Текст книги "Табак"
Автор книги: Димитр Димов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 61 страниц)
XVIII
Ирина бросила быстрый взгляд на Лилу и положила на стол пакет с лекарствами и материалами для гипсовой повязки. Лила лежала на деревянной кровати, укрытая грубым домотканым одеялом. Когда вошла Ирина, она медленно отвернулась к стене.
В тесной комнатушке деревенского домика было жарко и душно. Пол побрызгали водой, и от него пахло сырой землей. На застеленном оберточной бумагой столике лежал переплетенный томик «Анны Карениной» – Лила читала эту книгу незадолго до прихода Ирины. В углу стояло охотничье ружье, а над кроватью висела увеличенная фотография артиллерийского фельдфебеля с лихо закрученными усами – отца Динко, погибшего в первую мировую войну.
Ирина сбросила свой пыльный черный жакет и осталась в тонкой шелковой блузке с короткими рукавами. Мать и младшая сестра Динко наблюдали за ее движениями молча, с благоговением простых людей перед священнодействиями врача. Но для них Ирина была не только ученой девушкой и врачом: она была также невиданным и необычайным существом из другого мира. Эти деревенские женщины с изумлением вдыхали тонкий аромат ее духов, потрясенные, смотрели на ее нежные, ослепительно чистые руки с ногтями вишнево-красного цвета. Им все не верилось, что Ирина – их близкая родственница, которая еще не так давно приезжала к ним в гости на простой деревенской телеге.
– Открой окошко, больной нужен чистый воздух, – сказала Ирина Динко. – Тетя, приготовь мне чистой воды домыть руки… А ты, Элка, что так на меня уставилась?… Помнишь, как ты приехала в город и я повела тебя в кино? Ты первый раз в жизни попала в кино и испугалась, помнишь?
– Помню, – робко ответила девочка.
Элке было двенадцать лет; она была такая же светловолосая, как и Динко. По случаю приезда Ирины мать заставила дочку надеть новый сукман.[48]48
Сукман – женская крестьянская одежда из домотканого сукна.
[Закрыть]
– А теперь ступай побегай по двору. – Ирина погладила девочку по голове. – Если придет кто-нибудь из родных, скажи, что я отдыхаю с дороги… Поняла? Я потом сама их всех обойду.
Мать и сестра Динко не заставили себя упрашивать. В комнатке остались только Лила, Ирина и Динко.
– Выйди и ты, – сказала Ирина двоюродному брату.
Она подошла к кровати и села на одеяло, которым была укрыта Лила. В комнате наступила тишина. На дворе крякали утки. Где-то сонно промычала корова. Ирина склонилась над Лилой и пощупала ей лоб своей прохладной рукой. Лила медленно приподняла веки и открыла глаза. Эти пронзительные светлые глаза с голубоватым стальным отливом запомнились Ирине еще с гимназических лет. Но сейчас острота их взгляда словно притупилась от удивления, которое сменилось страданием, а потом – тревогой и недоверием. Лила снова отвернулась к стене, словно не желая видеть склонившееся к ней красивое и нежное лицо.
Ирина ласково провела рукой по ее лбу.
– Не важно, как это случилось! – сказала она. – Все равно, кто пришел тебя лечить, я или кто-нибудь другой… Не думай сейчас об этом.
– А потом ты выдашь меня? – глухо спросила Лила, не оборачиваясь.
– Разве я выдала тебя, когда отказалась вступить в кружок марксизма-ленинизма?
В комнатке снова стало тихо. Лила высунула здоровую руку из-под одеяла и взяла Ирину за плечо.
– Сколько страшного случилось… – с мучительным усилием проговорила она.
– Я тоже пережила много страшного. И поэтому пришла помочь тебе.
– Поэтому?
– Да, поэтому.
– Я рада за тебя: ты начинаешь разбираться в жизни…
А мне еще в гимназии стало ясно, что такое жизнь, и потому я казалась тебе холодной и злой. Сюртук называл меня фурией… Помнишь?
– Да, помню. Но ты вовсе не злая и не холодная. Ты всегда бунтовала, когда кто-нибудь лгал или подличал.
Ирина все так же нежно и ласково гладила лоб Лилы. Рука Лилы по-прежнему лежала на плече Ирины.
– Но может быть, я жестокая? – Голос Лилы прерывался от волнения. – Я убила… убила человека… Такого же бедняка, как и я, только он продался хозяевам и хотел арестовать меня.
– Молчи… Постарайся забыть об этом.
– Ты понимаешь, я застрелила его вот так… в упор… И потом видела его лицо в пыли… до сих пор вижу… Не могу спать.
– Об этом больше ни слова! Я дам тебе снотворное.
– Нет, позволь мне высказаться до конца… Я не хочу, чтобы ты думала, будто помогаешь кающейся грешнице… Теперь я на нелегальном положении. Может быть, я и еще буду убивать, когда придется защищать свою жизнь или то дело, за которое мы боремся… Что? Я кажусь тебе страшной?
Ирина инстинктивно отдернула руку. В голубовато-стальных глазах Лилы горел мрачный огонь.
– Если так, не мешай мне сдохнуть как собаке… – Лила горько усмехнулась. – Я говорю тебе об этом потому, что знаю – ты меня не бросишь… Иначе я стала бы хитрить, развивать перед тобой теорию о надклассовой гуманности, за которой ваши лицемеры любят прятать свой эгоизм и жестокость. Но я хочу, чтобы ты увидела жизнь, и потому говорю с тобой так откровенно… Я не приму от тебя помощи, если ты не признаешь простой истины, что капиталисты убивают для того, чтобы увеличивать своп прибыли, а мы – сделать жизнь свободной!.. Попытайся понять коммунистов, Ирина. Рабочим это очень легко, а тебе – трудно… Мы раз и навсегда твердо решили уничтожить эксплуатацию. Мы требуем этого во имя человека, во имя человеческого достоинства, и за это нас убивают.
Но тогда начинаем убивать и мы, начинается беспощадная борьба, вступают в действие бесконечные цепи причин и следствий, возникает водоворот, а примитивное мышление сытых и спокойных принимает следствия за причины… Господа и их лакеи сочиняют легенды о нашей жестокости, а кроткие, наивные создания вроде тебя слепо верят им… Посмотри на меня, Ирина… Неужели я такая страшная?
– Да! – сказала Ирина. – Ты страшная… Теперь я понимаю, почему даже учителя в гимназии боялись тебя.
– Они боялись услышать от меня правду.
– Ты страшная!.. – повторила Ирина.
– И как человек?
– Да, и как человек!.. Ты похожа на маленький острый кинжал. От одного его вида волосы встают дыбом.
– И это тебя пугает… – Лила похлопала Ирину по плечу. – А капиталисты, что они такое? Безобидные ягнята? Неужели ты не видишь во мне ничего человеческого, Ирина?
Губы Лилы дрогнули от обиды. В ее голубых глазах сверкнула насмешка.
– Нет, нет!.. – возразила Ирина. – В тебе есть что-то глубоко правдивое и смелое… Это я чувствовала еще в гимназии и всегда восхищалась тобой. Но я не могу согласиться со всем, что ты сказала.
– Ну конечно.
– Что-то мешает мне… Может быть, то, что я люблю, а ты презираешь… Например, покой, хорошие книги…
– Подожди, дорогая моя!.. – Лила усмехнулась. – Я тоже люблю хорошие книги… И не воображай, пожалуйста, будто мне не хочется, чтобы у меня были такие же руки, как у тебя… Или такой же костюм и туфли… Разница между нами совсем не в этом.
– А в чем же?
– Подумай сама и пойми.
– Я уже поняла это прошлой ночью, когда перебрала в уме всю свою жизнь и последние события… Многое в моей жизни заставляет меня идти против совести и мириться со злом, а ты восстаешь против него и открыто борешься с ним… Но дело не только в этом. Я не могу мыслить так, как вы, не могу согласиться с вашим образом действий. Я пробовала, но я не могу, Лила! Что-то мешает мне.
– Это объясняется очень просто – ты уже принадлежишь классу Бориса Морева.
– Я не уверена, что причина в этом. – Ирина усмехнулась.
– Когда-нибудь убедишься.
– Ты меня ненавидишь, Лила?
– Ненавижу! Иначе и быть не может. Ты наш враг!.. Но я люблю то человеческое, что есть в тебе и что привело тебя сюда.
– Как же так?… И любишь и ненавидишь?
– Именно! Я могу и любить тебя и ненавидеть одновременно.
– Что же будет дальше?
– Я буду относиться к тебе так же, пока ты не утратишь этого человеческого в себе или не начнешь нам вредить.
– Ну а если я его утрачу или если тебе покажется, что я начинаю вам вредить?… Неужели ты забудешь и этот день, и эту комнатку, в которую я пришла, чтобы помочь тебе?
– Да. Все забуду.
– Вот она, ваша нетерпимость! – вознегодовала Ирина.
– Нет, это наша непримиримость, – возразила Лила. – Но погоди. Если мы когда-нибудь возьмем власть и лишим тебя нетрудовых доходов, ты возненавидишь нас гораздо больше.
– Я не буду вас ненавидеть даже тогда.
– А я опять скажу тебе: погоди. Не будь в этом так уверена.
Ирина промолчала. Она подумала, что в характере Лилы есть нечто возвышающее достоинство женщины. Ирина не могла и не хотела быть такой, как Лила, но восхищалась ею. Какой суровой, но честной и смелой всегда была эта девушка – даже в пустяках, когда еще училась в гимназии! Какая трудная, но целеустремленная у нее жизнь! И как это было бы жестоко и глупо, если бы Ирина отказалась ей помочь.
– Я утомила тебя, – сказала Ирина немного погодя. – Не надо было начинать этот разговор.
– Нет, надо… Разговор был очень интересным для меня.
– С точки зрения агитации? – весело спросила Ирина. – У тебя всегда агитация на уме.
– Нет… С точки зрения некоторых перемен в моем мышлении… Всего несколько дней назад я приняла бы тебя совсем по-другому… Многие события, в том числе твой приход сюда, показали мне, как я ошибалась.
– Я не понимаю тебя.
– Тем лучше, – отозвалась Лила. – Эта касается только нас, коммунистов.
– Ну довольно болтать! – Ирина поставила Лиле градусник, сунув его под мышку ее здоровой руки. – Лежи спокойно.
– От болтовни мне лучше.
– Но от волнения у тебя, как и вчера, поднимется температура.
– Сейчас у меня нет температуры. Убери градусник.
– Не учи меня, что делать. Мне важно знать, нет ли у тебя температуры от инфекции.
Поставив Лиле градусник, Ирина встала с кровати и закурила сигарету.
– Какая ты красивая!.. – тихо заметила Лила. – И как тебе все идет!
– Не шути, – рассмеялась Ирина. – У меня предрасположение к полноте, скоро придется заниматься гимнастикой, чтобы похудеть.
– Нет… Все у тебя прекрасно… – задумчиво повторила Лила.
– А себя ты разве дурнушкой считаешь? – спросила Ирина.
– Что я!.. Я простая работница.
– Но если бы мы с тобой пошли наниматься в машинистки, то взяли бы тебя, а не меня, потому что ты из породы белокурых демонов. Ты думаешь, я шучу? Я знаю многих женщин, которые выщипывают себе брови и наклеивают ресницы, чтобы глаза казались такими же роковыми и соблазнительными, как твои… А все без толку. Ты почему смеешься?
– Потому что директор нашего склада в самом деле пытался взять меня к себе в машинистки… И притом с помощью полиции.
– И что ты ему ответила?
– Ничего особенного.
– Представляю себе эту картину!.. Мужчины всегда пытаются купить нас по дешевке. Дай-ка сюда градусник!.. Температуры нет, это хорошо. А теперь дай мне осмотреть тебя как следует… Я прослушала курс хирургии, правда, профессор большую часть времени развлекал нас анекдотами, но это не беда…
Ирина осторожно откинула домотканое одеяло и пришла в ужас от белья Лилы. Белье было чистое, но грубое, ветхое, почти сплошь покрытое заплатами. Зато какое у нее было красивое, стройное тело! Глядя на Лилу, Ирина с тревогой подумала о себе – она знала, что молодые женщины преждевременно полнеют и увядают не от работы, а от безделья. Плечо, колени и здоровая рука Лилы были ободраны при падении, но признаков нагноения не наблюдалось: как только Лила добралась до Динко, она смазала ссадины йодом. Но ее сломанная рука внушала серьезные опасения. Правда, наружных повреждений не было, если не считать нескольких царапин, но острые края сломанных костей сдвинулись и сдавили прилежащие ткани. Рука искривилась, а под мышкой образовался тестообразный отек. Ирина озабоченно нахмурилась.
– Ну как?… Срастется криво? – спросила Лила.
– Нет. Сделаем все как надо. Сначала вправим кости, подождем, пока опадет отек, и тогда наложим гипсовую повязку.
– Но ты… – Лила не решилась продолжать.
– Что я?… – Ирина улыбнулась. – Я пробуду здесь еще несколько дней, пока все не сделаю.
Лила на это не отозвалась ни словом. На глазах ее выступили слезы.
Спустя три дня Ирина вызвала по телефону такси из города и уехала. Вместе с ней уехал и Динко. Он вернулся только через неделю, обросший и запыленный. Проводив Ирину до Софии, он отправился на нелегальную конференцию. У Лилы рука была еще в гипсе. Сидя у открытого окна, Лила перечитывала «Анну Каренину». Динко взял эту книгу в сельской библиотеке для себя. Солнце склонялось к закату; с улицы доносилось мелодичное позвякивание колокольчиков, время от времени заглушаемое мычаньем коров и блеяньем овец. Стадо возвращалось с пастбища. Вечер был тихий и спокойный.
– Как рука? – с широкой улыбкой спросил Динко.
– Прекрасно… Уже не болит.
Лила поняла по его улыбке, что с конференции он привез хорошие вести.
– Что нового? – в волнении спросила она.
– Целая куча новостей… – Динко положил на стол блестящий чемоданчик, привезенный из Софии. – Прежде всего – новый Центральный Комитет!.. Ты представляешь, что это значит? Не то что раньше: этот оппортунист, тот – сектант… Единая, железная партия! Конец всем раздорам!..
– Значит, компромисс! – озабоченно промолвила Лила.
– Никакого компромисса! – Динко присел на кровати, отер пот с лица и закурил. – Теперь во главе партии будут стоять старые, опытные деятели рабочего движения, а не фантазеры, которые витают в облаках.
– А ты не витал в облаках? – сказала Лила, глядя на него искоса из-под полуопущенных век.
– Я гораздо раньше тебя взялся за ум, а в отношениях с людьми никогда не был сектантом… В последнее время ты и меня начала поедом есть, черт тебя подери! Ненадежный элемент… крестьянское происхождение… и прочие глупости.
– Ближе к делу! – прервала его Лила.
– Да… На конференции выступал один товарищ по имени Малек. Очевидно, из Коминтерна. Судя по говору, он из наших мест. Теперь все, о чем мы с тобой спорили ночи напролет, кажется мне детским лепетом. – Динко внезапно насторожился. – Смотри не проболтайся где-нибудь о Коминтерне и Малеке!
Лила снисходительно улыбнулась.
– Рассказывай! – сказала она.
– Точка! – отрезал Динко. – Это самое главное. Лила опять усмехнулась.
– Значит, теперь я – ненадежный элемент!.. – с горечью промолвила она. – Бывшая сектантка.
– Мы тебя быстро вернем на путь истинный.
– О моих стариках что-нибудь узнал? – с грустью спросила она после паузы.
Лицо у Динко вытянулось.
– Их арестовали, – тихо ответил он.
– И наверно, забили до смерти!..
Лила опустила голову. По ее щекам покатились слезы.
– Об этом я не слышал, – возразил Динко. – Они не посмеют… Ты своим поступком подняла дух рабочих. Все табачные центры бурлят. Забастовка принимает неслыханные размеры. Правительство растерялось, а хозяева дрожат за свой товар… Табак уже начинает плесневеть.
– Не заплесневеет. – Лила вытерла слезы. – Они удвоили жалованье ферментаторам.
– И тем не менее во многих местах ферментаторы бастуют. Позавчера полиция освободила легальный стачечный комитет, и Блаже возобновляет переговоры с Борисом Моревым. Главный эксперт Костов досрочно вернулся из отпуска и дал понять, что хозяева склонны пойти на уступки… Если это не простая уловка с целью затянуть переговоры, стачка может закончиться победой.
– Что с Луканом?
– Его чуть не до смерти избили в ночь накануне забастовки. Он хоть и заблуждался, но всегда был честным и храбрым товарищем… Никого не выдал. Если выживет, молчание избавит его от виселицы.
– Я по-прежнему уважаю этого человека.
– И я тоже, но не так восторженно, как ты, – сказал Динко. – Я никогда не прощу ему того, как он исключал из партии. И этот холод… Мумия!.. Камень!.. Всякий раз, как я с ним встречался, я спрашивал себя, что любит этот человек, за что он борется? Просто не могу себе объяснить, как ему удавалось увлекать за собой товарищей! Но послушай! Есть еще одна новость – ты сейчас подпрыгнешь до потолка. Мы говорили с товарищем Малеком о том, чтобы перебросить тебя в Советский Союз. Будешь учиться в Москве, в Высшей партийной школе.
Лида смотрела на Динко, онемев от волнения. Шея у нее покрылась красными пятнами. Но вдруг лицо ее омрачилось.
– Они будут возражать… – глухо сказала она.
– Кто?
– Наши… городские. Я… сектантка.
– Ничего подобного! – Динко потрепал ее за ухо. – Как ни странно, но именно те товарищи, которых ты исключила из партии, дали о тебе хорошие отзывы и настаивали на твоей командировке… Для них ты не только сектантка!.. Теперь тебе ясно, чем еще отличаются сектанты от несектантов?
XIX
Берег был низкий и ровный. Узкая песчаная коса отделяла соленые воды моря от пресноводного лимана, который весной разливался, образуя непросыхающие топи и болота. Между болотами шла зигзагами насыпь, по которой проходила дорога к белеющему вдали зданию тюрьмы. Зимой над побережьем ползли туманы, а с моря дул резкий сырой ветер, который пронизывал до костей и заставлял даже одетых в тулупы часовых проклинать свою жизнь. Лето приносило невыносимую жару, духоту и лихорадку. Медленно тянулись часы дремотного дня, а под вечер солнце, окутанное красноватой дымкой болотных испарений, погружалось в трясину за тростниками. Перед тем как скрыться, оно заливало все вокруг зловещим кровавым светом, который отражался в стоячей воде медно-красными отблесками. В этот час ничто не нарушало глубокой тишины дня. Но когда солнце исчезало совсем, из темных тростниковых зарослей вылетали болотные птицы, в вечернем сумраке звучали лягушачий концерт и пискливое жужжанье несметных комариных полчищ. Усталый тюремщик, задержавшийся в городе, быстро шагал по насыпи, чтобы успеть вовремя спрятаться за густыми противокомарными сетками своей комнаты. Отделение солдат, с примкнутыми штыками, в касках, рукавицах и накомарниках, выходило сменять часовых. В этот час в тюрьме сотни мужчин и женщин торопливо доедали свой скудный ужин, состоявший из постной похлебки и черствого хлеба. Раскатисто звучали суровые слова команды, замирал гул голосов, а за ним и мерное покорное постукивание деревянных налымов по каменным плитам коридоров. Надзиратели проверяли решетки, запирали камеры, отдавали последние распоряжения. И тогда наступала тишина – немая, унылая и гнетущая тишина душной ночи, терзающей людей бессонницей и лихорадкой, тишина затерянной среди болот тюрьмы, из которой еще никому не удалось бежать. Лишь время от времени, когда шаги дежурного надзирателя удалялись, из какой-нибудь переполненной камеры долетали то приглушенный голос узника, рассказывающего о своих мытарствах, то бред мечущегося в лихорадке, то проклятие несчастного, которому что-то приснилось.
Зловещей и неприступной была эта тюрьма, которую стерегли тюремщики, потерявшие человеческий облик. Иногда им удавалось найти у заключенных газету или запрещенную книгу, и тогда они хватали провинившихся и бросали их в карцер. Бывали дни, когда в предрассветный час они врывались в одиночную камеру политзаключенного-смертника и уводили его на виселицу. Обычно они сразу же кучей наваливались на обреченного, так как ожидали сопротивления. Однако нередко случалось, что осужденный и не думал сопротивляться, но сам протягивал руки и позволял связать их, словно желая этим выразить свое презрение к палачам. Когда же его выводили в коридор, он запевал хриплым, неверным голосом боевой марш коммунистов. Тогда камеры политзаключенных просыпались, из них разносился беспорядочно и гневно стук деревяшек – только так могли выразить свой протест товарищи осужденного. Этот дробный угрожающий стук постепенно нарастал, охватывая все камеры, раскатывался по всей тюрьме и наконец замирал в глухом безмолвии болота. Невозможно было ни прекратить этот грохот, сухой и безликий, ни покарать за него виновных, и в этом было что-то напоминавшее о возмездии. Нервы у тюремщиков не выдерживали: срывая злобу на осужденном, они били его по голове. Но осужденный становился еще более дерзким и насмехался над их бессилием. И тогда даже эти звери робели, понимая, что и близость смерти не в силах сломить дух осужденного. Они торопились поскорее вздернуть его на виселицу и по обычаю палачей всех времен делили между собой его вещи.
Стефан остался лежать на нарах в камере, а его товарищей увели на обед. Истощенный, обливающийся потом после очередного приступа лихорадки, он чувствовал, как с каждым днем тают его силы и слабеет дух. Тропическая малярия, которую когда-то занесли в эти места сенегальские солдаты, превратила его в скелет. Все более однообразными, навязчивыми и беспомощными становились его мысли. Давно он уже не думал ни о партии, ни о забастовке, ни о товарищах. Одно, только одно желание владело им день и ночь: связаться с Костовым, который может добиться его освобождения, вырвать его из проклятого адского пекла, из рук злодеев. Он вспоминал, что следствие тянулось бесконечно долго, а потом была какая-то жалкая пародия на суд при закрытых дверях. Вспоминал перекрестные допросы, очные ставки, угрозы, обещания помилования. У менее стойких от истязаний помутился рассудок, и они давали фантастические показания, признавали несуществующие факты. Некоторых из них уже казнили, других приговорили к тюремному заключению, третьих выпустили на свободу. Симеон умер от побоев во время следствия. Шишко, Блаже и Лукан перенесли пытки с твердостью настоящих коммунистов, ничего не признали и отделались семью годами тюрьмы. Стефан держался хорошо. Впрочем, его не истязали, и никто не заставлял его подписывать вымышленные показания. Фамилия спасла его от пыток. Его только обвинили в публичном распространении антигосударственных идей и приговорили к полутора годам тюрьмы. Один полицейский многозначительно намекнул ему, что можно надеяться на помилование, однако Стефана вскоре отправили в эту ужасную тюрьму. И теперь он думал, что ему не выжить.
Он приподнялся и с отвращением обвел глазами грязные одеяла, соломенные тюфяки, пропитанные потом, жалкие пожитки ушедших обедать товарищей – всю эту страшную обстановку, в которой томились двенадцать политических заключенных, посаженных в тесную общую камеру. Свет проникал сюда через два маленьких окошка, прорубленных под самым потолком и забранных железными решетками. В одном окне синел кусочек неба, а в другое вместо стекла была вставлена проволочная сетка от комаров. Сетка прорвалась, и комары без помехи влетали внутрь. Половина заключенных в этой камере страдала малярией. Стены были испещрены непристойными надписями, оставшимися от прежних обитателей – уголовников.
У Стефана дрожь прошла по телу. Ему хотелось кричать от отчаяния, но он удержался – только стиснул зубы. Среди его товарищей по камере были простые рабочие, которые нигде не учились, но были тверды как скала и так стойко переносили свои страдания, что он, образованный, мог только позавидовать их нравственной силе. Был в камере один молодой писатель, близорукий человек с всклокоченными пепельно-русыми волосами. Его всю зиму гоняли из одной тюрьмы в другую. Во время этих странствий он обморозил ногу, и кандалы так глубоко врезались в его опухшее тело, что раны до сих пор не заживали. Другого заключенного бросили в камеру полуживым, с вывихнутыми суставами и посиневшим телом. Несколько недель он не мог подняться с тюфяка, и товарищи кормили его, как малого ребенка. Но Стефан ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из них пал духом, стал раскаиваться или охладел к идее, за которую все они боролись. Напротив, они ободряли слабых, поддерживали чистоту в камере и все свободное время учились и учили других. Закаленные, сильные, вполне сложившиеся коммунисты, эти люди были настоящими вождями обездоленных, несмотря на то что вышли из простого народа, несмотря на свое скудное образование. А Стефан, который считал себя призванным свершить великие дела, Стефан, которого палачи и пальцем не тронули, так упал духом, что позорно обдумывал, как ему связаться со своим заступником из враждебного мира!.. Да, он ослабел и потерял веру в себя. Тяжкие испытания сломили его. Ничего уже не осталось от той смелости и упорства, какие отличали его, когда он был гимназистом-комсомольцем.
Все это он понял сейчас, лежа на спине и глядя на синеющее за решеткой небо. Он понял, что страдает теми же неразрешимыми противоречиями, той же тайной болезнью духа, которые внушали Максу равнодушие к смерти. Макс был прав. Невидимые следы, оставленные другим миром, подтачивали и его волю, и волю Стефана. Теперь Стефан неустанно думал только о тихой, спокойной жизни, которой он жил после обогащения брата, об университете, о книгах…
Он отчаянно сжимал кулаки, стараясь удержаться от поступка, который должен был раздавить его гордость. Но именно сейчас, когда его товарищи ушли обедать, было самое удобное время подговорить кого-нибудь из надзирателей. Не следовало больше откладывать, терять время. Тело его хирело, слабело, а он хотел жить, жить… Собравшись с силами, он хрипло крикнул:
– Надзиратель!.. Эй, надзиратель!..
Дежуривший в коридоре надзиратель кашлянул, но не откликнулся. Он привык к тому, что заключенные вечно пристают с просьбами, и не обращал на них внимания.
– Надзиратель, поди сюда! – повторил Стефан слабеющим голосом. – Я болен, не могу встать.
– Здесь не санаторий, – проворчал надзиратель.
– Загляни па минутку… Заработаешь.
Надзиратель нехотя подошел к двери, и его косматое лицо с маленькими, близко поставленными глазками появилось за решетчатым оконцем.
– Чего тебе надо, трепло?… Что с тебя взять? Ты гол как сокол.
Стефан молчал. Он совсем изнемог.
– Сигарет нужно, что ли? – грубо спросил надзиратель. – Двадцать левов пачка!.. Вчера на своем горбу тащил из города.
– Я хочу, чтобы ты для меня написал письмо.
– Вон оно что! Может, прикажешь ноги тебе помыть?
– Не злись, надзиратель! Я дам тебе адрес одного большого человека в Софии, который может вытащить меня отсюда… Его фамилия Костов. Миллион левов жалованья в год получает в одной табачной фирме. С министрами вместе ест и пьет… Напиши ему, что я здесь и что я при смерти. Пошли письмо без подписи – тогда тебе не придется отвечать…
Надзиратель недоверчиво таращил на него глаза сквозь решетку.
– Все так болтают! – пробормотал он. – И ты не лучше уголовников! Те всегда врут, что с большими людьми водятся.
– Но я-то не вру! – возразил Стефан. – В кармане у меня двести левов и часы… Входи и бери себе все!.. Если напишешь письмо, получишь еще деньги… много денег… и бутылку греческого коньяка – такого, какой пьют только господа.
– Врешь, чертяка, – неуверенно проговорил надзиратель.
– А ты знаешь, как моя фамилия? – спросил Стефан.
– Номер знаю.
– Ну так найди по номеру мою фамилию и тогда увидишь, кто я такой. Ты слыхал про «Никотиану»?
– Слыхал… Ну и что?
– Мой брат – генеральный директор этой фирмы.
– Полегче, парень! – рассердился надзиратель. – Я не дурак, чтобы всякой болтовне верить. У тебя от лихорадки в башке помутилось.
– Если так, я не стал бы ждать, пока других уведут на обед. Поверь мне, надзиратель! Мой брат человек богатый, очень богатый: «Никотиана», десятки складов, миллионы килограммов табака – все в его руках… Министры ему кланяются, генералы упрашивают принять на службу их родственников… Ты сам знаешь, теперь всем правят деньги.
– Тише, парень!.. – смущенно промолвил надзиратель.
– Все слушают моего брата.
– Если так, почему ты попал сюда?
– Потому, что я коммунист.
– Как же это можно: ты – коммунист, а твой брат – генеральный директор «Никотианы»?
– Так оно и есть! Все может быть!.. На свете полно ангелов и дьяволов, которые иной раз рождаются от одной матери… Брат мой – грабитель и кровопийца, а я боролся за голодных…
– Перестань, парень! С тобой еще беды наживешь. А почему брат не вызволил тебя до сих пор?
– Мы с ним поссорились. Ненавидим друг друга как кошка с собакой.
Надзиратель кивнул головой. Суровая профессия сделала его психологом. Если бы заключенный врал, он не говорил бы так, не предлагал бы часы и деньги… Да и нечего ему было ждать от вранья – разве только неприятностей.
– Теперь понятно, – проговорил надзиратель. – Наверное, брату твоему хочется, чтобы ты исправился и стал толковым человеком… Так, значит, ему написать?
– Нет, брату я не верю. Напиши лучше эксперту. Эксперт – мой приятель. Он умеет давать взятки и знает, что надо делать.
– Слушай, парнишка, молокосос ты еще. О таких делах так не говорят… – Надзиратель с опаской оглянулся, потом отпер дверь и вошел в камеру. – Давай сюда часы и говори адрес! Если вырвешься отсюда, смотри не забудь про меня! Мне давно осточертело наше ремесло… Каждую ночь повешенные снятся.
Стефан вынул часы и подал их надзирателю. Но движение это сразу его обессилило. В глазах у него заплясали черные тени, на грудь навалилась какая-то тяжесть; он задыхался. Его обуял тупой, животный страх. Глаза его внезапно расширились от ужаса, и он прохрипел:
– Умираю!.. Умираю!..
– Не бойся! – успокоил его надзиратель. – Я шепну директору, чтобы он перевел тебя в больницу… Скажу, что ты не из простых. Он тоже чиновник, дрожит перед большими людьми.
Немного погодя Стефану стало легче. Еле тлевший огонек жизни вспыхнул и снова разгорелся. Стефана охватила жажда прохлады, воздуха и свободы. В памяти его возникли родной город, лицо матери, покой, книги. Борис уже не вызывал в нем такого омерзения, как раньше. Стефан решил, что навсегда откажется от нелегальной деятельности. Для нее нужны воля и самоотречение, которых у него нет. И тут же он осознал: раньше, в комсомольские годы, он обладал волей и был способен на самоотречение, но утратил все это от спокойной и сытой жизни, которую Борис обеспечил семье.
Изнуренный хаосом противоречивых мыслей, Стефан закрыл глаза. Надзиратель вышел из камеры, а снизу послышался топот деревянных подошв. Заключенных разводили по камерам.
Приближался конец лета – непродолжительный мертвый сезон, когда работа в «Никотиане» замирала, а генеральный директор фирмы и главный эксперт получали возможность полнее отдаваться развлечениям.
Однажды вечером, в конце июля, Костов нанес визит госпоже Спиридоновой и договорился с ней относительно использования вилл, оставшихся после папаши Пьера. Мария все не умирала, как-то упорно не умирала, и это создавало юридические трудности при решении вопросов имущественного характера. Госпожа Спиридонова старалась сохранить свою репутацию красивой женщины при помощи отчаянного спартанского режима – массажа, гимнастики и диеты. Она согласилась провести остаток лета со своим гвардейским ротмистром в чамкорийской вилле, а зятю а его официально признанной любовнице предоставила не слишком удобную виллу в Варне.
Против ожидания госпожа Спиридонова наконец простила Борису его скромное провинциальное происхождение. Каждый год после подведения баланса он перечислял на ее счет в банке около пяти миллионов левов – полагающуюся ей по закону долю прибыли, соответствующую количеству ее акций «Никотианы». Поэтому ее личное состояние после смерти мужа не только не уменьшилось, но даже возросло, несмотря на щедрость, с которой она удовлетворяла прихоти ротмистра. Более того, она продала часть отцовского наследства, чтобы превратить его в золотоносные акции «Никотианы».