355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:26

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)

– Э-эх! А ты бы ей: да ведь нету закону вольного держать насильно.

– Ну, скажу так, Степа… а толк какой? Говорю тебе, выбросят на улицу, к кому пойду? Куда?.. А тут у меня сундук с платьями есть, комнатка, постеля чистая…

– У-у, ка-ак же! Полон сундук обносков барских, а в комнатке в прошлом году колыбелька собачки-левретки стояла. И тебя, как собачку на цепочке: зашей, пришей, завей, читай… Токмо дохнуть не смей. Сладкий кусок близехонько, а ешь с налету – хвать, хвать, прожевать не успеешь, опять тебя требуют. Так ведь, а? Так?

– Господи, Степа, не возмущай мою душу! Не привыкла я к тяжкой работе, силы у меня нет… а ведь жить-то охота…

– Охота! охота! Пришиблена у тебя жизнь со всех концов, каждый шаг по указке, а тебе видимость – я-де живу… Тьфу! Говоришь мне: люб, люб, милый я тебе человек, а ходишь ко мне по-воровски.

Может ли сильнее сердце биться? Так колотится, будто выброситься хочет наружу из тесной груди. Можно ли нетерпеливее смотреть на черную грязь оттаявшей дороги, скоро ли твердой будет, скоро ли начнет пробиваться зеленая щетинка травы? Можно ли полнее чуять, как все горячее греет солнце, как ласточка щебечет хлопотливо в новом своем гнезде под окном? А самое первое, ни с чем этим несравнимое, – чуять, что ты не один, что твое сердце живет в общей шумливой волне, что твоя жизнь не по тропке узкой бредет где-то одна, а так врезалась в густой рост других жизней, что и не вырвешь ее оттуда – так из выводка молодых берез не выдернешь из земли и одной, сплелись все дружными крепнущими корнями. За эту неделю каждое утро просыпался Степан Шурьгин с волнующе-свежей мыслью: «У меня есть товарищи, товарищи!»

Глядя тоскующими глазами на его возбужденное лицо, когда он, торопясь, снимал гайдучий цветистый камзол и надевал рубаху, Веринька спрашивала:

– Опять пойдешь, Степа? И каких ты приятелей нашел? Разве сии люди? В шинке сидят да напиваются… Откуда они появились?

Большой, крепкий, он закрутил русой головой:

– Откуда? Видно, судьба мне с ними быть.

Она сказала, еще больше пугаясь:

– Судьба-а! Спиваться-то? Ты за дни все сии словно обезумел, Степушка… одежу по дому всему собрал… Сапоги, штаны, рубахи туда таскаешь… Господи!.. Степушка!..

Он весь всколыхнулся от смеха и прижал к себе хрупкое тело в пышных еще складках старого шелкового платья, из ее превосходительства обносков.

– Родненька-а! А ежели моим товарищам-то надеть неча, неужто ж мне в баулах барских не порыться? Чать, превосходительства-то счету сему не знают. Кабы вот я продал да себе на выпивку, а то ведь работным людям сие…

– Да ведь пить-то с ними пьешь? Ах, Степа, Степа.

– Да не в питье там у нас дело… Не токмо для сего сборы у нас там… а для уговору..

Он вдруг потемнел, хлопнул ладонью себя по губам и с застывшим лицом начал надевать сапоги.

Она сразу почуяла, словно одним безошибочным жестоким уколом в сердце, что в первый раз еще он закрыл перед ней свои думы.

– Степа?.. Замолк отчего? Скрытничать? От меня?.. Господи-и!

Степан поднял голову – в глазах его мелькнула странная искра. Он нежно провел большой ладонью по мертвым белым кудрям ее пышного парика и зашептал над ее розовым ушком:

– Пошто сия мертвечина белая на волосыньках твоих, а? Кинуть бы! У-ух! Слушай, родненька! Льзя ли мне болтать то, что до многих касаемо? Я теперя, Веринька, не одинокой житель. Раньше я все один думал да злобствовал… о тебе, о себе… А только так толку ни на грош… не добудешь себе ничегошеньки!.. В товарищах же ежели, так все возможно, и дело найдешь.

Взгляд его опять порхнул куда-то вдаль, опять необычный, не тот, который всегда был для нее одной.

– И ежели с ними что приключится, следственно и для меня сия кара… Как сказал тебе, так и пойдет отныне жисть моя.

Жалобно морща припудренную щеку с мушкой под правым глазом, девушка умоляюще сложила руки, смотрела упорно и тоскливо в темную глубину его глаз.

– Господи! Степа! Были мы так близенько друг к дружке… Горести сказывали свои, любовью, лаской услаждали дни… А тут… Я понять неспособна, Степа. Так вдруг ты изменился скоро… И с чего сие началось?

– С чего? А помнишь, на прошлой неделе в промывальной [36]36
  Промывальная – «коя служит к пробирным работам и действует посредством привешенного вала» (Паллас, Путешествие, ч. II). Таких промывален в Барнаульском заводе было две, устроены они были чрезвычайно примитивно, без малейшей заботы о безопасности труда.


[Закрыть]
вал сорвался, и восемь человек валом раздавило, помнишь? А ты еще булавки покупать ходила, и видела на Петропавловской улице тот переполох и мне с ужасом рассказала про сие. Вот с того и началось.

Да, вот с того и началось. Бежала по улице толпа, любопытные барнаульские мещане, крича и лузгая подсолнухи, торопились к заводским воротам. Степан побежал вместе с толпой. От ворот отгоняли любопытных прикладами два дюжих солдата. Степана же в гайдучьем его цветистом камзоле с позументами солдаты не посмели остановить. Возле деревянного сарая промывальной гудела толпа. Изуродованные, обратившиеся в кровавое месиво тела сырой, распластанной кучей лежали в черной, еще не просохшей грязи.

Люди в измызганных рубахах, босые, в опорках и лаптях, стояли молчаливым угрюмым кругом и смотрели на мертвых товарищей.

Прибежал толстенький лысый бергпробирер [37]37
  Специалист по определению проб золота и серебра. Бергпробиреры определяли также доброкачественность других металлов и руд.


[Закрыть]
, махая короткими ручками и топая ногами в мягких сапожках.

– Я сказаль… сказаль… Его высокоблагородь… обербергмейстер приказаль идти на работ… Отт… свинь… Ню! Н-на р-работ!.. А… мертвых… убрать! Ню! Жив-ва!

Толпа заколыхалась.

– Чай, людей задавило!..

– Не по-христиански бросить…

Звеняще-басовой голос вдруг покрыл собой все.

Головы обернулись назад.

– Да ты спятил, немчура? Не больно ору боимся! Работай до ночи, да еще, когда помрешь мученской кончиной, так тебя хуже собак выкинут. Вона, еще как?

Бергпробирер привскочил на носки и затрясся круглым животом в наглухо застегнутом коричневом сюртучке.

– Кто там? Ка-ак смейт? Имья, имья! Ню!

Вышел высокий худой человек, темнолицый, скуластый, с горящими глазами. Большим жилистым кулаком ударил по полуоткрытой своей груди и, блестя белыми зубами, грозным, явственным полушепотом сказал:

– Имя надо? А? В-вот, Семен Кукорев? Слыхал? Ну! Чо шары-то выкатил? Мученскую кончину наши люди работные приняли. Надо покойников наших во гроб сложить.

– Верно-о!.. Сеньча верно бает!

– Не сдавай, парень!

Бергпробирер приставил было к губам свисток. Ловким щелчком вышиб Сеньча свисток и топнул властно ногой в опорке.

– Схоронить дай! Восемь гробов немедля надо изладить!

Немец взбешенно затряс головой.

– Нэт людев! Нэт! Не даю-ю!

Сеньча, опять покрыв шум звенящей силой своего голоса, крикнул:

– Дашь людей, дашь!

Его обжигающий взгляд на миг остановился на Степане. Не узнав своего голоса, сказал Степан:

– Я тож помочь могу. Столярить горазд, гроб сделаю.

Бергпробирер хмыкнул и отошел в сторону, увидя в нарядном гайдучьем камзоле слабую тень какого-то большого заводского начальства.

А Сеньча, переглянувшись с насупленно-сторожливыми лицами, вскинул на рослого гайдука грозно ощупывающий взгляд.

– А ты-то… чей будешь? Верно, лизоблюд барской?

И он больно ущипнул Степана повыше локтя. Степан неторопливо потер руку, чувствуя, что уйти все-таки не может. Он строго глянул в глаза Сеньче и отчеканил:

– Говорю тебе, жалею, мол, помочь хочу! Я такой же хрестьянской сын, что и ты. Вот сброшу тряпку сию, и – гляди, как работать умею.

Степан скинул камзол и бросил его на кучу шлака. Сеньча быстро протянул руку, и на губах его появилась скупая улыбка.

– Ладно-о!.. Ты одежей-то больно не кидайся, от бар попадет по загривку. Айда вона туды к доскам… Мы вот тут впятером останемся, будем гроба ладить!..

Он крикнул вслед шагающим по шлаковой дорожке понурым, серым спинам:

– Слы-ышь! В обед хоронять пойдем!

Под ласковым солнечным припеком, в визге, грохоте заводского гула, вслушиваясь в резкий голос Сеньчи, Степан чуял в руках силу горячую, охотную, быстроту, ловкость, будто никогда еще так не работал, никогда дело так не спорилось.

Пока вилась из-под рубанков желтая пахучая стружка, рассказали пятеро свою жизнь друг другу.

Аким Серяков, маленький, тощий, с завистью худосочного человека хлопнул Степана по его светлокожей плотной руке с тонкими золотистыми волосиками:

– Эх, и гла-адок ты, парень!

Степан усмехнулся:

– Чай, барам гайдука охота покрасивше иметь, для того и кормят.

Аким, дергая свой тощий белесый ус, недоверчиво сказал:

– Поди, на перинке и на свет-то тебя мать родила?

Степан вдруг широко вздохнул, откинул русый клок с потного лба и улыбнулся открыто весеннему небу с барашковыми облаками и всем, кто окружал его.

– Ха-а-а! На перине!.. В закуте я родился, вот где. В закуте мать меня родила, некуды боле ей было податься. Гостей понаехало на барски именины, в каждом углу были люди, вот и пошла она себе местечко искать, да в закуту и зашла, там я впервой и свет божий увидел.

Сеньча, откашливаясь, нахмурился:

– Злобен у нас, вишь, народушко-то! Не сразу человеку поверит.

Сеньча вдруг хлопнул Степана по широким плечам:

– А и крепок же ты, парень! Ну-кась, руку со-гни… Эх-х!.. Вона, гляди, робя!.. Тужина какая! Чисто камень перекатывается!..

Он любовно прикасался к гладкой блестящей коже, ощупывая напружинившиеся мускулы.

– Эк, силища, поди, у тя большущая, паря?

Вдруг он приблизил к спокойному, сосредоточенному лицу Степана горячие, как уголь, глаза и зашептал возбужденно:

– Ты, паря, от нас не отставай! Ладно? Приходи хоронить, а опосля на гору пойдем, в шинок… Тамо сговор будет большой…

И вдруг засмеялись искристо и молодо карие глаза Сеньчи.

– Весна ведь идет… теплынь, брат! Кумекаешь?.. На теплыни ноги воли просют… Приходи! Ну?

– Приду! – с застучавшим сердцем ответил Степан.

Гробы вышли на славу. Дерево сухое, смоленое – алтайская сосна, желтая, как янтарь. Набросали туда курчавой стружки, примяли дружными руками. Потом, сдавив в груди яростный и жалобный стон, подняли и перенесли на лопатах страшные останки в новые, пахучие от смолистых соков гробы.

Когда положили последнего, сгреб Сеньча у себя на лбу жесткие черные волосы и дико глянул на мертвецов.

– Вот она, жисть нашенска!

Потом тряской рукой Сеньча сжал ладонь Степана.

– Вот, парень барской, глянь… Коли доли не поищешь, так и пропадешь… али в горячке, али вот искрошат тебя тако ж, как наших горемычных.

Под тихим шепотом молодых тополей, вдоль заводского забора, тяжелыми неспешными шагами шла толпа за четырьмя подводами. Гробы заколотили, но на ухабах из-под крышек показывалась кровь. Непривычными осипшими голосами бергалы нестройно тянули «святый боже». Попов не было: одного дома не застали – уехал-де рыбу удить, а другой поп отказался – ноги-де болят.

Когда шествие миновало плотину, все увидели молодого военного, что ехал, гарцуя, с прогулки из бора.

– Что сие? Кого хоронят? Где попы? – строго спросил он.

Ему ответили возбужденные голоса:

– Нас попы не хоронют!

– Дешево даем!

– Ниче-е! На том свете тошней нашего не будет…

Офицер бросил сквозь зубы:

– С-скот-ты!

И скрылся в золотом облаке пыли.

– Свя-я-ты-ый б-бо-же-же-е! – нестройно пела толпа.

Медными семишниками и пятаками отсчитали могильщикам за работу, потом воткнули в сырые холмики маленькие, на двух гвоздях, некрашеные кресты.

А Катька шинкарка охотно приняла в уплату за поминки Степанову рубаху.

Домой Степан прокрался уже ночью. Шел под звездным небом, не чуя под ногами земли. Выпил одну только чарку, но горела голова, возбужденно трясло тело, а душа будто выпевала буйно песню сегодняшнюю про вольные алтайские горы, про обильный край – Бухтарму. Обожгла и сразу заняла хозяйское место в душе дерзкая вихревая дума – бежать за долей. Шел Степан, сам не чувствуя своих шагов, до того были они легки, да и все тело, каждую жилку его будто заполняла горячая мечта о беглом приволье.

Теперь, глядя на родное, еще полудетское лицо Вериньки, думал Степан с горькой жалостью, что ничего ей рассказать нельзя.

«Проста очень, обносками нарядными, теплотой набалована… выболтает… Молить начнет, расплачется».

Стиснуло сердце жалостью.

Но он выпрямил грудь и осторожно снял с плеч ее дрожащие руки.

– Ну, я пойду пока, родненька…

– Степа, узнают ведь, опять по спине получишь… Степушка, и что ты с бергалами спутался? Ей-богу, нет моего терпенья! Возьму и скажу самой, чтобы дома тебя… – тут же Веринька испуганно замолкла. Над ней склонилось грозное, неузнаваемое лицо.

Степан до боли сжал ее пальцы:

– Ш-ш! Ни слова, никому! Меня загубишь, людей под кнуты. Молчи! – И, уже целуя торопливо ее излитые тяжелыми слезами глаза, он шептал в горячем отчаянии:

– Ты чо знаешь-то? Птица в клетке! Кормушечка мало-мало есть, вот и все тебе… Эх, отчего ты не девка-чумичка? Не сердись! Н-ну! Нынче в последний раз, распоследний раз пойду на гору… Вот те крест! Боле ходить не буду.

– Правда, Степушка? Не пойдешь?

– Ну, Фома неверный. Сказал, значит так и есть. За эти дни привык ей лгать спокойно. Сегодня же действительно был последний сбор у Катьки, чтобы окончательно сговориться.

Сеньча, важный и серьезный, пересчитал всех.

– Двадцать четыре. Ты, Степан, двадцать пятой. Ну, робята, слухай… Завтра пятница, а в субботу, как пошабашим, соберемся у Катерины, а оттуда к вечеру на змеиногорскую дорогу.

Опять общий торжественный кивок.

Аким Серяков спросил робко, чуть дрожащим голосом, поглядывая на серьезные, сосредоточенные лица:

– Знать, робятушки, за нами солдатня побежит? Как с ними быть-то? Пристрелют.

Лицо Сеньчи исказилось злой гримасой.

– Ишь! Труса праздновать хошь? Ну так оставайся, погибай игде опять…

Марей поддержал Акима. Обводя всех спокойным взглядом, произнес строго:

– Так ведь оно верно – как с солдатней-то? Люди-люди, а все же в сторожа нам приставлены.

Степан сказал, возбужденно дыша:

– А им руки укоротить придется. Оружье ж взять себе – сгодится!..

Порешили обо всем. Как забубнит ко всенощной колокол соборный – идти на гору.

По дороге Сеньча сжал руку Степана:

– Ты смотри! Девку свою не приволоки… Коли удача будет, так потом добудешь ее, прискачешь за ней, а тут не моги-и! Камнем на шее повиснет.

– Не-ет! Зачем? Она ничего не знает, – ответил Степан, но кто-то маленький внутри заплакал, заскулило сердце напоследок.

В пятницу весь вечер пробыл вместе с Веринькой. Она опять жаловалась на «самое» и тут же, быстро развеселясь, рассказала, что подарила ей начальничиха веер.

– Совсем добрый еще… И пахнет от него так прекрасно. Ах, Степа! Кабы ты попокорней стал… может бы, что и вышло…

– Слышь, родненька, ежели бы в другое какое место нам с тобой уехать… Ты бы поехала?

– О господи, Степа!.. Только чтоб без страху!

– Ну-ну! Конешно, без страху будем стараться… Ах, пичужка ты моя-я… А вдруг бы, Веринька, со свету я пропал, а? Ты бы как тогда?

– Ой, Степушка! Что и скажешь, золотой!

Субботний вечер пришел теплый, прозрачный. На сухой уже дороге крутились резвые вьюнки пыли под колясками барнаульского начальства и дрожками мещан и купцов, что ехали к собору.

Степан приготовился. В плетушку сложил белья две смены, хлеба, соли, нож, мелочь кой-какую и горячим лбом прижался к стеклу. Блуждающим взглядом он обводил двор, витую решетку сада, где желтели гравием дорожки и нежно зеленели распускавшиеся тополя. На крыше оранжереи звонко чирикали воробьи. Кучер Никита, раскорячив большие босые ноги и сокрушенно мотая головой в высоком картузе, чистил малую начальничью карету. Сегодня утром он рассказал Степану, как вчера катал начальничиху да горного ревизора, а на ухабе лошади вдруг и понесли, а те, двое, друг в дружку носом. Вернувшись домой, бурю закатила взбешенная «сама» и пригрозила Никиту продать вместе с бабой и ребятами, чтобы с глаз долой такого кучера.

«Ух, Никитушка, бичевальщик мой. Сказать бы тебе, как от страха рабского избавиться, да поздно на тебя, простоту, время тратить. Может, сам дойдешь, смекнешь, для чего нашему брату горы высокие да реки быстрые».

На лестнице дробно застучали каблучки. Вот и она. Сияют синие глаза, румянец на нежных щеках, губы полуоткрытые, черные брови весело вздрагивают.

Запыхалась от бега. Голову в белых кудрях кладет на грудь.

– Степушка-а, милой! Что грустен?

Вздохнула, запечалясь на краткий миг, опять улыбнулась чему-то.

– У тебя сердце бьется как, Степа!

Гайдук смотрел неотрывно в милое лицо… Как заноет потом сердце!..

– Вот како дело, Веринька… Пойду я, поудить охота, больно вечер-то хорош…

– Ах, Степа, и я с тобой!

– Да я ведь далеко пойду, где потише, ты устанешь. Дай поцелую тебя, родненька!

Бахнул раз-другой колокол в соборе. Густой звук поплыл в золотой тишине и растаял где-то за прудом.

Степан оторвался от горячей, ответной дрожи ее губ. Колокол звонил. Немеющими, бесчувственными губами Степан еще раз припал к смеющемуся лицу. Улыбнулся насильно. Выпрямился. Поклонился низко:

– Ну, пошел я, родненька!

А Веринька, напевая и тихонько радуясь, что сегодня успела вдосталь пообедать, что Марья Николаевна сегодня была добрее, села разбирать свой сундук с робронами старыми, шляпками, перчатками и всякой рухлядью, милой и привычной за восемнадцать лет комнатной жизни. Мечтать начала, как, может быть, смилостивится Марья Николаевна, согласится в добрую минуту, и будет она, Веринька, радостью Степановой жизни, любящая, верная и такая красивая и модная, как самая «настоящая госпожа».

А вечером глотала Веринька тяжкие, как свинец, слезы и глохла от стука своего сердца, перечитывая, уже который раз, торопливые строки Степановой записки:

«Родненька, тебя вспоминаю и пишу – за грамоту спасибо. Оставляю вот тебе вестку. Ухожу на волю, к жизни каторжной не вернусь… Не один я, а с товарищами ушел долю искать. Обдумал все, родненька, на рабий свой кусок плюю, ненавижу дворян, богатеев, ибо я прикоснулся к горю работных людей и сам я, хошь и по-другому, а такой же заклеванный, яко заяц орлом жадным. Пропади он, город сей, золото добывающий… Жди меня две весны, Веринька… Будет доля на свободе хороша, добуду тебя. Не будет доли – молись о голове моей… за товарищев, они – за меня. Я новый теперя человек, к бывшему не вернусь. Ноет сердце по тебе, но верно поступаю. Пока прощевай, удачливой вестки дожидайся. Не запамятуй меня Шурьгина Степана».

Вдосталь наплакалась Веринька от тоски в воскресенье утром. В доме переполох поднялся, стали Степана искать в пруду. В понедельник же догадались, что бежал Степан вместе с двадцатью четырьмя бергалами. На Степана показал немец бергпробирер.

Во вторник стояла Веринька в шумно переговаривающейся толпе на соборной площади и читала, бледнея и вспыхивая, большой лист приказа на столбе:

Сим объявляется всем почетным гражданам, служащим лицам, духовным, мещанам и мастеровым града Барнаула для общего осведомления о злостном и дерзком побеге, двадцатью четырьмя бергалами и, по полной видимости, купно с ними главного начальника Колывано-Воскресенских заводов дворовым человеком Степаном Шурьгиным учиненном. Одна часть преступников со скрытым намерением и обманув начальство свое якобы добровольно отправилась на лесосечные работы в бор барнаульской; другая же часть оставалась на заводе, дабы подозрений начальства, о благе государства радеющего, отнюдь не возбудить. Сии преступники в субботу к вечеру собрались вместе в бору, в коем находились для присмотра двое солдат Колывано-Воскресенского батальона. Солдаты сими дерзкими нарушителями порядка были повалены наземь, биты и связаны, с воткнутыми во рты кляпами, дабы не было возможности им кричать. Преступники нагло отобрали у солдат ружья, патронташи, сапоги, портянки и штаны, на сумму тридцать рублей ассигнациями, оставив их в мундирах и исподнем, сами же скрылись.

Посему главная контора Колывано-Воскресенских его императорского величества заводов, купно с военной властью, объявляет: всякий, кто по нижепоименованным приметам сих наглых преступников обознает, должен немедленно о сем главной конторе заявить и преступника задержать, за что получит от главной конторы сообразное его чину и званию вознаграждение. Всякий же, преступников сих обогнавший и укрывший хотя бы одного из них, строжайшему будет подлежать наказанию.

Имена беглых

…………………………………………………………

Приметы

……………………………………………………………

………………………………………………………………

Путались, пестрели в глазах кудреватые, фигурные буквы – бойкая работа конторских канцеляристов. У Вериньки каменели ноги, будто врастая в весеннюю теплую землю. Не слыхала, что говорят кругом, а видела только буквы, слова о Степане, и сквозь их круглые и длинные завитки будто проступал то непокорный русый вихор над Степановым лбом, то загорающийся дерзкий его взгляд, что так пугал ее в последние дни. Потом с гудящей головой Веринька пошла к дому. Казалось, не переведутся слезы: они подкатывали горячим клубком к горлу, глотать их мучительно и тяжко, а горя показать нельзя.

В кабинете своем конторском по пестрому персидскому ковру (подарок канцелярии царицы Екатерины) большими шагами выхаживал Гаврила Семеныч. На диване, неудобно поджимая худые ноги в лосинах и высоких сапогах, сидел немолодой офицер, впалогрудый, жидковолосый, с лысиной на макушке, вида неудачливого и незначительного.

Гаврила Семеныч обидчиво-величественным мановением руки указывал на портреты в золоченых рамах по стенам, откуда с полотен глядели: суровое лицо пышноволосого Петра I, вытаращенные глаза корявой Анны, круглобровое красивое лицо Елизаветы, полупьяная улыбка Петра Федоровича, сладко-задумчивое с колющей улыбкой лицо Екатерины, а с последнего новенького полотна – холодный, водянисто-голубой взгляд здравствующего Павла I.

– Стыдно мне перед сими, наисвященными для дворянина изображениями, за вас стыдно, милостивый государь мой! Ужель вы, дворянин, поручик батальона Колывано-Воскресенского, не могли достойно уследить во время караула вашего за поведением мастерового люда? Ужель вы низких его повадок не знаете?

Офицер, бледнея от злости и унижения, начал торопливо, скрипучим голосом:

– Ваше превосходительство… я сие знал-с… сие, то есть повадки мастеровщины, но я считал, что настроение их… э… в субботу было спокойное. Я встретил на плотине небольшую толпу мастеровых, кои отдали мне поклон, ответив на вопрос мой, что идут в церковь…

Гаврила Семеныч, бесцеремонно тыкая ему в лицо протабаченным пальцем, зло расхохотался:

– Так, божуся, вы их и встретили, ваше благородие, их, их! Они за дурость вашу отменно были вам благодарны!

Начальник затопал о ковер.

– Вы… понимаете, кой вред ротозейством своим вы всей нашей карьере приносите? Кабинет его величества потребует с нас отчетности жестокой, по какой причине бегство у нас учиняется ежегодно? Единственное спасение наше в крепчайшей, мил… сдарь, в крепчайшей субординации и мерах пресечения… Внушением влиять мы пробовали, ответим мы кабинету, но сие не помогло и… Значит, военное наблюдение никуда не годится… Также и нам ответят… Значит, так, так, миле… дарь? Молчите? Вы за все происшествие во время дежурного караула ответственны, да-да-с! Двадцать пять мастеровых, в числе коих и моего крепостного раба, глупо, по-бараньи глупо, с открытым ртом… вы изволили выпустить из пределов Барнаула! Вы… зря полевое довольство получать изволите [38]38
  Военные власти Колывано-Воскресенских заводов, в качестве всегда готовой силы для подавления «мятежей и бунтов» в этой царской колонии, получали жалование, как на поле военных действий.


[Закрыть]
. А? Я чаю, вы обязанности свои в сем златоносном месте понимать должны без ошибки… и точно! Точно!

Офицер, едва дыша, начал было:

– Я думал, ваше превосходительство…

Гаврила Семеныч ощерился, собирая бритые щеки в грубые складки.

– Молчать! Что вы думать можете? Молите всех святых, дабы не попасть под суд… Мо-олчать!.. Пишите рапорт с изложением мотивов сего позорного непорядка.

Он круто остановился, подрыгивая тощей икрой в белом чулке, и минуту спустя спросил уже сдержанней:

– Солдат допрашивали?

– Так точно, ваше превосходительство.

– Ну?

– Божбой и всяческой клятвой отрицают свою прикосновенность к сему.

Рассекая воздух костистым пальцем, Гаврила Семеныч сказал, хмуро супясь:

– Они прикосновенны!.. Прикосновенны!.. Они сообщники беглых. Поняли?.. В назидание другим… и… в оправдание вам, ваше благородие, достойны они шпицрутенов! Они должны быть прикосновенны, понимаете вы, милс… дарь мой, сколь дворянское сословие друг другу может содействие оказать?

Офицер понял. Его впалогрудая фигура выпрямилась. в глаза возвращался блеск, а рыжеватые бачки возле оттопыренных ушей подергивало от широко расползающейся почтительной и благодарной улыбки.

За десятки же верст от главного узла «златоносного места» поднимались вверх по Бие новые беглецы. Гребли шибко, сторожливо щуря глаза, и острым взглядом охватывали речную даль и берега. На заре высадились у нагорного глухого поселка. Дрожа от усталости и радостного возбуждения, поднялись каменистой тропой на зеленое яркое взгорье, каких много по веселой реке Бие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю