Текст книги "Табак"
Автор книги: Димитр Димов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 61 страниц)
– Сдается мне, что между вашими и нашими заботами разница немалая, – гневно заметил он. – Не смешивайте их и не думайте, что перед вами дураки!
Генеральный директор на мгновение смутился.
– Что? – переспросил он. – Что вы хотите сказать?
– Просто я говорю, что мы не настолько глупы, чтобы слушать подобную ложь, – твердо продолжал Блаже. – Если бы торговля табаком шла плохо, капиталы сразу были бы переведены в другой сектор. Фирмы работают ради собственных прибылей, а не ради рабочих. Если бы они думали о нас, наши дети не болели бы туберкулезом и мы но устраивали бы стачек… Следовательно, все, что вы только что сказали, – неправда.
– Значит, вы продолжаете провоцировать?! – возмущенно воскликнул генеральный директор.
– Я не провоцирую, – спокойно возразил Блаже. – Но вы утверждаете, что заботитесь о наших женах и детях, а это сплошная выдумка, которая нас только раздражает.
Лицо у генерального директора покраснело от внезапного припадка ярости, какие случались с ним очень редко, и вены на его висках вздулись.
– Слушайте! – крикнул он еще раз, с силой ударив по столу. – Замолчите немедленно.
– Не вижу оснований молчать. Мы тут собрались, чтобы вести переговоры.
– Именно! А вы эти переговоры саботируете.
– Просто я отвечаю на ваши неверные утверждения.
– Замолчи ты!.. – грубо крикнул инспектор труда.
Наступило молчание, и все поняли, что переговоры провалились. Блаже повернулся к инспектору и сказал с улыбкой:
– Господин инспектор, благодарю вас за арбитраж.
– Это уж слишком! – Голос генерального директора снова стал спокойным и сухим. – Склады принадлежат фирмам, и фирмы будут определять плату рабочим. А у вас в свою очередь свободный выбор: хотите – поступайте на работу, хотите – пет. Фирмы не будут увеличивать поденную плату. Если вам это не нравится, уходите со складов и не отвлекайте меня глупостями!..
Затем он повернулся к инспектору и проговорил небрежным тоном:
– Считаю встречу оконченной.
Снова наступило молчание. Господин генеральный директор «Никотианы» начал складывать свои бумаги в портфель. Делегаты беспомощно заморгали, невольно глядя на Блаже. Тогда он громко сказал:
– Господин инспектор! Завтра все табачники в стране объявят стачку.
В этот день Симеон проснулся рано, измученный кошмарными снами и неотступной мыслью о предстоящих событиях. Он вошел в городской стачечный комитет вместо Шишко, которого отстранила полиция после аннулирования выборов, проведенных на первом рабочем собрании. Стачку должны были объявить в это утро в четверть девятого, после того как рабочие соберутся па складах. Насчет этого он получил телеграмму накануне и до вечера успел проинструктировать всех ответственных по нелегальному профсоюзу.
Несколько минут он пролежал в постели, глядя в маленькое окошко, за которым занималась заря тревожного дня, и внезапно почувствовал острую, пронизывающую тоску. Он слышал ровное дыхание жены – она лежала рядом с ним па кровати, а возле нее, в корытце, спал ребенок. Симеон повернулся к ним и посмотрел на их лица, нежные и неясно очерченные в предрассветном сумраке, и его снова охватил страх, который тут же превратился в печаль и тревогу. Может быть, он видит их в последний раз!.. Может быть, сегодня его убьют, арестуют, замучают до смерти или отправят по неведомым путям следствия в Софию, откуда он никогда не вернется!.. Но сегодня первый день стачки, и он должен ее возглавить. Если рабочие хотят показать свою силу, нанести удар, сбить с толку правительство, принудить фирмы к уступкам, нужно после объявления стачки организовать митинг, а это может повлечь за собой уличные бои и кровопролитие. Он давно уже покончил с колебаниями и взял на себя тяжкую ответственность. Но сейчас, в последнее мгновение, мысль о жене и ребенке смутила его. Он вспомнил о печальной участи, постигшей семьи товарищей, которые погибли в борьбе. Неужели и он должен броситься в эту борьбу слепо, очертя голову, как они? А эта женщина и этот малыш?… Сердце у Симеона болезненно сжалось. Но он уже привык преодолевать в себе тягу к спокойной жизни. После отъезда Блаже, выбранного делегатом, он один мог возглавить стачку в городе. За ним стояли голод, муки и доверие двух с половиной тысяч рабочих.
Он решительно откинул одеяло и встал, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену и ребенка. Но деревянная кровать заскрипела, и жена проснулась. Она посмотрела на мужа, сонно улыбаясь, но взгляд ее сразу же омрачился: она вспомнила, какой нынче будет тревожный день. Она знала о телеграмме.
– Который час? – глухо спросила она.
– Пять, – ответил Симеон. – В половине седьмого я должен выйти.
В голосе его звучала притворная беззаботность, от которой жене стало страшно. Она то, ке встала и, пока он брился, приготовила ему завтрак. Как и все рабочие, они завтракали чаем с хлебом, а молоко покупали только для ребенка. Но сейчас она вместо чая налила мужу стакан молока, так как знала, что сегодня ему придется много бегать и волноваться.
– Ну что ты? – сказал он, когда они сели за стол и он заметил, что лицо у нее все такое же грустное. – Страшного ничего нет!.. Не пугайся, если мы немножко и пошумим…
– Только бы крови не было, – тихо вздохнула она.
– Крови?… – Он засмеялся с притворной веселостью. – Ну, может, кому-нибудь и разобьют голову, так ведь это пустяки… А малышу хватит? – спросил он, отхлебнув молока.
– Куплю еще, – ответила жена.
Как она ни противилась, он отлил половину молока ей в стакан и продолжал бодрым голосом:
– Я член стачечного комитета, а нам ничто не угрожает… Мы только будем распоряжаться из безопасного места через ребят-связных.
Но она знала, что опасность угрожает ему больше, чем другим, именно потому, что он в стачечном комитете. Она вспомнила о прошлых стачках – они были подавлены с беспощадной жестокостью, а их руководители убиты или пропали без вести. Она вспомнила те дни, когда среди рабочих вспыхивали волнения, когда с площади доносились крики и плач, а по улицам мчались конные полицейские и давили окровавленных мужчин и женщин. Она вспомнила, как в такие дни долгими, томительными часами ждала возвращения мужа, с тревогой и острой тоской спрашивала каждого прохожего, не видел ли он Симеона. Все это могло случиться и сегодня. И потому сейчас, ранним утром, она снова испытывала все тот же страх перед стачками и беспорядками, все ту же тоску по мужу, которого ей сегодня предстояло ждать, сжавшись от муки и ужаса. Все больше омрачались ее мысли, все крепче охватывало ее зловещее предчувствие, что в это утро оиа видит мужа в последний раз. Она не смогла удержаться и заплакала. Крупные, тяжелые слезы катились по ее щекам, капая на домотканую скатерть. Она плакала безмолвно, тихо, стиснув губы, как плачут люди обреченные. Она плакала о муже, о сыне и о себе, плакала от тоски по недоступной спокойной жизни, от гнева на злую судьбу рабочего человека…
– Ну, хватит, – строго проговорил Симеон. – Будет тебе! Или в тюрьму меня сажают, что ты слезы льешь, как старуха? Объявим стачку, и все… Над Спасуной посмеемся.
И, силясь притвориться спокойным, он принялся передразнивать Спасуну, изображая, как она грызется и переругивается с полицейскими. Вспомнив о Спасуне, жена засмеялась нервно, сквозь слезы.
– Не лезь вперед! – сказала она и вытерла слезы. – Подумай о ребенке! Слышишь?
– Я теперь генерал, – отозвался он. – Буду только командовать… Вперед побегут другие.
Но он знал, что будет не так, что он должен выйти вперед, если хочет, чтобы другие за ним последовали, а приклады и пули полицейских всегда поражают тех, кто идет в первом ряду. И потому сейчас он хоть и смеялся, но снова чувствовал острую, мучительную тревогу за судьбу жены и ребенка.
Они стали говорить о разных хозяйственных мелочах, о малыше и своих знакомых, пытаясь этим прогнать мучившие их темные мысли. Потом Симеон вынул деньги и без объяснения причин отдал их жене. Это была его заработная плата за последнюю неделю, полученная на складе «Фумаро», и несколько сот левов, вырученных от продажи золотой монеты, которую подарил его матери свекор к свадьбе. Он хранил эту монету про черный день, на случай безработицы или тяжелой болезни. А вчера продал ее, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь плохого, и не желая, чтобы его жена и ребенок оставались без денег хотя бы в первые недели.
Но от этого жена его снова заплакала, все так же тихо, даже не всхлипывая, а он сделал вид, что не замечает ее слез, и вышел во дворик наколоть дров. Когда пробило половину седьмого, он подошел к спящему сынишке и поцеловал его. И тогда тоска, сжимавшая его сердце, внезапно отлила, и он почувствовал силу и бодрость, которые, казалось, вдохнуло в него крошечное личико сына. Он вдруг осознал: что бы пи случилось сегодня, коммунизм рано или поздно победит во всем мире, а эта женщина будет любить его всегда, и сын вырастет окруженный ее заботами, как молодое деревце, которое посадили во дворе в день его рождения. Вскоре он простился с женой и направился к центру города. Рабочий район был все еще тих и безлюден. А над печальными, покосившимися домишками и тесными двориками, над нищетой и бедностью ярко снял майский день.
И Спасуна проснулась рано в этот день. Пока дети спали, она, как обычно, прежде чем пойти на склад, занялась домашними делами: принесла на коромысле волы из соседского колодца, полила и подмела двор, а потом умылась и вымыла ноги. Покончив с этим, пошла в пекарню за хлебом и купила для детей немного творогу у рано вставшего лавочника, проклиная дороговизну и обвиняя его в спекуляции; а на обратном пути, сама того не желая, завернула в корчму.
– Доброе утро, ирод! – приветствовала она корчмаря, который подметал свое заведение, взгромоздив стулья на столы. – Для хорошего дела небось не откроешь так рано… Дай-ка мне стопку ракии!..
В голосе ее прозвучало раскаяние, смешанное со злобой, словно корчмарь был виноват в том, что она любила выпить. Сегодня она собиралась выпить только чуть-чуть, лишь бы успокоить нервы, возбужденные мыслью о предстоящем дне.
– Сливовой? – спросил корчмарь.
– Сливовой, убей тебя бог! – крикнула Спасуна. Она снова рассердилась на себя и почувствовала угрызения совести, так как сливовая ракия стоила дороже виноградной; однако Спасуне хотелось именно сливовой. – Чтоб она сгорела, твоя корчма, чтоб все сгорели, кто сюда приходит! Чтоб тебе твоей ракией подавиться!
– Давись сама! – ухмыляясь, проговорил корчмарь и поставил перед ней стопку ракии.
– И пачку «Томас яна» третьего сорта, – добавила Спасуна.
– Платить будешь?
– Когда ж я у тебя брала в долг, а?
Спасуна бросила на прилавок никелевую монетку в десять левов. Корчмарь знал, что она заплатит, но хотел показать себя великодушным и вызвать ее на разговор. Он небрежно взял деньги и положил перед ней сигареты.
– Сегодня опять что-то затеваете? Вижу, шмыгаете туда-сюда… Уж не стачка ли? – спросил он заговорщическим тоном.
– Не твое дело, злодей проклятый!.. – грубо отрезала Спасуна, проглотив ракию. – Язва тебя возьми, если еще спросишь!..
– Чего тебе от меня таиться? – с горечью проговорил корчмарь, словно был по гроб жизни предан рабочему классу. – Прижмите-ка, прижмите кровопийц!
Но Спасуна не поддалась на провокацию. Она закурила сигарету и жадно втянула едкий дым.
– Ну! Угощаю! – дружелюбно проговорил корчмарь, поставив перед ней вторую стопку.
Но Спасуна только бросила хмурый взгляд на седые закрученные усы корчмаря и отказалась пить. «Дурак, – подумала она. – Хочет поживиться на стачке». Корчмарь догадывался, что в этот день что-то должно произойти. Беспорядки его пугали, но стачки приносили доход. После криков и угроз обычно наступало уныние, и тогда рабочие заливали свои невзгоды ракией. Корчмарь почувствовал приятное возбуждение мирного обывателя, который радуется своему благоразумию, в то время как глупцов преследует и избивает полиция.
– Когда же ты мне отдашь в услужение своего старшего? – спросил он, желая снова проявить доброжелательство.
Спасуна казалась ему опасным человеком, с нею неплохо было поддерживать хорошие отношения.
– Своих сыновей в услужение не отдаю! – надменно отрезала работница, закурив новую сигарету.
– Что же ты будешь с ними делать?
– Учить буду.
– Оголодают тогда.
– Возможно!.. – Спасуна по-мужски выпустила дым через нос и презрительно посмотрела на корчмаря. – Пошлю их работать па склады, а в слуги не отдам.
– Слуга, рабочий – не все ли равно? – небрежно заметил корчмарь.
– Нет, не все равно, черт бы тебя побрал! – взорвалась Спасуна. – Если я его отдам в слуги, он станет похожим на тебя!.. Ты ведь начал с лакея.
Корчмарь посмотрел на нее с удивлением. Намек на его прошлое заставил его покраснеть от гнева, но благоразумие посоветовало ему смолчать – слишком уж вспыльчивый нрав был у Спасуны. Из борьбы этих двух чувств возникла привычная льстивая и примирительная улыбка.
– Тo-то и оно! – сказал он самодовольно. – А сейчас я сам хозяин.
– Хозяин? Ты? – Спасуна помолчала, а потом разразилась громким гортанным смехом. – Все равно холуй. Прислуживаешь пьяницам и полиции.
Она обтерла ладонью губы и, все еще смеясь, вышла на улицу.
– Сука! – прошипел корчмарь ей вслед. – Ни угостить, ни выругать!
Вернувшись домой, Спасуна приготовила молочную тюрю и разбудила детей. Мальчики жадно набросились на еду. Тюря была сдобрена творогом и овечьим маслом – редкостная роскошь для детей, привыкших завтракать хлебом и красным перцем. Спасуна задумчиво смотрела на них. Одному было десять, другому двенадцать лет. И оба как две капли воды были похожи на отца: та же широкая кость, продолговатые лица и светлые глаза, спокойные и лучистые. И тот и другой – вылитый отец! Но их длинные руки и ноги были очень худы, а лица – бледны. К весне глаза у мальчиков всегда бывали красными от зимней сухомятки: зимой Спасуна ходила по домам стирать и готовить для детей было некому. Плоховато она их кормит, думала она. Да, плоховато, потому что не хватает денег, потому что надо покупать им одежду, учебники, тетрадки, потому что она решила дотянуть их хотя бы до седьмого класса – непосильная задача для одинокой женщины без мужа, работающей на табачном складе. Эх, бедность!.. Спасуна глубоко вздохнула. Подумав о своей бедности, она вспомнила о тех днях, когда был жив ее муж и оба они работали на складе «Восточных Табаков», а за детьми смотрела ее мать.
Мальчики наелись и по приказу Спасуны – каждое ее распоряжение выполнялось беспрекословно – вышли во двор повторять уроки. Спасуна осталась одна в домишке. Она доела тюрю и снова закурила. В тишине майского утра послышался бон городских часов. Спасуна сосчитала удары. Семь. Еще было время докурить сигарету и предаться горестным воспоминаниям о муже, которого забрали кровопийцы. Они арестовали его семь лет назад в теплый осенний вечер, когда он вернулся домой с корзиной винограда. Спасуну все еще бросало в дрожь, когда она вспоминала об этом вечере. Агенты налетели неожиданно, с пистолетами в руках, как бандиты. Они взломали иол, распороли соломенные тюфяки, все перерыли, угрожали, ругались, дрались и, наконец, обнаружив стеклограф и какие-то листовки, стали зловеще усмехаться. Спасуна и сейчас видела искаженные плачем лица детей, слышала последние слова мужа: «Прощай, жена!.. Со мной – кончено! Работай для детей и постарайся дать им образование». Потом его увели, и он не вернулся – ни слуху ни духу о нем не было. Воспоминание об этом вечере наполняло Спасуну неугасимой ненавистью к хозяевам. Эта ненависть была так сильна, что мысль о предстоящем дне, о стачке, митинге и суматохе, когда можно будет проклинать, ругаться и кричать сколько душе угодно, вселяла в нее мрачную радость.
Дети собрались идти в школу.
– До свидания, мама! – крикнули они, как их наставляла учительница.
– Ну-ка, подойдите сюда! – неожиданно сказала Спасуна.
С пестрядинными сумочками на плечах дети подошли к ней. В приливе суровой нежности она прижала их к себе и поцеловала их бледные личики. А потом, словно раскаиваясь в этом баловстве, сказала хмуро:
– Идите! И не озоровать, слыхали? Завтра я опять пойду к учительнице, спрошу про вас.
Она нервно выкурила еще одну сигарету и отправилась в город.
И Стефан Морев рано проснулся в этот день. После самоубийства Макса он продолжал жить у родителей. Он боялся, что и его арестуют, хотя это было маловероятно. Ему хотелось успокоиться, чтобы разобраться в ошибках стачечного комитета. Что ошибки были, в этом начал убеждаться даже Лукан. Но что ошибки эти связаны с отстранением Стефана от стачечного комитета, а вовсе не с общим сектантским курсом – в этом могли сомневаться только глупцы. Так у Стефана проявился порок, свойственный его отцу: думать, что ничто в мире не может обойтись без него.
Он проснулся бодрым и свежим, но, когда уселся за вкусный завтрак, приготовленный матерью, с грустью почувствовал всю противоречивость своей жизни.
Он был коммунист, но деятельность его протекала под сенью покровительства, которое ему обеспечивало имя богатого, всемогущего брата. Он жил в родительском доме, но этот дом был куплен на деньги, отнятые Борисом у рабочих и крестьян. Сегодня начинается стачка, предстоят беспорядки, аресты, побоища, а он, Стефан, будет смотреть на все это только как зритель, с безопасного места. Тысячи рабочих-табачников в этот час пересчитывают свои последние деньги, прикидывают, сколько дней они смогут выдержать без хлеба в начинающейся борьбе, а он завтракает спокойно, как праздный и сытый обыватель. Десятки партийных руководителей в этот час бросаются с суровым мужеством в мрачное и неизвестное будущее стачки, может быть, навстречу арестам, истязаниям или расстрелам, а он только наблюдает, чтобы потом по мелочам критиковать их ошибки…
Расстроенный своими мыслями, он позавтракал и вышел на террасу, с которой открывался вид на сад, улицу и часть площади перед читальней. Майское солнце поднималось над зелеными окрестными холмами, в саду пели соловьи, а свежий воздух был напоен благоуханием весны. Отец, в одном жилете, поливал розы в саду. Мать возвращалась с базара, за ней шла девочка, которая несла полную сумку с покупками.
Стефан посмотрел на часы. Было около восьми. По улице, как всегда, плыл поток табачников, направлявшихся к складам, – мужчины с исхудалыми лицами, в потрепанных кепках, женщины в ситцевых платьях и налымах. «Тик-тирик, тик-тирик» – постукивали деревянные подошвы по каменным плитам тротуаров. Тут и там в волосах работниц пылали красные гвоздики или маленькие алые розы, украшавшие молодые свежие лица. Что-то особенное чувствовалось в настроении рабочих. Понимая значение этого решающего дня, они возбужденно спешили, разговаривали негромко, нервно, отрывисто. Стефан смотрел на них, и все большая горечь пронизывала его мысли. Никогда он не ощущал себя таким оторванным от людей, таким ничтожным, мелким и жалким, как сейчас. «Тик-тирик, тик-тирик» – все так же постукивали налымы, будто подсмеиваясь над его бездействием. Он превратился в беспринципного честолюбца и, чего доброго, скоро пойдет по стопам Бориса. «Тик-тирик, тик-тирик» – смеялись налымы работниц. Ему осталось только щеголять прогрессивными идеями и постепенно превратиться в человеколюбивого маньяка – такого, как главный эксперт «Никотианы», который в молодости был социалистом, а сейчас, услыхав о стачке, сбежал, оберегая свое спокойствие, в Рилъский монастырь!.. «Тик-тирик, тик-тирик» – насмешливо стучали налымы.
Но в плену горьких мыслей, бушевавших в его голове, Стефан вдруг почувствовал, что поток рабочих снова зажигает в его душе какое-то пламя, которое раньше – в гимназические комсомольские времена – ярко горело, поддерживаемое лишениями. В этом пламени были и юношеские порывы, и надежды, и самоотречение – и все это, сливаясь, вырастало в гордое сознание собственного достоинства и нравственной мощи. Это пламя превращало идею в страстно желанную цель, слабых юношей гимназистов – в борцов за новый мир и порождало у них стремление к действию. Неужели же оно навсегда угасло в душе Стефана? Да, возможно!.. Во всяком случае, теперь оно горело уже не так ярко, как раньше.
Стефан спустился с террасы и медленно, обуреваемый горькими мыслями, зашагал к складу «Никотианы».
И Лила проснулась рано в этот день, но не бодрой и уверенной в себе, а с мучительным сознанием того, что несколько лет подряд она совершала непоправимые ошибки, а сейчас отстранена от руководства и ничего уже не может сделать.
Открыв глаза, она увидела за окошком ночной мрак, боровшийся с серебристым сиянием зари. В комнате раздавался напевный басовитый храп Шишко. Лила посмотрела на спящих родителей и почувствовала тоску, смешанную с нежностью. Под одеялом из козьей шерсти их крупные тела мерно приподнимались и опускались в такт дыханию. В наступающем рассвете были видны их лица – спокойные лица людей, не ведающих сомнений, людей, которые встретят этот бурный день с ясным сознанием своего долга. Насколько умнее, тактичнее и дальновиднее оказались они по сравнению с ней – образованной! Сколько мудрости и терпения внесла партия в их души! Какие трезвые у них убеждения! Лила стала вспоминать решения городского комитета, против которых выступал ее отец и последствия которых выяснились только теперь. Отец презрительно усмехнулся, когда исключили Павла, он гневно и бурно раскричался, когда из состава городского комитета вывели пожилого товарища, он целый месяц не разговаривал с Лилой, когда она внесла предложение об исключении Блаже. Шишко не знал теоретических тонкостей марксизма-ленинизма, но на деле оказался гораздо более последовательным большевиком, чем самоуверенные образованные молодые люди, входившие в городской комитет.
Лила не отрывала глаз от окошка. Серебристое сияние зари порозовело, а небо над ним постепенно приобрело голубовато-зеленоватый оттенок. Она пыталась думать о предстоящем дне, но не могла. Чувство тяжелой вины перед рабочими упорно возвращало ее мысль к прошлому.
Преодоление кризиса в партии началось в прошлом году после речи, произнесенной Димитровым в Москве в годовщину смерти Благоева. Лукан позаботился о том, чтобы эта речь не дошла до широких партийных масс, но Блаже достал ее копию и распространил между активистами. Речь содержала точный и яркий анализ тесняцкого прошлого. Изумленные рабочие впервые узнали, что Центральный Комитет, как ни странно, исключил из партии десятки заслуженных и ничем не запятнанных старых активистов. Здравый смысл невольно склонялся к выводу, что если и существует различие между большевизмом и теснячеством, то оно несравненно меньше, чем различие между большевистской тактикой и теперешним курсом партии.
Вторым событием, потрясшим сознание активистов, был пленум Центрального Комитета. Оп вынес резолюцию, требующую создания единого фронта. Лукан и его сторонники начали это толковать и разъяснять по-своему. Единый фронт? Да, но только на местах! Союзники? Да. но только после того, как они откажутся от своих прежних убеждений! Указания Коминтерна? Мы их, конечно, выполним, по применительно к местным условиям! Будьте совершенно спокойны, товарищи, Центральный Комитет знает свое дело! Активисты удивленно пожимали плечами. Значит, будем сотрудничать с членами Земледельческого союза и социал-демократами, но лишь при условии, если они согласятся стать коммунистами… Вот и агитируй за такое сотрудничество!
II наконец, последняя речь Димитрова – снова о Благоеве, – которую Лила непрестанно перечитывала уже несколько дней… Эта речь была сокрушительной но своей убедительности, по глубине и ясности анализа. Она полностью ликвидировала левосектантскую идеологию Центрального Комитета, разбивала позицию Лукана и его сторонников.
Розовое сияние в светлом квадрате окна алело все ярче. Майская заря рассеивала последние остатки ночной тьмы, но не могла рассеять сумрак виновности и раскаяния в душе Лилы.
Сейчас прошлое казалось Лиде невероятным, печальным и унизительным. Невероятным по своей ограниченности, печальным – по последствиям, унизительным – по ее духовной слепоте! В словах Димитрова ее убеждала не только сила логики, но и поразительное совпадение этой логики с действительностью, совпадение его мыслей со всем, что Лила видела своими глазами. За что она так несправедливо упрекала Павла? Почему так надменно ссорилась с отцом? Почему настояла на исключении из партии Блаже и несчастного Макса Эшкенази? Почему упрямо проводила бесполезные операции, в которых пали самые верные и самоотверженные, самые храбрые товарищи? Почему так слепо исполняла директивы Лукана? Чтобы спасти единство партии? Увы, теперь она сознавала, что руководствовалась не только соображениями об этом единстве. Заблуждалась она потому, что в своем ослеплении воображала, будто коммунистами могут быть только люди, занимающиеся физическим трудом. Она платила дань своему сомнению, недоверию к людям, незнанию действительности и марксистско-ленинского учения. И таким образом, вместо того чтобы сохранять единство партии, она на деле работала против него, безрассудно пропагандируя убеждения группы сектантов, которые превратно понимали марксистско-ленинское учение.
Лила вздохнула. Сиянье зари перешло в ровный свет безоблачного утра. Где-то далеко, в прибрежном ивняке, пел соловей. Каким прекрасным, хотя и страшным был бы для Лилы первый день борьбы рабочих за хлеб, если бы она могла прийти к ним без этого сознания своей вины! Но сейчас оно давило ее, унижало, ранило. Рабочие уже потеряли к ней доверие, считали ее запальчивой, горячей девушкой, которая самоотверженно воодушевляет их, но рассуждает неправильно. Ее не выбрали даже в легальный стачечный комитет. Неумолимый ход событий отбросил ее на задворки борьбы. Левосектантский городской комитет выпустил руль стачки из своих рук. Рабочие сплотились не вокруг него, а вокруг исключенных из партии старых и опытных товарищей. Они выбрали свой легальный стачечный комитет, за которым стоял другой, нелегальный, образованный также из старых коммунистов. В этот нелегальный комитет вошли Симеон, Блаже, Шишко, Спасуна и десятки других рабочих, участвовавших в прошлых стачках. В решающий момент городской комитет партии остался головой без тела, штабом без армии. Он превратился в досадный и ненужный придаток стачки, который вынужден был тянуться за ней, как хвост, и мог только повредить ей в случае, если бы полиция переловила его членов и подвергла их пыткам. Городской комитет партии, руководимый Лилой, катастрофически провалился. Провалился и потому, что между ним и рабочей массой разверзлась пропасть, и потому, что упорный и красноречивый Блаже – теперь Лила восхищалась его способностями, – заменив Павла и Макса, непрерывно, неустанно, незаметно вел агитацию среди рабочих.
Лила опять вздохнула беспомощно. В комнатке стало совсем светло. Блеснули лучи солнца – красные, словно обагренные кровью борьбы, которая должна была разгореться днем. Но Лила уже не могла принять участие в руководстве этой борьбой. В последний момент она стала не нужна стачке. Ее беспорядочные мысли снова вернулись к прошлому. Зачем она поссорилась с Павлом? Зачем проводила столько бессонных ночей над книгами и докладами, а утром с тяжелой головой шла на склад? Зачем, рискуя здоровьем и жизнью, столько раз водила рабочих на уличные демонстрации? Не напрасно ли было все это? Напрасно, напрасно, Лила!.. Ты неправильно использовала свой разум, свою волю, свое самоотверженное желание посвятить жизнь рабочим. Ты не сумела увидеть настоящий путь, указанный партии Димитровым. Объясняется это твоей неспособностью рассуждать диалектически, видеть противоречия, которые борются в любом явлении, твоим недоверием к общественному сознанию пролетариев умственного труда и, наконец, твоим самомнением, которое отвергало советы старших и более опытных, чем ты. Да, вот ошибки, последствия которых ты видишь сейчас!.. Теперешнее Политбюро и городской комитет, Лукан и ты – вы только беспомощные, приносящие партии вред сектанты!.. Поняла ли ты это, убедилась ли наконец? Единственное, что тебе остается, – это признать свои ошибки и искупить их в будущем. Снова стань рядовым в партии! Вернись к рабочим! Продолжай непрестанно когтями и зубами бороться за их права и хлеб!..
Красные лучи солнца, проникавшие в комнатку, стали оранжевыми, потом белыми. Утро разливало потоки золота и синевы. Соловей в ивняке перестал петь, по вместо него во дворе жизнерадостно зачирикали воробьи. Лила почувствовала какое-то просветление. Раскаяние не покидало ее, но тоска и боль утихли. Из пепла прошлого в душе ее рождалось новое и светлое решение. Сейчас ее место па улице, с бастующими рабочими, под ударами полицейских дубинок, плетей и прикладов! Только бы ее не убили в этот день! Только бы не искалечили, не превратили в негодного для партийной работы инвалида! Она боялась этого не из малодушия, а в порыве страстного желания пойти с удвоенной энергией по новому пути, освободившись от сектантства, избавившись от колебаний, сомнений и чувства неуверенности, которые угнетали ее при прежнем курсе.
Лила посмотрела на будильник. Было около половины седьмого. Она откинула одеяло, встала с постели и начала быстро одеваться. Вскоре зазвонил будильник, и проснулись родители. Шишко закашлялся и закурил сигарету. Табачный дым сразу успокоил его кашель.
– Куда? – с тревогой спросила мать. – Уж не собираешься ли ты пойти на склад?
– Пойду, конечно! – твердо ответила Лила.
– Да ты с ума сошла! – воскликнула мать. – Тебя первую схватят или убьют.
– Ну так что же! Прикажешь мне спрятаться здесь? Чтобы все меня на смех подняли?
– Никто не будет над тобой смеяться, – вмешался Шишко. – Товарищи знают, что ты не из трусливых. Мы с матерью пойдем. И хватит.
– А беспартийные? – спросила Лила. – Скажут: «Заставила нас лезть в огонь, а сама сбежала и спряталась».
– Пусть говорят, что хотят. Когда на улицах дерутся, это для полиции самое удобное время перебить тех, кто у них на заметке. Тут ведь, как говорится, не разберешь, кто пьет, а кто платит… Иди доказывай, что они убили человека, как бандиты, среди бела дня.
– Все равно пойду! – решительно сказала Лила.
– Никуда ты не пойдешь! – рассердился наконец Шишко, – Хватит болтать! Что это такое? Только бить себя в грудь умеем! Мы уже видели, до чего довела эта тактика.
Лила сердито вышла, взяв мыло и зубную щетку.
Вслед за ней вышел Шишко.
– Птенцы! – проговорил он более мягко. – Еще молоко на губах не обсохло, а уже учат уму-разуму стариков, у которых волосы побелели на стачках. Дай полью тебе!