный пулемет, стоявший поблизости, поднял истерическую трескотню, и тут же раздался глухой взрыв бомбы. Все это длилось считанные секунды, и вскоре рокот самолета замер вдали, а пулемет умолк. Фон Гайер осторожно вел машину по темным аллеям больничного парка. Ирина ровным и спокойным голосом говорила ему, куда ехать. Когда они остановились перед терапевтической клиникой, самолеты были уже далеко и стрельба прекратилась. Фон Гайер проводил Ирину до подъезда. Когда они прощались, она почувствовала на своей руке ледяное прикосновение его губ.
Вестибюль был погружен во мрак. В глубине коридора мерцала лампочка. Ирина вошла в кабинет дежурного врача, но там никого не было. Весь больничный персонал скрылся в убежище. «Какое малодушие!» – рассеянно подумала она, удивляясь страху врачей и медицинских сестер. Она была уверена, что сама не испугалась бы, даже если бы вокруг стали падать бомбы. Но тотчас же поняла, что объясняется это не храбростью, не самообладанием, не чувством долга, а просто равнодушием. Она устала от всего, что ее окружает, разочаровалась в людях, потеряла интерес к жизни, и потому ни бомбы, ни смерть в эту минуту не пугали ее.
II
Война принесла кое-какие перемены и в захолустный Средорек. Цены на табак упали, жить стало еще труднее, многих запасных призвали в армию и отправили в оккупированные области. Но в село по-прежнему заезжали агенты табачных фирм. Они осматривали табачные поля, говорили между собой по-немецки и с брезгливой гримасой заходили отдохнуть в пропахшую чабрецом и прокисшим вином корчму Джонни. Закупки, как всегда, не обходились без мошенничества и плутовства. Агенты-скупщики по-прежнему божились, что крестьяне скоро пустят по миру фабрикантов, и со страдальческим видом отсчитывали им скудный задаток, который тут же отбирал сборник налогов, доказывая своим жертвам, что без налогов государство пропадет. Но фабриканты не разорялись, а государство не пропадало. Скорее наоборот – настроение у фабрикантов улучшалось с каждым днем, а государство расщедрилось и подарило Средореку полицейский участок, в котором село не испытывало особой необходимости, так как жители его не дрались и не убивали друг друга. А если это и случалось, то очень редко – когда в какой-нибудь семье поднимался спор между братьями при разделе отцовского клочка земли.
В участок прибыло пять полицейских. Их начальник, смуглый злой красавец родом из Северной Болгарии, по целым дням сидел позевывая в корчме Джонни, долго и нудно вел допросы и приставал к женщинам. Глаза у него были темные, а взгляд ленивый и пристальный, как у гадюки.
Затем в село прислали энергичного старосту с высшим образованием, похожего на шерифа из ковбойского фильма; он сразу же начал брать взятки. Прохвост, не лишенный способностей и падкий до чужого добра, староста лихо ездил верхом и не расставался с револьвером. Он присвоил себе феодальное право самовольно чинить суд и расправу, но крестьяне даже и не роптали – слишком уж они натерпелись от волокиты законного суда и алчности городских адвокатов.
Джонни по-прежнему был агентом-скупщиком «Никотианы» и все так же ловко опутывал крестьян, которые обращались к нему за помощью в трудную минуту. Мало-помалу он перестал бояться коммунистов. Ведь правительство решило разделаться с ними и принимало против них строгие меры. Дело о смерти Фитилька расследовали до конца, и Джонни уже нечего было опасаться мести убийц. Один из них покончил с собой в городе, а другой бесследно исчез. Но за это успокоение Джонни заплатил дружбой со Стоичко Данкиным. Побратимы охладели друг к другу, и только воспоминания о тяготах солдатской жизни под Дойраном непрочной нитью соединяли их души, навсегда разделенные табаком.
Как-то раз в июне Стоичко Данкин с утра рубил дрова в лесу, после обеда помогал жене рыхлить табачное поле, а вечером, усталый и удрученный, зашел в корчму Джонни. Он почти целую неделю не заглядывал в корчму, надеясь, что старый приятель наконец устыдится. Горько обиженный, Стоичко Данкин зарекался даже, что, пока не начнутся закупки, ноги его не будет у Джонни, но непредвиденная нужда в деньгах заставила его снова идти на поклон к ростовщику.
Если не считать Джонни, стоявшего, как обычно, за прилавком, в корчме находился только начальник полицейского участка в расстегнутом мундире. Тут было жарко и душно. Большая ночная бабочка кружилась около закопченного стекла керосиновой лампы. Полицейский неторопливо потягивал ракию, расспрашивая Джонни о какой-то приглянувшейся ему вдове. Джонни сально улыбался, но отвечал неохотно, отделываясь пустыми словами. Он старался сохранить расположение начальника местной полиции, по ему не хотелось прослыть сплетником и сводником. Бабы ничуть его не интересовали, да и всем вокруг опротивели любовные похождения полицейского. «Добрый вечер!» – сказал Стоичко Данкин, но ни корчмарь, ни полицейский не ответили на его приветствие. Из всех жителей села Стоичко был самым смирным и безобидным. Однако сейчас полицейский враждебно покосился на него за то, что тот перебил его на полуслове, а Джонни поморщился от досады: приходилось опасаться, что в рваной одежонке Стоичко водятся вши, а это могло повредить репутации «Корчмы, ресторана и гостиницы Средорек», особенно в глазах господ, приезжающих на автомобилях перед уборкой табака разузнавать о видах на урожай.
Чтобы не мешать разговору, Стоичко робко сел за дальний столик у самой двери. Полицейский потянулся, зевнул, и на его ленивом похотливом лице отразилась досада. Но вдруг он встал, залпом допил ракию, рассеянно кивнул Джонни и, звеня шпорами, вышел из корчмы. Корчмарь сполоснул стопки и стал расставлять их по прилавку.
– Эх, Джонни!.. – с горечью проговорил Стоичко Данкин. – Неужто ты меня не видишь?
Джонни ничего не ответил, и Стоичко обиженно умолк. Но он решил во что бы то ни стало восстановить старую дружбу. Это было просто необходимо сделать теперь, когда снова приходилось просить у Джонни взаймы, не выплатив старых долгов.
– Дай стопку ракии!.. – попросил он с великодушной шутливостью человека, решившего не раздражаться.
– На этот раз обойдешься без ракии, – сухо ответил Джонни. – Довольно ты меня доил.
– Это я-то тебя дою? – оторопел Стоичко Данкин.
Как ни жалко ему было своих деньжонок, он вынул из-за кушака длинную тряпицу, в которой было завернуто несколько пятилевовых монет. Взяв одну монетку и тщательно пересчитав остальные, Стоичко небрежно бросил ее на прилавок. Джонни презрительно покосился на монетку.
– Убери свои деньги! – сердито буркнул он и резким движением пододвинул к Стоичко стопку водки. – Подношу в последний раз… Больше не дам ни за деньги, пи без денег. Так и знай.
– И-их, Джонни!.. – с укоризной воскликнул Стоичко Данкин, внезапно разволновавшись.
Однако жажда выпить после недельного воздержания даровую стопку ракии пересилила гордость, и он поспешил спрятать свою монету.
– Голодранец! – продолжал ворчать Джонни. – Сам без штанов ходит, а будет мне деньги швырять.
Но Стоичко давно привык к кулацким замашкам своего приятеля и пропустил его слова мимо ушей. Оп отпил немного ракии и блаженно зажмурился, чувствуя, как тепло разливается по жилам.
– Зачем тебя опять принесло? – спросил Джонни.
– Так просто! Захотелось поболтать о прежних временах…
Джонни ухмыльнулся в усы. Он любил порыться в старых воспоминаниях и невольно бросил взгляд на глиняную бутылку из-под рома. Стоичко Данкин мгновенно воспользовался его минутной слабостью и быстро проговорил:
– Помнишь, Джонни?… Вместе ведь его тащили.
Корчмарь все смотрел на бутылку. Оп не мог равнодушно вспомнить о волнующем подвиге разведчиков, который двадцать пять лет назад принес им медали и отпуск. И всякий раз Джонни пробирала дрожь – ведь от каких мелких случайностей подчас зависит, останешься ли ты в Живых! Исхудавшие, оборванные, полуголодные, но молодые и ловкие, как пантеры, они пробирались к английским окопам темной, безлунной ночью и, вооруженные только ножами и гранатами, сумели захватить одного полумертвого шотландца, который спустя несколько часов скончался от полученных ран. Во время схватки были жуткие мгновения, когда все зависело от быстроты, с какой человек наносил удар ножом… Но Стоичко Данкин слишком уж часто злоупотреблял волнением, которое охватывало Джонни в минуты воспоминаний. Поэтому корчмарь хоть и расчувствовался, но тут же спохватился в гаркнул:
– Ах ты, лисица!.. Ты только на ракию набивался или опять за деньгами пришел?
Стоичко виновато улыбнулся, показав редкие пожелтевшие зубы.
– Нужда, браток, сам понимаешь!.. – пролепетал он.
– Не дам, – хмуро отрезал Джонни. – Табак скоро опять подешевеет. Я уже вперед заплатил тебе за весь твой урожай, даже слишком дал.
На лице у Стоичко Данкина застыла улыбка – и застенчивая и вкрадчивая, как у монастырского послушника, который выпрашивает деньги у игумена.
– Сколько? – сурово спросил корчмарь.
– Ну, дай хоть тысячи полторы, – нерешительно вымолвил Стоичко.
– На что они тебе?
– Хочу одеть своего парня, – сбивчиво принялся объяснять дровосек. – Самого старшего, ты его знаешь… который в городе учится. В этом году гимназию кончил, а осенью поступит в школу запасных офицеров – вызвали его туда.
– Этого шалопая? – злобно спросил Джонни. – Того, что на Георгиев день царя обругал?
– Враки это, браток, не верь людям, – заступился за сына Стоичко Данкин и, отхлебнув ракии, отер ладонью седые усы. – По злобе наговаривают. Парень хороший… Учился, а сам работал – я на него гроша ломаного не истратил…
Стоичко умолк, и глаза его засияли гордостью и умилением.
– Вот я и надумал одеть его по-городскому… – продолжал он. – Грех мне перед богом… Ведь он до нынешнего дня ничего от меня не видел. Сам себе на хлеб зарабатывал, как говорится, с малых лет батрачил.
Джонни слушал с мрачной завистью во взгляде. Стоичко Данкин сообразил вдруг, что нечаянно затронул больное место приятеля. У Джонни было двое детей – сын и дочь. Сын с грехом пополам окончил только прогимназию. После безуспешных попыток учиться в гимназии он вернулся к отцу и окончательно отупел от однообразной работы в корчме и беспробудного пьянства. Военная служба в городе сделала его развратником, скандалистом и достойным соперником начальника местной полиции в любовных похождениях. Дочь Джонни окончила школу домоводства; девушка она была смышленая и хорошенькая, но убежала из дому с одним повесой-столяром, который появлялся на сельских ярмарках, щеголяя напомаженными волосами и франтовским костюмом городского покроя. Теперь этот молодчик волочился за женщинами и проедал приданое жены, а работу свою забросил, хотя Джонни помог ему обзавестись в городе мастерской. Бережливому и даже скупому Джонни было особенно тяжело видеть, как зять мотает деньги, которые выторговал у него за дочь. Все это было хорошо известно Стоичко Данкину. Ему стало жалко приятеля, и он сделал неуклюжую попытку посочувствовать его горю.
– А впрочем, я своего озорника тоже не очень-то хвалю, – сказал он. – Молодо-зелено, сам знаешь… Из-за пустяков может голову потерять. Но я все-таки хочу купить ему одёжу. Вот я и…
– Денег на сына я тебе не дам, – сухо отрезал Джонни.
– Почему так, браток?
– Так.
– Нынче табак у меня хорошо уродился, – не сдавался Стоичко Данкин. – Соберу и с той полосы, что взял исполу у отца Манола.
– Не дам, – повторил корчмарь.
Но, желая показать, что он ничего не имеет против самого Стоичко Данкина, поставил перед ним вторую стопку ракии. Тут Стоичко с грустью убедился, что змеиная зависть поселилась в душе его приятеля.
– Эх, Джонни!.. – сокрушенно вздохнул он, не прикоснувшись к стопке.
Стоичко задумался. Никогда еще ему так не хотелось иметь деньги – иметь для того, чтобы купить сыну городской костюм. Это странное желание возникло у него, когда, оглянувшись на свою жизнь, он осознал, что вся она прошла в нищете. За что бы ни брался Стоичко, где бы ни работал, дети его всегда ходили голодные и оборванные. И вот его сын Стоимен своими силами выкарабкался из этой беспросветной, безысходной крестьянской нужды.
Желание Стоичко Данкина сделать подарок сыну стало еще более страстным.
– Слушай! – с внезапной решимостью воскликнул Стоичко. – Я подпишу вексель… Если не смогу вернуть тебе деньги из задатка за табак, продай мое поле!
Джонни бросил на него негодующий взгляд.
– Да ты с ума спятил, голодранец!.. Он, видите ли, хочет поле свое заложить, чтобы купить одёжу сыну! Да ведь если даже он выучится, твой сын, если станет офицером или учителем, какой в этом толк? Все равно от тебя далеко не уйдет, а у тебя и рубахи на теле нет! Пусть те покупают ему костюм!
– Кто те? – беспокойно спросил Стоичко Данкин.
– Красные бездельники, городские, что ему учиться помогали. Ну, чего ты на меня уставился?… Я не дурак, чтобы давать деньги тем, кто меня зарезать собирается!
– Тебя зарезать?
– Ну да, зарезать или имущества лишить, все едино… Ладно, хватит ко мне приставать с деньгами. Лучше выпей.
И Джонни поднял свою стопку, чтобы чокнуться с приятелем. Но Стоичко Данкин все так же смотрел на него заблестевшими от гнева маленькими синими глазками. И вдруг он грубо выругался, повернулся спиной к Джонни и пошел к двери. Первый раз в жизни он вышел из этой корчмы, не прикоснувшись к ракии.
– Стоичко!.. Эй, Стоичко!.. – кричал ему вдогонку корчмарь. – Вернись, дуралей!..
Но Стоичко Данкин даже не обернулся.
Пришло золотое знойное лето, предвещавшее хороший урожай табака, и средорекские крестьяне не разгибая спины работали в поле. Ослепительно сияла глубокая безоблачная синева, а солнце обдавало жаром красноватые песчаные холмы, засаженные табаком. Между прямыми рядками этого ядовитого растения от зари до зари копошились загорелые люди – рыхлили, пололи, обрывали листья. Только в полдень, когда жара становилась невыносимой и над полем нависала томительная тишина, люди бросали работу и шли отдохнуть в тени орехового дерева или каштана. Высокая, тощая, как ящерица, крестьянка кормила грудью младенца. Седой старик в заплатанных шароварах в продранной соломенной шляпе, медленно спустившись к широкой реке, окунал распухшие ноги в ее ленивую желтую воду. Деревенские подростки (почти все взрослые парни были взяты в армию и отправлены в Македонию и Фракию) заигрывали с девушками под вишнями. Девушки покатывались со смеху, но этот смех звучал резко и пронзительно, словно тишина, придавившая деревню, погасила их жизнерадостность.
А под вечер, когда солнце клонилось к закату и вечерние тени удлинялись, на шоссе со стороны города показывался автомобиль с экспертами какой-нибудь табачной фирмы. Из машины выходили господа в кепках и брюках-гольф. Отведав в ближайшем монастыре жареной форели с густым мелникским вином, они приходили в благодушное настроение. Господа стремились составить себе общее представление об урожае и, как всегда, старались сочетать приятное с полезным.
– Ну, как? – добродушно осведомлялись они. – Хороший нынче табак?
– Хороший, хороший, – отвечали крестьяне.
– А пятна? Попадаются на листьях пятна? – интересовались господа.
– Нет, пятен нот! – как всегда, хитрили крестьяне.
Но экспертов трудно было провести, и они шли на поле как будто из праздного любопытства, а на самом деле чтобы убедиться своими глазами, нет ли на листьях пятен от мозаичной болезни. Они зорко пробегали глазами по зеленым рядкам табака, усеянного нежными бледно-розовыми цветочками. И тогда самодовольные лица становились хищными, как во время закупок.
– Чей это участок? – спрашивал, держа сигарету в зубах, толстый рыхлый господин с бесцветными заплывшими глазками.
– Кривого Стойне, – неохотно отвечал кто-нибудь из крестьян.
– Куда ж он запропал, этот Стойне?
Господин снисходительно подделывался под крестьянскую речь, а хитрые его глазки испытующе бегали по запущенному, непрополотому табачному полю, поросшему сорняками и зараженному мозаичной болезнью.
– Малярия его трясет, ваша милость… А сына мобилизовали. Вот и не смог вовремя опрыскать табак. А вы из какой фирмы будете?
Толстяк вынимал записную книжку и делал в ней какую-то пометку. Потом рассеянно обращался к крестьянину:
– Что? Ты у меня что-то спросил?
– Спросил, из какой вы фирмы.
– Из «Никотианы», – ухмыляясь, лгал толстяк под одобрительное хихиканье своих служащих.