355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:26

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)

Патер Брженицкий скоро начал похваляться, что его «русский хлоп» просто сущий клад: может объясняться по-французски, по-немецки и уже совсем бойко говорит по-польски.

– Сделаем из тебя поляка, – болтал патер, возвращаясь под хмельком из гостей. – Поляки самый умный и важный народ на свете!

От патера, впервые за столько лет, Федор узнал, что делалось на Руси: помер царь Федор Иванович, помер царь Борис Федорович Годунов, а наследник его Федор Борисович не успел посидеть на престоле, как был убит боярами, чтобы очистить место для нового, якобы «чудом спасшегося» царя, который пришел из-за рубежа. «Чудом спасшийся», как разъяснял патер, сын царя Ивана Грозного, царь Димитрий Иванович, пришел в Москву, сел на царство, но и года не просидел – «неблагодарный народ московский скинул царя с отчего престола». Димитрий был убит во время бунта, а вместе с ним погибло много «преславных» польских панов, которые возвели его на престол. Убиения их Польша никогда не простит «ни московским хлопам», ни нынешнему хитрому царю Василию Шуйскому. Польские паны-рыцари и паны – служители Христа еще покажут «той подлой Московии», как помнит Ржечь Посполитая ей причиненное зло и даже просто непочтение к ее ясновельможному панству и «наикрасшему лыцарству».

Патер грозил кулаком востоку; на жирной, лоснящейся руке сухо бренчали четки, будто сама смерть щелкала костями. Федор сидел на облучке, слушал эту хмельную брехню – и голова его шла кругом. Виданное ли дело, чтобы какие-то паны да ляхи-попы русского царя на престол возводили? Чем еще грозят России паны-поляки, что еще могут ей сделать? Но, видно, опасно занемогла русская земля и сильно истекла кровью, если всякий попишко может ей слать угрозы и клясть честной народ ее!.. А что делает царь Василий Шуйский, бояре, думные дьяки и все царские служилые люди? Или они все последнего разума лишились и продали свою русскую честь, коли свою землю защитить не могут?

Однажды Федор познакомился с двумя польскими жолнерами, которые вместе со своими «лыцарями» бежали из Москвы в день убийства царя Димитрия, 17 мая 1606 года. «Лыцари» еле унесли ноги из Москвы. В уличных московских боях жолнеры сильно покалечились и бранными словами поносили своих панов, которые посулами сманили их в Московию.

Федор, еле сдерживая дрожь во всем теле, слушал названия знакомых улиц, церквей, дорог. К мучениям от тоски по родине прибавились мучения совести: пока он скитался по чужим землям, его родная земля истекала кровью.

Злые кони топчут ее, чужеземцы погаными и жадными руками разоряют ее, рубят головы верным сынам ее, бесчестят жен их и сестер, – и дым пожарищ затемняет солнце.

Во Львове, в грязной корчме у проезжей дороги, Федор столкнулся с русским пушкарем из-под Путивля. Пушкарь после измены путивльских воевод был взят поляками в плен, в цепях увезен в Краков, несколько месяцев томился в тюрьме, бежал и, как Федор, пробирался на родину.

Казалось, все слезы уже давно выплаканы Федором, а тут, услышав русскую речь, он заплакал и хотел одного – слушать, слушать, впитывать в себя звучные, прозрачные, сладкие, как мед, родные звуки.

От этого пушкаря Федор узнал, что многое множество черных людей, крестьян, восстало против царя Василия Шуйского, что повел их на Москву бывалый человек, храбрец неподкупный, крестьянский сын Иван Болотников. Пушкарь рассказывал, что Иван Болотников сулил отдать крестьянам барскую землю и богатства купцов-гостей, сулил и на царство посадить такого человека, который будет править, судить, миловать «по всей правде-истине».

Федор слушал обо всем этом с великой жадностью, принимая каждое слово как знамение о своей судьбе, – да, он вступит в войско Ивана Болотникова! Этот храбрец защитит и его, Федора Шилова, чью жизнь загубил боярин Пинегин, смертный враг его. Да, Иван Исаевич, бесстрашный предводитель, будет ему дороже брата родного! В нем свет жизни Федора Шилова!

Они шли день и ночь все на восток, на восток. Заходили в деревни, объявляя себя странниками и прося работы: телегу поправить, коня подковать, на поле подсобить. Но работы было мало. Польские хлопы жили в такой лютой бедности, что ни коней, ни телег у них не было, а урожай был так убог, что еле-еле на свои рты хватало. Так, с превеликим томленьем добрались беглецы до Гродно, где их приняли за воров, били кнутом и бросили в тюрьму. Когда зажили рубцы от кнута, Федор с пушкарем убежали.

Был апрель 1608 года, ночь, полная звезд, когда они очутились на воле. Вскоре, переплывая реку, пушкарь утонул. Федор пошел один.

Ранним утром в конце мая 1608 года Федор достиг московских рубежей. Упав на колени, Федор распростерся, прижался всем телом к родной земле, поцеловал ее черное теплое лицо. Земля пахла молоденькой травкой, жирными соками, обильными дождями, от которых только зреть бы да зреть желанному хлебному семени. Осмотревшись, Федор увидел, что на земле уж давно не сеяли. Изрезанная колесами, избитая копытами нашествий и боев, пахотная эта земля лежала заброшенная, неродящая, бесплодная. Осколки мечей и сабель, изрубленные шлемы, обрывки кольчуг, сорванные шпоры, стремена, изоржавевшие от дождей, уже начали прорастать травой. Не такой он оставил русскую землю, когда молодым оторвался от нее.

Истерзанной встретила его родная земля, и он сам таким же вернулся к ней. Наклонившись к ручью, Федор увидел глубоко запавшие глаза свои, морщины, лысый лоб, длинную почти седую бороду. И земля и он, работник ее, в разлуке оскудели, измаялись… «Ни-што, родимая! До остатнего вздоха буду выручатель твой!» – страстно поклялся Федор.

– Ох, брат ты мой, – вдруг прервал рассказ Никон, и его синеватые любопытные глазки строго блеснули. – Чай, с тем басурманским людом было у тебя, яко пословица глаголет: у нашего Тита и пито и бито. Ты поди там облатынился вовсе?

– Насчет зелена вина кто богу не грешен, – усмехнулся Федор. – Кто пьет, тот и горшки бьет… и я фряжски кружки бивал, когда пьян бывал. Да и то баять – в толчее да суматохе от людья не спрячешься: рот болит, да есть велит. Одначе…

Федор тряхнул лысой головой, его большие впалые глаза гордо сверкнули.

– Одначе слышите все: не облатынился я, русским человеком остался, ни единого родного словечушка не запамятовал.

Слово, русское слово, язык родной, русский! В нем разум, сила, надежда, смысл жизни. Слово родное, что ведун, каждую думку светом пронзит, стрелой навострит, пустит вперед, навстречу грядущим годам – и будто быстрее течет горькое время, и в радость грядущую веришь, как белокрылому голубю, что вьется в поднебесье. Слово русское, полновесное! Только оно в силах выразить любовь, тоску, ненависть, клич – призыв боевой, мольбу, восторг, самомалейшее движение сердца человеческого! Слово русское, плавное, что река в зеленых берегах, сверкающее, как камень-адамант, золотое всемогущее слово, за которое не жаль сложить голову, – нет, крепче клада хранил его Федор Шилов под каленым и злобным ветром скитаний.

Повествование Федора пришло к концу. Последнее слово свое он запил недокисшим квасом, вытер губы и бороду и горько-шутливо усмехнулся.

– Ну, вот я перед вами, словно бы на духу!

– Охти ты, душенька бесталанная-я! – вздохнула Настасья и жалостно заголосила: – Ох ты, Горемыкин сын! Что было тебе муки-докуки, брательничек! Люди живут, словно ал-цвет цветут, а наша голова вянет, что трава!

– Но, но! – прикрикнул Никон. – Эко рано с причетом вылезла! Чай, не на поминки собралися, а на добро здоровье да на почесье [64]64
  Пир, угощенье.


[Закрыть]
.

– То ей народушка жалко! – с дрожью вздохнул нежный женский голос.

Никон вставил в светец новый пучок лучин и при желтом вспыхе света увидел бледное кареглазое лицо Ольги Тихоновой.

– А, Ольгуха! А я было померекал, кто из старух так запечаловался, – сказал Никон.

– Дивоваться-то словно бы и нечему, – зарокотал чей-то низкий бас, и все обернулись на звук этого голоса, такого могучего, что казалось, в груди говорящего перекатывались камни.

– Эх, кому воля – нам лишь доля, а талан-счастье в лесу под пнем спит! – опять прогрохотал тот же голос.

– Иванушко Суета! – весело сказал Никон и вывел из угла высоченного детину, лет за сорок, кудлатого, с густой, спутанной, как кустарник, льняной бородой.

– Давненько не видали тебя, Иванушко! – еще приветливее продолжал Никон, похлопывая Суету по руке выше локтя, – маленький Никон еле доставал ему до плеча.

– Вот по тяглецкой доле да по старцев монастырских приказу из лесу приволокся, к тебе на ночевку пришел да и заслушался… – ответил Суета и протянул руки Федору Шилову. – Узнал ли ты меня, Федор?

Федор Шилов окинул взглядом богатырскую фигуру Ивана Суеты и тоже протянул к нему руки: еще бы Ивана не узнать!

– Эх, вона когда мы сустрелись с тобой, Федор-свет! – грохотал Суета, обнимаясь с Федором.

– А ты все корнем крепок, Иванушка! – улыбнулся Федор, потирая плечи после богатырского объятья Суеты. – Охо-хо… без силы моей я уж десять раз был бы смертью убиен, на чужбине-то, одначе твоя силища мою могёт, яко соломинку, поломати! Я вона лысой стал да облезлой, а ты хоть и нечесом ходишь, а все волосатой, Иван-свет!

– Волосатой, волосатой, – заурчал Суета, – а глянь-кось, седой весь…

И Суета низко склонил большую кудлатую голову.

– Был лен золотой, да жара проклята весь цвет выжгла.

Никон вставил в светец свежий пучок лучин. Пламя осветило его круглое в мелких рябинках лицо и упрямые глаза.

– Слушал я, слушал, и пала дума мне на сердце: ох, куда ни пойди, хоть за тридевять земель, – везде тяглецу худо, везде тягло на мир полегло.

– Ты о сем с отцом Макарием покалякай, кому лес да бобровые гоны поручены. Он те изречет: «егда кто тяготы насущные возлюбит и покорно несет, велика того награда на небесах!» – и Суета раскатился своим могучим хохотом, – нрава он был веселого и покладистого.

– Ну-ко, разбредался, аж в ушах трескоток пошел! – вдруг рассердилась Настасья и даже ногой притопнула. – Чай, живем не по нашему хотенью, а по божьему изволенью, спокон веков так было. А ноне людишки оскудались верою-то, вот господь-батюшка, царь небесной, и наказует нас грешных.

Кто-то опять прерывисто вздохнул из полутьмы и сказал:

– Лихолетьем бог наказал! Времечко грозное!

Разные голоса поддержали:

– Как Борис-от царь на престол сел, в таё зиму волки у нас под самым жильем дотоль выли – не мочно было спати!

– Во-во, к войне, к лихолетью и выли!

– Старики бают – страшней времен, что наше, от веку не бывало.

– Попал народ, что зернышко меж двух жерновов…

– Ляхи да воры всю кровь из народа выпили, людожоры проклятые!

– Бояре-изменники, перелеты поганые, злодеи тож!

– Продажные души-и!

– Конец миру приходит, братцы-ы!

Федор сказал на ухо Никону:

– Мукой горючей исходит народ!

Никон согласно кивнул ему, но тут же озабоченно добавил:

– Голосят дюже.

– А царевы ярыжки, яко волки, по дорогам бродят, – добавил насмешливый голос за спиной Никона. Он обернулся и увидел подвижное лицо Петра Слоты, ближайшего своего соседа и друга.

– Эка-сь! – упруго вскинув короткой сильной рукой, смешливо проворчал Слота. – Тиха синичка, а в суседях горласта, язык бесперечь чешет, воронье да ястребье над гнездом вьются, поживы ищут…

И Слота так мотнул головой в сторону улицы, что все замолкли и, перешептываясь, начали расходиться.

Настасья собрала немудрый ужин: тюрю с луком и ржаными сухарями. Мужчины сели вокруг большой деревянной миски и некоторое время прилежно хлебали.

Первым заговорил Иван Суета:

– Ох, зело умеет посельской старец Макарий должишки с тяглецов возворачивать! Лонись баба моя хворобою маялась, посля, не знай с чего, телка пала, все одно к одному, – пришел я в разор и выпросил у старца семян, бревешек, то да се. «Как, мол, воздам-то, отче?» Бает: «Издельно воздашь…» Вот и воздаю издельно… Охо-хо… Летось еле высеяться поспели, старец меня в бобровые гоны послал, понеже-де гонщики долго мягку рухлядь не везут. Ладно, то привез ему. Еле покосы отошли, он меня внове послал за воском на пчельник, к дальним прудам. Ладно, привез. Ржицу дожинаем, а он: слышь, Суета, зима-зимушка уж недалече, так надобно в лес поехати – для обители божьей дровец запасти да лучины поболс нащепати, пусть на солнышке посохнет, ломкой станет до огня. Вот я десять дён, яко бес перед заутреней, по лесу и крутился, обувку всю изодрал, изгваздался…

– А ты бы, милой, ответствовал посельному старцу: мол, руки-ноги занедужили, к моей, мол, слабости-болести изволь жалость иметь! – Слота сердито хохотнул, блеснув быстрыми черными глазами.

Иван Суета отмахнулся: кто поверит в его слабость и болезни?

– Да к слову тебя взять, Пётра, – немного погодя возразил он с легкой ехидцей. – Егда тебя просьма-просит душ наших молитель, Троице-Сергиева преславной обители старец: «Потщися, чадо, господа ради», – ведь пойдешь с согласием… и потерпишь ярмо на спине своей…

Слота сердито запыхтел и теребнул себя за сивую бороду.

– Схоже баешь… сих, пойду и потерплю, коли они Христом-богом или матерью его меня усовещают… Словно бы я для господа самого не хощу добро творити… Ну и пойдешь с покорностью… Разум твердит: «Ох, лукав мних [65]65
  Монах.


[Закрыть]
божий, молитвой уловляет»… а душа свое: «Богу не изладишь – дьявола потешишь!»

Никон неторопливо сказал, что для тяглеца «как ни кинь, все клин», словом, «деться некуда».

Как бы отвечая своим заветным мыслям (он иногда любил говорить намеками и притчами), Никон начал вдруг вспоминать, как прошла его жизнь. Смолоду он «бога боялся и людей стыдился», чужого не брал, соседей не обижал, по корчмам не слонялся, вина не пил, молился усердно и работал от зари до зари.

– А кой прибыток от сего имеем? – и Никон обвел собеседников светлым упрямым взглядом.

Его сорокасемилетнюю жизнь можно считать конченной – он от нее больше ничего не ждет. В дни его молодости крестьянам разрешалось переходить от одного помещика к другому. На своей вислогубой коняке и санишках, нагруженных ребятами и домашней рухлядью, Никон Шилов объездил подмосковные земли вдоль и поперек. Тогда жизнь скрашивала надежда: у этого землевладельца тяжко было жить, так авось у другого будет лучше. В селе Клементьеве Никон родился и женился, и за двадцать семь лет, поискав счастья по разным местам, он несколько раз возвращался в родное село, пока, наконец, устав бродить с места на место, совсем не осел в Клементьеве. Из «приходца», который менял хозяев, ища себе лучшей доли, Никон уже давно обратился в «старожильца», который, наконец, убедился, что для тяглеца помещина не мать родная, а вотчинник не брат и не сват. Куды ни пойдешь, счастья нигде не словишь. Да и Юрьев день, Юрий зимний, установленный богомольным царем Федором Ивановичем, отрезал тяглецам путь на новые пашни. Правда, и тяглецы и вотчинники обходили этот Юрьев день, но уж немного было таких помещиков, которые, не опасаясь ссоры с приказами и с дотошными дьяками, крестьян от себя отпускали и новоприходцев принимали. За годы переходов из одной вотчины в другую умерло у Никона четыре сына да две дочери. Об этих могилках, разбросанных по убогим кладбищам, Никон с Настасьей редкий день не вспоминали, – так и виделись им эти земляные горбики, засыпанные снегом, размытые злыми дождями. Другие их дети поженились, повыходили замуж в ближние села и починки – и им не хотелось уходить от «свово племени». Надо было жить честно, как жил прежде, работать, не разгибая спины, и ждать смерти.

Иван Суета думал совсем иначе.

– Я помирать еще не собираюся. Бают люди: держись за сошеньку, за кривую ноженьку. Одначе на свои ноги надейся больше.

– Аль в новоприходцы захотел? – понимающе ухмыльнулся Слота.

– А что же, уйду из старожильцев, из села моего Молокова, – аль оно меня златом-серебром одарило? Уж тяжко мне троеданцем быть: и государству тягло сполняй, и в вотчине трудись – не рядись, и старцу посельскому покорствуй, а он тебя с изделья на изделье гонит… Нет, подамся я на Кирило-Белозерье, тамо места глухие, народу жидко, и тяглецким рукам цены, знамо, больше.

– Собрался мужик в Юрьев день с боярского двора, – насмешливо вставил Слота.

– Ништо-о! – и Суета весело тряхнул льняно-седыми космами. – Хо!.. Кабы я какой недосилок был, а тут, слава те господи… А места на Белозерье вольготные!

Суета начал рассказывать, что слыхал во время своих поездок от людей, бывавших в том тихом, малолюдном крае, где сиверко дует и морозное небо золотом и багрецом играет, где земля не меряна, сохой не встревожена.

Слота так зажегся, что выскочил из-за стола.

– Эх, Иванушко! И я с тобой побреду. Возьмешь меня с собой?

– Айда, что ж… возьму, – добродушно ответил Суета.

Федор слушал их разговор о вытях и обжах [66]66
  Выти и обжи – измерения пахотной земли.


[Закрыть]
, и хотя давно уже не испытанное волнение пахаря начало возвращаться к нему, все же мысли, с которыми он вступил на родную землю, не давали ему покоя: что сталось с Иваном Исаевичем Болотниковым? Куда подевалась его буйная рать? Что за темные вести слыхал Федор о Болотникове, пока продвигался к селу Клементьеву?

– Правда аль нет послухи те про Ивана Исаича?

Слота горестно свистнул.

– Правда. Уж поди и нету на свете Ивана Болотникова!

Федор глухо охнул.

– Ой, да неужто? Помер али сгинул?

– Да нет, совсем худо, засек ему путь царь Шуйский, обложил, яко медведя в берлоге, в полон взял.

– И где же он, Иван-от Исаич? – с замирающим сердцем спросил Федор.

– Был я ноне на Москве, слыхал, как попы в соборе Изашку Болотникова кляли-проклинали. А люди бают: сослал царь Ивана в Каргополь, и сгинул там Иван Исаич.

– Стой… а войско его куды подевалося?

– Войско-о? Да коли взяло Фоку и сзади и сбоку, не больно повоюешь. Да и народ наш черной без воеводушки что без головушки.

– Поубиты многие, – тихо пробасил Суета, – иные в казаки подалися, вольным ветром дыхати…

В голосе Суеты Федор ясно почувствовал зависть к людям, которые ушли казаковать на Дон.

– Это блазнится [67]67
  Кажется, чудится.


[Закрыть]
тебе! – с печалью сказал Никон. – Баловство то, впрямь тебе скажу, не нашего умишки забота. Несть бо власти, аще не от бога. Знамо, судьба порешила так: не про вашу губу меда ставлены.

Слота задумчиво свистнул и сказал:

– А бают, от Ивашки ласковы те подметны письма к народу были: подымайся-де, бери земли бояр да вотчинников, ино сами будем воеводами да окольничими, да дьяками тож будем…

Никон так и встрепенулся весь, замахал короткими руками.

– Не мути ты, не мути, Христа ради!

В глазах Никона Федор заметил тихое упорство, скрытую думу – и вдруг понял душу брата.

Никон, конечно, все видел и помнил: и подметные Ивана Болотникова письма, и черных людей, что бежали к Ивану Исаичу со всех концов, и обжигающие ухо слухи о том, что Иван Исаич всем горемычным холопьям, кабальным и тяглецам, несет житье по правде-истине, житье сытое, без батожья и лихих воевод. Но Болотникова разгромили, и те, кто осиротел без него, как Никон Шилов, затаили отчаяние свое глубоко в сердце и не пустят туда никого.

Никон между тем строго выговаривал вспыльчивому, подвижному Слоте:

– Ох, Петра, памятовать надобно: язык ране ума глаголет, а на пытке, гляди, тож робить языком доведется! Ну… Был Ивашка Болотников, не вышла ему доля – и сгинь его имечко, пропади-пропадом, из того имечка зипуна не сошьешь.

– Загудел, что поп в великий пост! – даже рассердился Слота.

– Да что ж, друг, – многозначительно сказал Суета и опасливо повел золотыми, мохнатыми, как колосья, бровями, – великой пост у себя в избе слаще, чем в заплечном приказе.

– Вот, слышь-ка, – продолжал Суета, – при царе Иване Васильевиче народ пуганой ходил, а ноне и пуганой и вздыманой: трясется-опасается, а у самого душа на дыбки поднялась, дума как стрела навострена, сердце слезьми кипит…

«То верно, – подумал Федор, – вздыманой стал народ!»

Утром Федор Шилов побывал на могиле Алены. Могилу он еле нашел. Тонкая голенастая березка, стоявшая возле нее, за четырнадцать лет выросла в высокое ветвистое дерево. А вербы, что качались недалече под ветром, теперь широко разрослись и обступили могилу густой зеленой толпой, сквозь которую трудно было пройти. Крест на могиле, который Федор поставил своими руками, уже давно сгнил и был заменен другим, небольшим, тоже сосновым, в середину которого была вставлена иконка, величиной не больше ладони. Это была резьба по дереву, изображение Варвары-великомученицы, одна из тех базарных иконок, какие в изобилии резали в мастерских Троице-Сергиева монастыря. Это была та самая иконка, которую Федор Шилов вделал в середину креста четырнадцать лет назад. Конечно, заботился об Алениной могиле брат Никон, добрая душа, да его шумливая Настасья. Ведь у всех на глазах прошла короткая жизнь Алены и страшный ее конец.

Федор опустился на колени у могилы, приложив лысый лоб к пыльной, сохнущей траве. Алена привиделась ему, как живая, – и старые раны в душе его открылись, заныли, словно только вчера положил он бедное милое тело Алены в черную могилу. Ветер чуть посвистывал, шевеля кусты и травы. С березы сыпались золотые листья. Будто литые, с легким звоном они падали вниз – и чудилось: где-то тоненько и жалобно поют мал-малые колокола и нежный голосок Аленки – это от тишины зазвенело в ушах.

Выйдя на дорогу, Федор встретил вчерашних скоморохов – Митрошку и Афоньку. Перевесив через плечо свои вывороченные полушубки, скоморохи вяло брели куда-то. При виде Федора их унылые лица просветлели.

– Здрав будь, заслонушка, доброй человек!

Федор спросил, почему скоморохи сегодня так печальны – уж не попало ли им опять от монаха Диомида?

Лупоносый Митрошка, присвистнув, ответил:

– Того хуже: самому архимандриту Иоасафу пред очеса попались!

Маленький, вертлявый Афонька рассказал, как было дело. Пошли они к ранней обедне в Троицкий собор и только хотели перешагнуть порог, как наткнулись на Диомида. Он затопал, закричал на них, схватил каждого за шиворот и потащил куда-то. А Иоасаф-архимандрит шел к обедне. Диомид бросил их под ноги важному Иоасафу, как щенят, обозвал их всякими позорными прозвищами. Иоасаф приказал немедленно прогнать «тешителей беса», «голь богопротивную», а потом больно отпихнул их посохом. Диомиду же и всем своим ближним инокам приказал: если хоть раз около «святых стен» монастырских выследят скоморошьи игры, пусть тут же хватают этих «шпыней» [68]68
  Шутов.


[Закрыть]
и тащат на расправу за их «проклятое шпынство».

– Подсек он нас под самый корешок! – закончил свой рассказ Афонька.

– Мерекали мы потешить народишко на торгу, – уныло поддержал Митрошка, – чаяли заробить денежку-две, пожевать малость…

– Ан, пуганы-перепуганы, страшно рот разинуть, так дело наше петое! – с печальной ухмылкой пояснил Афонька. – Худо, мил-человек, худо… так подохнуть недолго: едки трои не посучишь, на тошне заживотит, а на ворчале забрюшнит! [69]69
  Старинная скоморошья прибаутка, смысл которой означает: если трое суток не поешь, станет тошно, а желудок заворчит от голода.


[Закрыть]

– Чего, чего? – невольно расхохотался Федор.

– Чего? Слышь, ворчало мое засерчало? – и Афонька выразительно погладил себя по животу.

– Эх, петь бы нам ишшо, да на брюхе тошшо!

– Гляжу я, из вас, скоморошьей братин, духа не выбьешь! – весело сказал Федор. – Хвалю за то. Вот и айда все перекусим по-братски!

В харчевой избе Федор угостил скоморохов щами и гороховицей, а потом все трое отправились в царев кабак. Федор заказал ячменного пива по жбанчику на брата. За питьем языки у всех развязались. Скоморохи сильно жаловались на ярыжек, на воевод, на поповские и монастырские козни их потехам, на которые народ сбегается, как мухи на мед. Федор напомнил им о брошенной ими земле, о тульской деревне.

– Нипочем не возвернемся, мил-человек! – сказал Митрошка, и его умные темно-голубые глаза сверкнули решимостью и удалью. – Нету у нас никакой закрепы в бывалошном нашем житье, все боярской двор съел, все порушено, податися некуда. На боярском дворе, сам ведашь, правда не ночует.

– В боярской двор ворота широки, а вон пойти – узки, червяку не проползти, – усмехнулся Афонька и добавил, облизывая губы: – Не, уж мы биты-пороты, бог не за нас, а за палку, коя по нашей спине ходит…

– Ишь ты какой! – усмехнулся Федор. – Ладно тебя Диомид не слышит, а то поволок бы тебя, раба божьего, под Каличью башню.

– Эх, Федор Ондреич-свет, – и Митрошка обреченно вздохнул. – И верно то: обмаливать нас, горьких, некому, порадеть да потужить о нас в государстве паки некому. Царь от бога, пристав здесь на земле, царское око сигает далеко, за волос дернет – всю бороду отхватит. Бога возьми – нас в храм свой не примает, архимандрита на нас наслал, а тот побил нас пребольно… Вот мы, бедные, беса себе, яко старшого, избрали, – со спокойным отчаянием закончил Митрошка.

– Ух ты-ы! – весело подхватил Афонька. – Уж коль пошла душа по рукам, черта не минет! Коль ни богу, ни царю не надобен, – с бесами подружися…

Пользуясь тем, что в кабаке никого не было и даже кабатчик спал, привалясь к пивной бочке, Афонька перекрестился левой ногой и, глядя в угол, гнусаво и озорно заговорил:

– Чертушка, шишига, луканька, хохливой, хвостатой, мордатой, тебе кланяюся, с тобой дружуся, ты – наша надежа, наша заступа, будь помощничком, буйным угодничком!

Федору даже стало жутковато от этого издевательского моленья вконец отчаявшихся людей.

– На-кось, пригуби пивца-то, дай языку роздых!

Расставшись со скоморохами, Федор задумался о своей судьбе. Похоже было, что поимка ему не угрожает. После боярина Василия Борисыча Пинегина-старшего наследников не осталось. Трое детей его один за другим померли от огневицы десять лет назад, а вдова-боярыня недавно постриглась в Хотьковский монастырь. Боярин Пинегин-младший только что потерял единственного сына – в бою с Тушинским вором – и пребывает в великом смятении духа, и ему уже не до розысков беглых тяглецов, да к тому же не от него, а от брата, чье имущество и земли отписаны Троице-Сергиевой обители. Нет, хватать Федора Шилова некому. Но куда он денет силу своих умелых рук, к кому пойдет? Опять к Пинегину, только младшему? Вернется к тому же, от чего бежал, будто бы и не было страдальческих скитаний? Много ли ему одному надо? Жениться опять – курам на смех: кто за такого – лысого, испитого – пойдет, да и разве найдется на свете такая женщина, кого бы он любил так, как Алену?.. А если суждено ему доживать век одному, стоит ли опять закрепляться в тяглецы? Да и сказать правду: обращаться с оружием всякого рода, с железом, со сталью, ковать, заряжать пушку, ездить на коне – все это он теперь умеет делать гораздо лучше, чем ковырять сошкой подмосковный суглинок. Он, Федор Шилов, не просто русский мужик – он землепроходец, мастер-оружейник, военный умелец, ловкий наездник. Вот бы отдать все эти уменья Ивану Исаевичу Болотникову! Эх, Иван Исаич-свет, буйная голова… Предали его все те же бояре-супостаты, дворяне-вотчинники, бросили его жалкие трусы, а народ слаб, не развернулся еще во всю силу, еще под спудом та сила, тяжким камнем завалена. Пропал Иван Исаич, разбрелся народ, раскидали его костер, что пылал под самой Москвой, народной кровью огонь залили.

«Али в скоморохи мне пойти, купно с Митрошкой да Афонькой по градам да весям шататися, народушко потешати, назло попам да ярыжкам?» – наконец подумал Федор и только успел усмехнуться, как кто-то позвал его:

– Эй… ты, скоморохов дядька!

Федор обернулся. Около калитки нового рубленого теремочка стоял вчерашний чернобородый монах Диомид и пальцем манил к себе.

– Меня кликал? – изумился Федор.

– Тебя, чадушко, тебя, – радушно сказал Диомид. – Поди-ко сюды, скоморохов плательщик, щедра сума, у меня до тебя докука есть.

Федор подошел.

– Ну, говори докуку свою.

Монах, обдавая Федора бражным перегаром, забубнил хриплым басом:

– Наш воевода монастырской, князь Григорий Долгорукой, наказал мне выискать ему поболе мастеров оружейных дел и пушкарей и навычных зелье пушечное [70]70
  Порох.


[Закрыть]
изготовляти. Слыхал я, ты к тому гож, да примечал, и грамоте разумеешь…

– Зорко примечаешь, – улыбнулся Федор. Наблюдательность чернеца ему понравилась, а известие о приказе воеводы поискать оружейных дел мастеров шло навстречу желаниям Федора.

– Не мешкая, ступай к воеводе Долгорукому, скажи, что Диомид тебя послал.

Федор начал было расспрашивать, где ему найти воеводу, но монаху объяснять было некогда – в теремном оконце показалось румяное круглое лицо, и пухлая женская рука уже нетерпеливо помахивала чернецу.

«И вели в кузнице ядро гораздо разжечи да положи ево таково раскалено клещами железными в пушку…»

Онисим Михайлов. «Устав ратных, пушечных и других дел». 1607–1621 гг.

У стен монастыря по-прежнему гомонила толпа. Федор заметил, что крестьянских лошаденок стало еще больше и кричали здесь сильнее, чем вчера. «Вздыманой народ», – повторял Федор полюбившееся ему слово, пробиваясь к воротам.

В монастыре его сразу провели в воеводскую избу. Воевода, князь Долгорукой, пожилой человек с пышной волнистой, как женские волосы, каштановой бородой и сонным взглядом маленьких заплывших глаз, лежал на широкой лавке, навалившись спиной на гору шелковых подушек. Старуха в темном шушуне растирала его толстую волосатую ногу какой-то пахучей мазью, от которой Федору сразу захотелось чихать.

– Ништо, доброй человек, не дивись, – сказал воевода тенорком, который совсем не шел к его грузному, большому телу. – Нога-то, вишь, у меня в походе́ изувечена, когда при царе Борисе, – царство ему небесное, – под Москвой татар отражали… С той поры вот к погоде и маюсь.

– Эко, – прервал он себя и, сильно дернув больной ногой, грубо толкнул в плечо маленькую старушонку в шушуне [71]71
  Шушун – шубейка, телогрея.


[Закрыть]
. – Эко несмышлена ты, мамка, словно берестяными руками трешь, дура богова!

– Да што, батюшко, рученьки-то натруже-на-и-и… – пугливо зашамкала старуха. – Силушка-то моя уж к концу приходит.

– Ну, ладно, ладно… – смягчился воевода. – Пошибче три, дабы тепло по ноге разошлось.

Федор, отметив про себя, что князь Долгорукой говорлив, зол, хотя и отходчив, решил держаться с ним осторожнее.

Воевода стал расспрашивать Федора о пушках, пищалях [72]72
  Пищаль – старинное огневое орудие.


[Закрыть]
, о камнеметах, о делании пороха.

– Какое пушечное зелье изготовлять умеешь? – спрашивал воевода, морщась от боли в ноге.

– Коли слабое зелье, надобно сыпать три, а то и четыре части селитры, две части серы и одну угля. А коли ядреное зелье надобно, то к тем же частям угля да серы возьми пять или шесть частей селитры, да нашатыря, да мышьяку, да ишшо амбры прибавь – и будет доброе пушечное зелье. А дабы то зелье громче стреляло, смочи его вином, уксусом, прибавь камфары и ртути.

– Ишь ты, грамотен оружейной! – довольно сказал воевода.

Чем дальше шел разговор, тем больше князь Долгорукой изумлялся «глубине премудрости», которая хранилась в лысой голове этого худого человека с болезненно-желтым лицом и большими запавшими глазами. Этот Федор Шилов, оказалось, знал хорошо и длинные французские кулеврины [73]73
  Длинные шланговые пищали.


[Закрыть]
, и короткие кулеврины-батарды, и долговязые итальянские базилиски, и германские тяжелые пушки, называемые русскими «гафуницы», а по-немецки Haubitze, которые употреблялись только в крепостной и осадной войне. Знал толк Федор Шилов и в ручном огнестрельном оружии, тонко разбирался в преимуществах недавно изобретенного немецкого колосцового замка в мушкетах и пистолетах над фитильными кремневыми замками. Знал он также, как сделать ядра светящимися, как сковать каменные ядра железными обручами, чтобы пробивать стены крепостей, как лучше вкладывать пыжи в пушку, как делать зажигательные снаряды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю