355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Димитр Димов » Табак » Текст книги (страница 21)
Табак
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:16

Текст книги "Табак"


Автор книги: Димитр Димов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 61 страниц)

– Неужели тут нет полиции? – негодующе спросил Лихтенфельд.

Он сердито обернулся, назад, словно хотел обрушить свой гнев на тех, кто сидел в задней машине. Фришмут бесстрастно смотрел перед собой, а фон Гайер нахмурил брови.

– Это рабочий квартал, – пояснил Прайбиш.

– Да, – процедил фон Гайер. – Страшная бедность! Экономика у болгар в прескверном состоянии.

– Но это как раз хорошо! – важно отстучала счетная машина генерального штаба. – Вот для них еще одно основание идти вместе с нами!..

Никто ему не возразил. Фришмут снова начал размышлять о том, как плохи горные дороги в Болгарии – по ним не пройдут ни танки, ни тяжелая моторизованная артиллерия. Лихтенфельд бранил про себя наглость простолюдинов. Прайбиш отворачивался, чтобы не видеть грязных голодных ребятишек, ибо это зрелище оскорбляло его отцовские чувства – у пего было четверо детей. А фон Гайер снова погрузился в мрачное и сладостное возбуждение, которое всегда охватывало его при мысли о грядущей войне. Он думал о германской мощи и ее извечном противнике – славянах, о гигантских сражениях, которые забушуют на континентах, океанах и в воздухе, о величии победы и мрачном жребии поражения. Он взвешивал и последствия победы, и последствия поражения, потому что был не так ограничен и скован, как счетная машина из генералу ного штаба, сидевшая рядом. Он взвешивал огромные силы врага на востоке, вероятную гибель миллионов немцев смертоносное действие новых видов оружия и разрушение цветущих городов. И только одно не приходило ему в голову: каким мрачным безумием было непрестанно думать о новой войне с тех самых дней, когда Германия потерпела последнее поражение, с того самого часа, когда он, фон Гайер, снял с себя форму летчика боевой эскадрильи Рихтгофена.

Наконец автомобили миновали кварталы, населенные озлобленной беднотой, проехали через центр, безлюдный и сонный, и повернули в сторону вокзала, к складу «Никотианы».

Приезд господ, как всегда, вызвал суматоху и соперничество. Первым их встретил Баташский, теперь директор филиала. Борис поздоровался с ним любезно. Баташский воровал, но производил закупки в деревне столь энергично, что польза, которую он приносил фирме, с лихвой покрывала ущерб от его воровства. Хозяева его ценили.

Но сегодня Баташский с горечью понял, что он как был, так и остался неотесанным невеждой, лишенным возможности продвигаться по службе. Тщетно пытался он обратить на себя внимание господ, тщетно потел под палящим солнцем в крахмальном воротничке, лаковых ботинках, полосатых брюках и темном пиджаке, которые сшил себе в предвидении подобных случаев по совету аптекаря – старомодного франта, с которым он каждый вечер играл в кости. Борис и главный эксперт сразу же забыли про Баташского, а немцы бросили на него лишь мимолетный взгляд. Его вечерний костюм казался смешным и нелепым среди светлых и удобных костюмов хозяев. Обливаясь потом от жары и неловкости, Баташский проклинал светские познания своего приятеля.

Зато новый бухгалтер, встретивший гостей в белых брюках и рубашке с короткими рукавами, имел большой успех. По распоряжению Костова он жил в доме при складе; его жена заботилась о дорогой обстановке этого дома, а при случае могла и приготовить угощение, и подать его, и встретить гостей. Бухгалтер говорил по-немецки, так как получил коммерческое образование в Германии, а жена его училась в колледже английскому и французскому языкам. В общем, супруги устроились неплохо. Они ели и пили вместе с господами, а обиженный Баташский вынужден был слушать, как подтрунивают над цветом его галстука, над бриллиантином, которым он мазал свои жесткие волосы, и флаконом одеколона, который он носил в кармане… А ведь всем известно, что он, Баташский, целиком ведает работой на складе, Баташский руководит обработкой, Баташский таскается по деревням в грязь и холод, скупая табак, Баташский выносит ругань крестьян и угрозы рабочих… Правда, сейчас господа пригласили его на обед, но сделали они это по необходимости, а он все время потел, краснел и молчал, стесняясь того, что не умеет разговаривать с утонченными людьми. Да, плохо не иметь образования… Никогда прежде Баташский не переживал более тяжкого приступа отчаянья и горечи, и никогда честолюбивая жажда подняться из низов не жгла его более жестоко, чем сейчас.

После обильного, хорошо сервированного обеда, которым остался доволен даже Лихтенфельд, господа отправились отдыхать. Фришмут привел в порядок свои заметки, а переписав их начисто, лег и сразу уснул. Лихтенфельд, страдавший повышенной кислотностью, принял соду и начал допекать Прайбиша – комната у них была общая, – с горечью сравнивая свою жизнь на Ривьере с тем жалким прозябанием, на которое судьба обрекла его теперь. Но Прайбиш опять не понял намека на неправильное отношение фюрера к аристократам.

– Надо вам смириться, – сурово сказал он. – Теперь наше государство нуждается в иностранной валюте для покупки сырья. Вот выиграем войну, к которой готовимся, и вы снова сможете проводить отпуск на Ривьере.

– А вы думаете, мы ее выиграем? – вдруг вскипел барон. Он был так раздражен кислотами в собственном желудке и мужичьей тупостью Прайбиша, что закричал, позабыв об осторожности: – Все спуталось, все летит вверх тормашками!.. Меня, Лихтенфельда, заставили копаться в табачных листьях, а какие-то полицейские приставы становятся советниками посольства!

– Но вы уже специалист но табаку, – возразил Прайбиш.

– Да, «уже»! – с горечью повторил Лихтенфельд.

Потом расхохотался и внезапно успокоился при мысли о том, что от судьбы не уйдешь и что надо относиться ко всему с иронией. Значит, вот до чего дошло! Он, Лихтенфельд, непризнанный и одинокий, но преисполненный непримиримой прадедовской гордости, ищет отдушины для своего гнева в каком-то Прайбише!.. Разумеется, он все это делает, снисходя до своего собеседника, из эксцентричности, как настоящий аристократ. Барон попытался убедить себя, что грубость простолюдина его нимало не раздражает.

– Может быть, впоследствии вам удастся вернуться на дипломатическое поприще, – сочувственно проговорил Прайбиш.

– Вернуться?… – Новый приступ гнева заставил барона забыть о снисходительности. – Никогда!

– А что же вы будете делать?

– Останусь в концерне.

– Ото самое разумное, – серьезно согласился Прайбиш, глубоко озабоченный судьбой барона. Несколько поколений крестьян Прайбишей исполу обрабатывали земли баронов Лихтенфельдов. И несколько поколений крестьян Прайбишей привыкли с почтением думать о глупостях, сказанных баронами Лихтеифельдами. Феодальные времена прошли, но последний Прайбиш, занимающий высокий пост в иерархии Германского папиросного концерна, столь же почтительно задумался, по унаследованной привычке, над глупостью последнего Лихтенфельда.

– Хорошо было бы по этим деликатным вопросам не выражать своих мнений во всеуслышание, – благоразумно добавил Прайбиш.

– Почему? – насмешливо спросил Лихтенфельд.

В голосе его прозвучала дерзость, какой Прайбиш никогда не посмел бы проявить.

– Потому что этим вы нарушаете наше единство, – проговорил Прайбиш.

Но он хотел сказать: «Потому что кто-нибудь может вас услышать».

– Смешно, Прайбиш! – Сода уже нейтрализовала кислоты в желудке барона, и это настроило его на более мирный лад. – Я немец и никогда не нарушу нашего единства, но я стою за честь своего рода. Лихтенфельды существуют в течение трех веков! Лихтенфельды много дали Германии'

__ О да, разумеется, – почтительно согласился Прайбиш. – В прошлом ваши предки…

Он не докончил фразы, подумав, что барон, вероятно, уже утомился и наконец ляжет спать. Но нелепое наследственное уважение, которое Прайбиш питал к нему, неожиданно уступило место легкому якобинскому гневу. Вздор!.. Лихтенфельд недоволен потому, что государство печется о своем вооружении и не позволяет аристократам проматывать валюту на модных заграничных курортах.

– Значит, вы считаете, что я теперь липший? – спросил оскорбленный Лихтенфельд.

– Напротив!.. – смущенно поправился Прайбиш. – Вы стали хорошим табачным экспертом… У вас есть заслуги на экономическом фронте.

Он не подозревал, какую обиду нанес барону.

Лихтенфельд с горечью умолк. Потом, когда тяжесть в его желудке совсем прошла, он сообразил, как опасно было критиковать национал-социалистов даже при Прайбише. Лихтенфельд давно уже сознавал, что гитлеризм – напасть, чума, бедствие для Германии. Гитлеризм, как плесень, охватил и аристократию. Даже фон Гайер – потомок древнего бранденбургского рода, – видимо, поражен этим неизлечимым недугом.

И Лихтенфельд тревожно спросил себя, не слышал ли фон Гайер их опасного разговора.

Но фон Гайер ничего не слышал.

Растянувшись на диване в комнате, некогда принадлежавшей Марии, он мечтал о немецком могуществе в полудремоте, навеянной превосходным вином. И, как всегда, эта мечта казалась фон Гайеру необозримой, величественной, таинственной, существующей как бы самостоятельно, вне человеческого сознания, вне времени и пространства и пронизанной каким-то драматизмом и скорбью, словно музыка вагнеровской оперы. Но почему – скорбью? Может быть, потому, что его страстно желанная мечта была недостижима… В этот солнечный день, в полудремоте, навеянной вином, он ясно понял, что мечта действительно недостижима. Огромные армии должны были столкнуться, по в хаосе их столкновения мысль его предвидела только разгром Германии.

И все же вопреки этому фон Гайер испытывал какое-то волнение, какое-то острое возбуждение, которое примиряло его с войной. Может быть, источник этого волнения таился в прошлых, феодальных временах, в инстинкте его предков, которые в погоне за золотом и хлебом обрушивались на римские легионы. Может быть, этот инстинкт еще жив и в нем, фон Гайере, и в людях, которые управляют Германией, и во всех немцах!.. Нет, не этим объяснялось его волнение. Не могут теперешние германцы уподобиться своим диким предкам, которые полторы тысячи лет назад отправлялись на войну, не думая о гибели. Никто лучше фон Гайера не знал, чем теперь вызывались войны. Волнение, которое в этот солнечный день внушал фон Гайеру призрак войны, родилось из убеждения в ее неизбежности и надежды на победу. Кто знает, может быть, Германии суждено победить!.. И фон Гайер, служащий и послушное колесико в машине Германского папиросного концерна, не понял, что он такой же германец, как и его предки, которые жили полторы тысячи лет назад.

Он замечтался и уснул. В тишине летнего дня сонно прокукарекал петух.

Около шести часов Прайбиш и Лихтенфельд проснулись и, выпив кофе, приготовленный женой бухгалтера, все еще раскрасневшиеся после сна, спустились в сад. Завидев их из канцелярии, бухгалтер подошел к ним. Может быть, господам что-нибудь нужно? Нет, ничего. Просто они в хорошем настроении и хотят выкурить по сигарете, прежде чем приступить к работе.

Жара спала, солнце клонилось к западу. В небе летали голуби. Послеобеденная тишина сменилась предвечерним оживлением. Со склада донесся ровный и продолжительный звон электрических звонков. Кончался рабочий день в цехах обработки табака. Затем из дома вышел Костов. Он приветствовал барона и Прайбиша вежливо, но без той чрезмерной любезности, которой следовало бы ждать от эксперта, имеющего дело с покупателями.

– Начнем? – спросил Костов.

– Немного погодя, – ответил барон.

Лихтенфельд стал у решетчатых ворот, которые вели из сада во двор, и впился глазами в работниц, шумной толпой выходивших со склада. Духота, жара и усталость после длинного рабочего дня убивали всю их привлекательность. Но кое-где все же мелькало молодое и свежее лицо, еще не обезображенное нищетой. Время от времени слышался жизнерадостный, кокетливый смех, который не смогли заглушить заботы. Появлялись девушки с изящными фигурками, бедные платьица из пестрого ситца облегали красивые груди, округлые, стройные бедра.

Водянисто-голубые навыкате глаза барона смотрели все пристальней, приобретая жадное, напряженное и насмешливое, как у сатира, выражение. И вот Лихтенфельду пришла в голову оригинальная и смелая идея. Иные из этих девочек, если только их хорошенько отмыть, могут оказаться достойными его внимания. Почему бы и нет?… Не будь главный эксперт «Никотианы» таким дикарем, можно бы устроить в честь Лихтенфельда небольшой кутеж с двумя-тремя из этих девиц. Одна из них, лет восемнадцати, не больше, показалась барону особенно аппетитной. Словно желая похвастаться своими прелестями, она вдруг наклонилась и начала застегивать ремешок сандалии, обнажи «при этом часть нежно-смуглой ноги выше колена. Барону давно нравились невинные девушки из простонародья. Их первобытная страсть, сочетаясь со стыдливостью, вызывала у него особенно приятные ощущения. Дрожь пробежала у него по спине, когда он вспомнил о маленькой оргии с девушками, работавшими на складах в Кавалле, которую устроили для него любезные греческие эксперты. Конечно, можно бы и тут организовать нечто подобное, но болгары недогадливы. Маленькая работница вдруг подняла голову и заметила его пристальный взгляд. Лицо барона расплылось в выразительной вкрадчивой улыбке. Девушка широко раскрыла глаза. Лицо ее стало сначала растерянным, потом возмущенным и, наконец, гневным. Но тут же, решив, что незнакомец смеется над ее рваной сандалией, она картинно показала ему язык. Лихтенфельд увидел в этом своеобразное поощрение и, нимало не смутившись, в свою очередь высунул язык. Девушка смутилась еще больше. Потом она громко и насмешливо выкрикнула что-то и показала рукой на барона, так что и другие работницы увидели его высунутый язык. Раздался громкий дружный смех, и кто-то завыл: «У-у-у!..» Но работницы не остановились: они очень устали и спешили скорей разойтись по домам. Девушка ушла с ними.

Все это видели бухгалтер, Прайбиш и Костов.

– Потеха, правда? – вежливо проговорил бухгалтер по-немецки.

Он был прямо-таки ошеломлен поведением барона, но не смел выдать свои эмоции перед столь высокопоставленным лицом. Прайбиш покраснел от стыда, но попытался сгладить неприятное впечатление широкой улыбкой, делая вид, будто все случившееся просто маленькая безобидная шутка оригинала барона.

– Вам понравилась эта девочка?… – внезапно спросил Костов.

И все почувствовали, какое злорадство и удовольствие прозвучали в его тоне.

– Да! – ответил барон. – Люблю пошутить с народом.

Только бухгалтер наивно поверил в великую любовь Лихтенфельда к народу. Костов послал его предупредить Ваташского, что скоро начнется осмотр табака. Бережливый Прайбиш ушел, чтобы надеть под рабочий халат старый пиджак, который он возил с собой в чемодане и на котором фрау Прайбиш, опытная хозяйка, искусно заштопала протертые локти.

Оставшись вдвоем с главным экспертом «Никотианы», Лихтенфельд сделал последнюю попытку договориться с ним. Он взял Костова под руку и повел его по аллее. Самое ужасное здесь – это скука, говорил барон, и он просто жаждет избавиться от нее. Лихтенфельд чистосердечно признался в этом, не забыв намекнуть, что благоприятные результаты приемки будут в большой мере зависеть от его настроения.

– Вот как?… – проговорил Костов, побагровев от гнева. – Чем же мы можем вас развлечь?

Барон теперь оставил мечту о медвежьей охоте ради более сильной страсти, которую испытывал сейчас, и признался Костову, что хотел бы покутить с девушками-работницами.

– Исключено! – сухо ответил эксперт.

Но вдруг лицо его сделалось чрезвычайно сочувственным и доброжелательным. Он в свою очередь взял барона под руку и сказал ему дружеским тоном, с видом человека, который и не думает насмехаться:

– Послушайте, Лихтенфельд! Пройдитесь-ка вечерком по той темной улице, что за казармой, и вы встретите много уличных женщин… Подберите себе по вкусу хоть целую компанию, а фирма с удовольствием предоставит вам комнату, где вы с ними позабавитесь.

– Unsinn!..[39]39
  Вздор!.. (нем.)


[Закрыть]
– как ужаленный выкрикнул барон тонким фальцетом.

Но он не сказал ни слова больше, так как к ним приближались Фришмут, Прайбиш и фон Гайер.

На другой день фон Гайер и Фришмут уехали в машине на юг, Костов погрузился в работу с Прайбишем и Лихтенфельдом, а Борис принял делегацию безработных из города.

Двое исхудавших, бедно, но опрятно одетых мужчин и маленькая женщина, брат которой был полицейским в околинском управлении, почтительно стояли перед столом господина генерального директора. Кмет подробно объяснил им, как надо держаться. Просьбу свою они должны высказать смиренно и учтиво. Впрочем, в этом отношении залогом служила их беспартийность.

Первым заговорил старший из мужчин. Лицо у него было кроткое и печальное, а глаза прозрачно-голубые, и это придавало ему сходство с церковным служкой. Под старый, давно вылинявший пиджак он надел свадебную рубашку жены, так как другой у супругов но было, а к директору надо было явиться опрятным. Но мысль о том, что он в женской рубашке, все время смущала его, и он то и дело отгибал рукой лацканы пиджака. Начал он запинаясь, но вскоре овладел собой и высказал много справедливых суждений. Он выражался просто, ясно и убедительно, потому что ничего не выдумывал, а горькие его слова шли прямо из сердца.

– Едва перебиваемся, господин директор… – говорил он умоляющим голосом. – Восьмой месяц без работы. Проели последние припрятанные гроши, а жить надо. Дети наши болеют. Денег пет ни на доктора, ни на лекарства. В церковь пойдем – как говорится, не на что свечку поставить… А ведь мы люди неплохие, от коммунистов держимся подальше, стоим за царя и отечество. Только работы хотим.

Он на мгновение умолк, чтобы привести в порядок свои мысли и продолжать. Но рабочий, стоявший рядом с ним внезапно поднял руку, как на собрании, и попросил слова'. Борис кивком разрешил ему говорить. Это был молодой красивый парень с темными веселыми глазами. Волосы его были старательно зачесаны назад, да и на всей его внешности лежал легкий отпечаток щегольства, вернее, стремления к щегольству, свойственного молодости, которая всегда тянется к любви и жизни. Он был в старом, изъеденном молью, но хорошо сшитом пиджаке – подарке того аптекаря, который сеял новые идеи среди рабочих, – и черной рубашке с белыми кантами – форменной рубашке одной патриотической организации. Богатые члены этой организации охотно дарили бедным такие рубашки.

– Я вхожу в комитет от имени рабочих-патриотов, – громогласно заявил он. – Положение у нас очень тяжелое, сами видите… Так больше продолжаться не может, господин директор! Посмотрите, что происходит в Италии и Германии!

Речь его была дерзкой, почти угрожающей. Она призывала к какой-то неведомой справедливости, которая разрешит все вопросы, если только хозяева и рабочие станут патриотами. Могла бы она понравиться и Борису, если бы рабочий послушался кмета и говорил более мягко. Но аптекарь – душа новоиспеченных городских патриотов – слишком уж распалил его с помощью трехсот левов и слегка попорченного молью пиджака.

– Вы безработный? – спросил Борис.

– Да, безработный, – ответил молодой человек, пораженный бесстрастным голосом Бориса.

Господин генеральный директор «Никотианы» рассеянно повернулся к работнице.

– Голодаем мы, вот что… – с горечью подтвердила маленькая женщина, заметив, что ее удостоили взглядом. – Не во мне дело, на меня не гляди, но у меня ребятишек трое. На шелудивых котят смахивают, сиротинки… Был у меня муж, золотой человек, да македонцы его порешили, накажи их господь…

– Твои личные дела тут ни при чем!.. – прервал ее молодой рабочий.

Женщина умолкла, испугавшись, что сказала что-то неуместное.

– Ясно! – сказал Борис. – От кризиса страдаем мы все.

Все?… Насмешливый огонек загорелся даже в глазах кроткого беспартийного рабочего, который походил на служку и за чью овечью покорность ручался кмет. Но он не посмел возразить из боязни, что его примут за коммуниста. Он был неплохой человек, почитал царя и отечество и по какой-то своей бездонной глупости думал, что это может ему помочь.

В комнате наступило молчание.

– Ну говорите же!.. – В голосе Бориса прозвучали досада и нетерпение. – Чего вы от меня хотите?

– Работы! – почти одновременно ответили все трое.

– Где же я вам найду работу? – враждебно спросил господин генеральный директор. – Я нанял столько рабочих, сколько мне было нужно. А нанять больше не могу. «Никотиана» не благотворительное общество.

– Но мы голодаем! – с грустью заметил рабочий, надевший свадебную рубашку жены.

– Что же делать? – Борис пожал плечами. – Потерпите до следующего сезона.

– До тех пор мы сдохнем, сынок! – проговорила женщина. – С голоду помрем.

– Ну, умереть не так-то легко.

– Спроси чахоточных!

– О чахоточных пусть заботится доктор.

Борис протянул руку и нажал кнопку электрического звонка над письменным столом.

– Как?… Значит, вы ничего для нас не сделаете? – глухо спросил представитель рабочих-патриотов. – Этим вы подводите комитет беспартийных, а коммунистам даете в руки козырь.

Борис с досадой закурил сигарету. Вошел рассыльный.

– Позови Баташского, – сказал Борис.

– Дай нам работу, сынок! – запричитала женщина, вытирая слезы. – Дай, господи, здоровья и тебе, и жене твоей, и деткам твоим…

– Мы неплохие люди! – уверял рабочий с прозрачно-голубыми глазами. – Только что бедняки. Вот какое дело! А власть мы уважаем…

Но Борис не слушал. Делегаты безработных, их жалобы, их жалкое бормотание казались ему надоедливыми и глупыми, и чудилось, будто он нечаянно ступил в грязную лужу.

В канцелярию вошел Баташский, потный и запыхавшийся.

– Кто вас сюда пустил, а? – сразу же налетел он да рабочих, заметив недовольство на лице Бориса.

– Климе, сторож… – ответила женщина.

– И не стыдно вам?

– А чего нам стыдиться? – спросил молодой рабочий. – Да разве так лезут к господам?… Что здесь, богадельня?

Баташский виновато взглянул на хозяина.

– Сколько человек мы можем принять на работу? – спросил Борис.

– Ни одного. Я выбрал лучших.

– Примешь еще десять человек!.. – распорядился господин генеральный директор. – В том числе вот этих.

Он великодушно показал рукой на делегатов. Баташский смерил их с головы до ног враждебным взглядом.

– Так мало? – с горечью спросил делегат рабочих-патриотов. – Что такое десять человек?… По списку в городе тысяча восемьсот безработных.

– А ты чего хочешь? – вскипел Баташский. – Чтобы мы всех кормили?

Молодой рабочий печально смотрел на Бориса. План аптекаря – примирить труд с капиталом – полностью провалился.

– А ну, выметайтесь! – грубо приказал Баташский. – Чего еще ждете?… Ведь хозяин принял вас на работу!

Молодой рабочий угрюмо направился к двери. Его товарищ и маленькая женщина двинулись за ним, радостно бормоча слова благодарности.

– Ишь мошенники!.. – бросил им вслед Баташский, словно рабочие эти переходили на иждивение фирмы.

На третий день Борис поехал обедать к родителям. Он построил для них маленький удобный дом, рассчитанный на то, чтобы смыть со всего семейства позор прошлых унижений.

Бывший учитель латинского языка стал теперь одним из первых и самых влиятельных лиц в городе. Он вышел на пенсию и был выбран председателем совета читальни я местного отделения организации «Отец Паисий».[40]40
  «Отец Паисий» – буржуазная националистическая организация.


[Закрыть]
В торжественные дни он публично произносил речи, пересыпанные латинскими цитатами, а шутники запоминали их и, передразнивая оратора, повторяли в кафе, по невежеству перевирая слова и синтаксис этого благородного языка. После того как сын его преуспел на торговом поприще, Сюртук дал волю своему диктаторскому характеру и вел себя, как древнеримский консул. Ни одно мероприятие не могло осуществиться без его одобрения. Однажды, когда поднялся вопрос о сооружении крытого рынка и выяснилось, что придется нанести ущерб остаткам каких-то древнеримских развалин, упорство его дошло до того, что кмет был вынужден подать в отставку. В этом споре Сюртук, проявив железную неуступчивость, использовал связи и влияние сына в министерстве. Отставка кмета чуть не была принята а крытый рынок построили в другом месте.

Мать Бориса, напротив, казалось, хранила память о горечи минувших унижений и как была, так и осталась замкнутой. Ее хотели было выбрать председательницей женского общества, но она отказалась и вошла только в комитет попечительниц сиротского приюта, а это был почетный, но не очень видный пост. Она была так же печальна, скромна и озабоченна, как прежде. Болезнь Марии ее глубоко огорчила. Катастрофа в семейной жизни Бориса внушала ей тревогу за его будущее. Спокойную и добродетельную Марию трудно было заменить другой женщиной. Мать простодушно верила, что Борис потрясен этим несчастьем.

По неведомым, опасным путям Павла пошел и Стефан. Его арестовали в связи с какими-то воззваниями, и, хотя отпустили сразу же, мать этот арест глубоко встревожил. Ей казалось, что невидимые опасности подстерегают его всюду.

Как же так вышло, что судьба толкнула ее сыновей по столь разным путям?

Иногда она думала о всех троих своих сыновьях, сравнивая их характеры и спрашивая себя, кого из них она любит больше. Но все казались ей одинаково милыми. В каждом было что-то особенное, что отличало его от других и в чем воплощалась частица ее духа. Павел был красавец, самый крепкий из трех и физически и духовно. В нем жила романтика ее молодости, мечта о сильном мужчине, скитальце и бунтаре, который привлекает внимание женщин, но сам не гоняется за ними. Революционный идеал, которым он увлекся, казался ей необходимым для проявления его бунтарского, неспокойного духа. Борис выглядел духовно ограниченным, но он олицетворял трезвый реализм, упорство и волю, которые и привели его к богатству, Ее немного смущала враждебная холодность, с какой он относился к братьям. Но она никогда не могла забыть печальных дней бедности и унижений, от которых избавил семью Борис. В нем она видела ту твердость, с которой сама преодолевала невзгоды своей собственной жизни. И наконец Стефан. Этот был вспыльчив и самоуверен, шел по следам Павла, но превосходил его горячностью. В нем она угадывала зачатки фанатизма и еще смелость мысли и поведения, которой хотела, но не могла достичь сама, так как была слабой женщиной, скованной предрассудками. Стефан шел опасным путем, и мать любила его за это еще больше.

Она гордилась тремя своими сыновьями, одинаково сильными и полными жизни, одинаково энергично добивавшимися своей цели, любила их мучительно и страстно, потому что они вырвались из-под ее власти, избрав свои пути в жизни, и с инстинктивной материнской тревогой думала об их судьбе.

И поэтому, увидев Бориса, она снова затосковала о своей утраченной власти, некогда помогавшей ей поддерживать согласие между сыновьями строгостью упреков и нежностью материнской ласки. Сегодня Борис показался ей еще более далеким и чужим, чем год назад. Впервые он пришел к родителям без Марии. Лицо у него было упитанное, спокойное, самоуверенное; казалось, будто несчастье с женой ничуть его не коснулось.

Он почтительно поцеловал руку матери, немного принужденно поздоровался с отцом и из уважения к родителям не выказал удивления, увидев Стефана. Обменявшись рукопожатием, братья взглядом заключили молчаливое соглашение потерпеть друг друга, пока не кончится обед. Но мать с горечью поняла, как притворна их взаимная вежливость. Они собирались только разыграть в ее честь сцену братской терпимости, которой на самом деле не существовало. Их уже ничто не связывало… Ничто, кроме сентиментальной силы воспоминаний да каких-то остатков инстинкта сыновней любви к женщине, которая страдала ради них и которую они теперь скорее уважали, нежели любили. Ведь любовь к матери отступала у них на задний план перед лихорадочным стремлением к тем целям, которые они преследовали.

Бездна, заполнявшая их души, отражалась даже на их внешности. От холодного лица и красивого костюма Бориса веяло эгоизмом богача, который даже в своих высших проявлениях живет только для себя. А в аскетически пламенных глазах, впалых щеках и купленном в лавке готового платья дешевом костюме Стефана отражалось самопожертвование человека, отрекшегося от самого себя. Один был богач, владелец «Никотианы», а другой – пролетарий, не имеющий ничего. Они были одной крови, одинакова была у них воля к жизни, а сердца – разные.

Мать пригласила сыновей на обед, не предупредив, что они встретятся. Она знала их непримиримые характеры. Борис принял приглашение по привычке, а Стефан – в виде исключения. Он словно отрезал себя от родителей и брата. Теперь он сам себя содержал, занимая какую-то маленькую должность в конторе склада «Никотианы». С мелочной гордостью он регулярно ходил на работу и с насмешкой отказывался от всякой помощи или повышения по службе в фирме. Но один обед… да, только один обед ради скорбной и нежной улыбки матери – это он мог принять. Ее обман не рассердил его – Стефан заметил, что отец и Борис решили его не раздражать. Они даже снисходительно похлопали его по плечу, словно мальчугана, на шалости которого не следует обращать внимания. Стефан почувствовал, что и это делалось ради матери.

Родители и дети сели за стол. С самого начала все стали перебрасываться добродушными шутками. Это ничуть не было похоже на семейные обеды в прошлом, когда учитель латинского языка возвращался из гимназии усталый и кислый, а дети презрительно молчали и вставали из-за стола полуголодными. Теперь мать приготовила тушеных цыплят и сладкий слоеный пирог, и все ели с удовольствием. Сюртук непрерывно рассказывал анекдоты и подливал в бокалы вино. Богатство сына превратило его в настоящего болтуна, чуть ли не в остряка. Но вскоре разговор стал более серьезным. Бывший учитель принялся умело Доказывать сыну, что в городе необходимо создать музей. Читальня уже приобрела много древнеримских предметов, турецких рукописей и документов эпохи болгарского Возрождения. Коллекции заслуживают того, чтобы для них был создан музей.

– За чем же дело стало? – спросил Борис.

– Помещение мы нашли, но нужны шкафы со стеклянными дверцами и витрины, – ответил Сюртук.

– Так и купите их!

– Дорого стоят, а у читальни нет денег.

– Ты хочешь сказать, что деньги есть у «Никотианы"?

Сюртук усмехнулся и объявил, что имя его сына должно быть вписано в золотую книгу.

– Ваша золотая книга – просто засаленная бухгалтерская ведомость! – отозвался Борис – И здешние скупердяи вписывают в нее доход от какого-нибудь курятника, если налог на это строение выше, чем арендная плата, которую они получили бы.

Стефан громко рассмеялся. Шутка Бориса ему поправилась.

– Надеюсь, что ты не поступишь как скупердяй, – серьезно проговорил Сюртук.

– А ты как думаешь, мама? – внезапно спросил Борис.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю