355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:26

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

С первых месяцев войны я была корреспондентом «Правды» на Урале, в Свердловской области, и написала более тридцати очерков о доблестном труде уральцев для фронта.

На Уралмашзаводе, в Нижнем Тагиле, в Ревде, Дегтярке и всюду, где мне случалось бывать, я видела героический, полный упорства и веры в победу труд нашего рабочего класса. В те грозные дни, несмотря на многие потери и трудности военного времени, жизнь советского тыла была преисполнена высокого напряжения всех физических и нравственных сил, а вместе с тем была полна уверенного спокойствия и выдержки. Победа над врагом зримо ковалась во всех проявлениях общественной и хозяйственной жизни; расширялись старые и строились новые цехи, заводы, рабочие поселки, клубы. На заводах широким фронтом развивалась новаторская мысль, проходили технические, научно-политические, читательские конференции, ставились спектакли, устраивались концерты, литературные вечера.

Наплыв множества новых впечатлений, резко и ярко окрашенных временем, был так силен и по-своему неповторим, что у меня в ту пору не однажды возникала мысль начать в виде документальных записей «Дневник современника». Но вскоре эта мысль была оставлена, так как я пришла к выводу, что в таком дневнике можно оказаться захлестнутой пестротой и обилием событий.

Уже было собрано и обобщено много материала, и в ноябре 1941 года я начала работать над романом «Огни», законченном в сентябре 1943 года. Привлекала меня работа и над очерком как непосредственная запись живых впечатлений очевидца-современника. Более трех десятков очерков на страницах газеты «Правда» в дни войны были для меня также и своеобразной заявкой на книгу документальных повестей «Уральские мастера» (1941–1942).

Время шло, победы на фронтах и наступление всенародного труда в тылу наносили все более грозные удары по фашистским полчищам. Это дало мне линии продолжения судеб героев романа «Огни» и материал для нового романа «Разбег». Название подсказала сама жизнь. В одной из живых бесед с рабочими кто-то насмешливо сказал: «Немцы провалили свой „блицкриг“, а мы взяли – разбег».

В начале осени 1943 года, по поручению редакции газеты «Правда», я побывала в г. Курске и в районе «Курской дуги». Еще шла война, а варварски разрушенный врагом город уже вставал из пепла, – и все, что я видела там, бесконечно разносторонне показывало неистребимую силу советского народа, устремленную неизменно к жизни, к созиданию во имя мира. Так возникла тема третьего романа «Родной дом», связанная по линии развития действия и характеров героев с романами «Огни» и «Разбег». В 1950 году была окончена трилогия «Родина», посвященная жизни нашего советского рабочего класса – итог без малого десяти лет творческой работы.

Мне было девять лет, когда мой дед, старый путиловец, однажды взяв меня с собой на завод, показал плавку чугуна. С того дня прошли десятки лет, но это впечатление детства словно бросило мне в душу первое зерно изумления и восторга перед силой и бесстрашным уменьем коллективного труда, повелевающего огнем и металлом.

Физическим трудом занято большинство человечества, которое создает всю материальную основу жизни общества. В том, как человек золотыми своими руками, умением, точностью и упорством творит неисчислимые материальные ценности, – не меньше красоты, поэзии, гуманистической мечты, новаторства, чем в области умственного труда. Поэтому у нас в СССР, где так высоко уважают труд человека, странно говорить о «производственных», «колхозных», или «семейных» романах. Наш советский роман – большое многоплановое произведение, в котором деяния человека, все его отношения с людьми, конфликты и противоречия неразрывно связаны с его внутренним миром духовных интересов и всех интимных его чувств. Именно так представлялась мне художественная цель и пути отражения жизни, когда я работала над трилогией «Родина». В трилогии более шестидесяти героев первого, второго плана и эпизодических фигур. В беседах с читателями мне задавались вопросы, кто является, например, прототипом парторга Пластунова, сталевара Ланских или Сони Челищевой. Я могла бы рассказать про десятки хорошо известных мне жизненных случаев и волнующих историй о различных человеческих судьбах, но ни разу не могла бы я убежденно сказать, какие образы имели в жизни своих прототипов. Да и уж так ли часто встречается в «чистом виде» прототип, этот драгоценный первообраз, якобы настолько многогранно вылепленный жизнью и настолько «готовый», что к нему и домышлять ничего не приходится. Я больше верю в те волнующие и всегда открывающие что-то новое живые впечатления от многих встреч с людьми. Проникая мысленным взором в духовное и трудовое бытие представителей разных поколений нашего советского общества, я чувствую эти впечатления как непосредственные и всегда волнующие новые толчки жизни.

Жизненный и творческий опыт, серьезное раздумье над целями искусства, над его действенной, активной силой, его участием в преобразовании жизни не раз помогали мне в работе и над моими новыми и старыми книгами.

Мой роман «Лесозавод», выдержавший несколько изданий, обсуждался на многих читательских конференциях, имел хорошую прессу. Но от одного переиздания к последующему я замечала недостатки, которых не видела раньше. Например, как филологу, мне всегда был любопытен фольклор, и в романе одно время он занимал неоправданно много места. А с годами я пришла к выводу, что фольклорные украшательства отяжеляли язык романа, и поэтому позже они были убраны без сожаления. В первых редакциях романа был даже образ старухи-сказительницы, правда, отрицательный, как живой пережиток прошлого, старой, темной деревни. Но в сравнении с другими отрицательными персонажами, тоже представлявшими пережитки прошлого, старуха-сказительница была, что называется, только привеском, и потому вся ее линия, побочная и лишняя, исчезла. Больше всех слушал сказки и побаски старухи молодой лесозаводский техник Бучельский, интеллигент-неврастеник, пустой и неустойчивый человек. Живя своими отсталыми и надуманными представлениями, не желая понять и по-своему включиться в новое жизнестроительство, техник Бучельский наконец, в припадке раздражения, покончил жизнь самоубийством. Опыт жизни и творчества потом подсказал мне, что такой конец может возбудить у читателей сочувствие к никчемному человеку, а ведь я-то хотела возбудить к нему презрение. В новом переиздании романа «Лесозавод», оставив Бучельского таким, каким он и был, я дала иной поворот сюжету: в припадке раздражения покушаясь на самоубийство и мечтая напугать всех ложно-трагическим пафосом предсмертного письма, Бучельский… остался жив-живехонек, его спасли, но он оказался осмеянным самим же собой.

Другой случай – с повестью «Двор».

Когда создавалась первая редакция повести, главным моим творческим стремлением в то время было: разоблачая мерзость, убожество и вред мелкособственнической стихии, показать назревание в душе Баюкова перелома, показать закономерность победы света над тьмой. Годы шли, и, временами просматривая эту старую повесть, я все же чувствовала какое-то смутное недовольство ею. Позже я поняла, что, несмотря на остроту конфликта, в повести была своеобразная диспропорция: конфликт двух соседских дворов почти вытеснял собой все другие стороны жизни и самого Степана Баюкова из окружающей его деревенской жизни тех лет. А это был доколхозный период, когда в деревне создавались ТОЗы, товарищества по совместной обработке земли. В прежней редакции повести об организации ТОЗа, как и об участии в этом деле Степана Баюкова, говорилось скупо. Но ведь было известно, что кулаки яростно ненавидели ТОЗы. И, следовательно, Баюкова они ненавидели не только из-за дворового конфликта, а еще лютее ненавидели они в нем представителя новых, революционных перемен. Так ведь и было в деревне в ту пору: под видом дворовых и бытовых столкновений проявляла себя классовая борьба против зачинателей нового, представителем которого и был Степан Баюков. Общественная сторона его жизни представилась мне полнее. Назреванию перелома в его душе помогла не только новая любовь к Липе, но в такой же степени и люди, вместе с которыми он начал преобразовывать деревенскую жизнь. Вот по этим-то основным путям была доосмыслена новая редакция повести, написанной без малого тридцать лет назад.

Невозможно представить себе творческую жизнь художника вне проблем и задач современности.

Мы живем в великую эпоху борьбы за мир и дружбу между народами, гордясь, что наша родина стала знаменосцем борьбы за мир, этого самого неодолимого движения современности.

Каждый из нас испытывает безграничное удовлетворение, участвуя в борьбе за всеобщий мир и дружбу стран и народов. Наша родина вынесла неисчислимые бедствия от войны, и любовь к мирному созиданию у нас, что называется, в крови. Труд, прогрессивные деяния человека только тогда могут быть закреплены, продолжены далеко в будущее, когда над ними мирное, светлое небо; только творчество во имя мира укрепляет жизнь на земле. Как и множеству советских людей, довелось и мне испытать эти чистые, благородные чувства интернационального дружеского общения сторонников мира в разных странах.

Еще со времени Первого конгресса защиты мира и культуры – в Париже, летом 1935 года, мне довелось участвовать в интернациональном движении прогрессивных писателей за мир, что и описано мною в путевых дневниках «Июнь в Париже». В очерках и публицистике, посвященных впечатлениям от путешествий и дружеских встреч во Франции, Чехословакии, в Народной Польше, в Финляндии, мне хотелось отразить виденные воочию плодотворные результаты все расширяющегося общения народов друг с другом, взаимного знакомства с достижениями культуры и науки. Мы вступили в эпоху строительства коммунизма, величественной эры в истории человечества, которой чужды всякое сектантство и национальная ограниченность. И потому всегда хочется работать для этого самого грандиозного движения современности, хочется запечатлевать живые черты этого справедливейшего всечеловеческого движения!

Сколько бы ни прожили мы на свете, жизнь нам представляется как бы даже бесконечной. Далеко в прошлом весна и лето людей моего поколения, и уже осень, рука об руку с зимой хозяйничает у нас во дворе. А мы, наперекор всему, продолжаем ждать и ощущать весну. Пусть же пребудет в нас до конца дней это чувство вечно молодой, движущейся, мужающей на глазах жизни, чувство, которое зарождается, распускается, как юные, яркие и клейкие от вешнего сока листья.

Анна Караваева

Москва. Июль 1956 года.

ЗОЛОТОЙ КЛЮВ
Повесть о дальних днях
«Статский советник и кавалер Гавриил Качка, семейство его и домочадцы»

Барнаул 1793 г. Февраль

Любезная сестрица! Здоровы ли Вы, Ваше сиятельство, дорогая капризница? Поелику ты в столицах обретаешься, то досугом столь мало обладаешь, что и сестру забыла. А я в этом проклятом углу от скуки умираю!

Уже было две оказии, сестрица, а ты писать не изволишь. Ездишь себе, верно, по першпективе Невской, нашей несравненной, целые вороха платьев себе нашила… а? Носят ли ныне сильно сборчатые роброны и сколь сильно открывают спину? Я о сем спрашиваю по той причине, что располнела я ныне весьма и весьма, так спина моя из худой, какой была она до приезда в место сие, в полную и соблазнительную для взглядов обращается, посему желание мое ты, comme une dame de qualité [2]2
  Как светская дама (франц.).


[Закрыть]
, понимаешь. Еще спрошу, сестрица, какие ныне цвета в моде? Наш новый горный ревизор, Владимир Никитич (voici un vrai gentilhomme, doux et joli [3]3
  Вот настоящий дворянин, приятный и красивый (франц.).


[Закрыть]
, ну просто молодой бог), утверждать изволит, что будто самый модный серизовой и палевой. Ах, сестрица, сие хуже смерти! Эти цвета как раз не идут к моей фигуре и моему лицу, слишком румяному и белому – oh, cette beauté russe! [4]4
  О, эта русская красота! (франц.).


[Закрыть]
Стараясь всячески культуру французскую в себя принять, лицо иметь томное, в меру бледное, в глазах мечтательность, стараюсь даже кушать меньше – и все без толку. Сие печалит меня до глубины сердца, сестрица.

Еще спрошу: где ныне мушки лепят? Я чаю, и тут новости всегда бывают, но в альманахе последнем, что ты мне послала, я ничего о мушках не видала, посему интерес большой об сем имею. Владимир Никитич, как осенью сюда приехал, так сразу меня удивил: де моды ныне – больше английские, по причине якобинства во Франции. Английские моды!.. Посуди, сестрица, сама, где в них отрада для души: грубость и грубость! Сколь мерзки мне все сии Робеспьеры и вся сия демонская зараза!.. Нот никаких новых нет, все пробавляемся теми, что у m-r Palaprat [5]5
  Автор многих салонных комедий и водевилей XVIII века.


[Закрыть]
к водевилям приложены. Очень хороши: весело и остроумно. Мы намедни разучили с Владимиром Никитичем «Trois gascons» [6]6
  «Три гасконца» – одна из модных песенок XVIII века.


[Закрыть]
и весьма удачно.

Ах, сестрица, не учи меня осторожности. Notre vieux bonhomme ne soupçonne rien [7]7
  Наш старый простачок ничего не подозревает (франц.).


[Закрыть]
, и мы с Вольдемаром (я уже намекала тебе прошлый раз) смотрим невинно, яко младенцы. О Lise, ты недаром наставницей моей была!

Ах, сестрица, уж и скука же здесь! Но Гавриил Семеныч утешает меня тем, что здесь я «первая барыня». Comment cela vous plaît? [8]8
  Как это вам нравится? (франц.).


[Закрыть]
Чуть не забыла, батюшки! Пришлю тебе с оказией денег, потрудись мне лент выбрать самого последнего вкуса для шляпок весенних. Да какие еще самоновейшие романы появились – пришли, умоляю. Наша Веринька весьма мастерица их читать, хотя она, по глубочайшему убеждению души моей, очень упрямое, неблагодарное существо. Живет у нас как родная, кушает за одним почти столом, все мои держанные платья носит, обучена по-французски и музыке тоже, а все смотрит волчонком, неулыба, тихоня! Сколь черство сердце народа нашего!

Здесь все по-старому. Шумит и воет завод Барнаульской, добывает богатства для великого нашего отечества. Ты не думай, сестрица, я кое-что в делах сих смыслю, ежели я супруга главного начальника.

Ах, еще про важное сообщу. Сюда назначен новый начальник Колывано-Воскресенского гарнизона, майор Сергей Тучков, блистательной кавалер, яко Марс языческой!

Майор считает, что только со мной имеет он истинное наслаждение в разговорах.

Еще спрошу: ставят ли ныне в свете интермедии? Пиши, умоляю, жестокосердны вы, сестрица. Верно, надоело уже тебе читать: торопишься гулять или моды куда смотреть. Heureuse, heureuse! [9]9
  Счастливая! Счастливая! (франц).


[Закрыть]

Пиши скорее, молю. Целую крепко.

Твоя сестра любящая
Мария Качка.

Белой пухлой рукой Марья Николаевна разгладила голубой лист, вложила в конверт с коронкой и голубком. Над колеблющимися языками пламени трехсвечного шандала подержала сургуч и приложила серебряную печатку. Потом отвалилась на мягкую спинку кресла, пощекотала круглую, еще по-молодому тугую щеку нежным концом гусиного пера, вздохнула большой грудью, стесненной корсетом, и воззвала томно:

– Веринька!

– Я тут.

– Поди же сюда, ну!

Веринька ходит быстро, чуть пристукивая каблучками. При свечах тонкое ее лицо с детски острым подбородком кажется еще бледнее. Надо лбом взбитая седина завитых седых локонов парика. В больших синих глазах прыгает бледное отражение свечей.

– Что у тебя за привычка, милая моя? Кличешь тебя, а ты не идешь.

– Я кружева к синему вашему платью подшивала.

– Все равно надобно сейчас идти.

– Платье тяжелое весьма, трудно сразу его…

– Silence! [10]10
  Тише! (франц.).


[Закрыть]
Ах, сколь привередлива ты. В кого, боже мой праведный, характер у тебя настоль строптив? Не корчи рот… Фу! Вот письмо. Неси его к Степану, и приказ мой таков: пусть разыщет, кто завтра с оказией едет.

– Но… времени десять часов. Из канцелярии едва ль не ушли…

– Фу!.. Ты дура просто. Какое мне дело до сего, пусть найдет! А тебе такой сказ. Не со стулом ведь говоришь, так должна обращение знать: ваше превосходительство Марья Николаевна. Упряма ты, мать моя, лишнее слово сказать неохота.

– Так письмо-то понесу я… Боле ничего не изволите, ваше превосходительство?

– Пошла прочь, черствое существо!

Дом главного начальника Колывано-Воскресенских заводов [11]11
  Заводы, построенные А. Демидовым на Алтае в первой половине XVIII века и перешедшие позже в собственность царской семьи («кабинета»), В 1747 году для управления этими заводами был учрежден «Округ Колывано-Воскресенских заводов».


[Закрыть]
большой, с коридорами, закоулками и лесенками. Под малой лесенкой, с окном во двор, – комнатушка выездного гайдука Степана Шурьгина. Из теплого надушенного воздуха попадаешь сразу в сырость и затхлость.

Степан пудрил парик при оплывающей свечке. Увидев в двери светлое пятно розового платья, отбросил парик и протянул руки к хрупкой девичьей фигуре:

– Веринька, родненькая!

Большой, ширококостый, с густым русым вихром волос над серыми глазами.

Она грустно улыбнулась ему.

– Погоди, Степушка. Вот письмо велено отнести. Отыщи, кто завтра с оказией едет.

– Оказия-то оказией, а пошто у тебя глазыньки тусклые?

Степан сжал крепко в своих твердых и горячих ладонях маленькие ее руки, исколотые иголкой.

– Опять та… превосходительство-то, пилила? У-у… зверь!

– Да ладно, Степушка, потом поговорим, золотой! Иди скореича, милый, а то меня опять будут ругать.

Гаврила Семеныч сегодня в духе. Крупными желтоватыми, но еще крепкими зубами он перегрызал бараний хрящик и, звонко отхлебывая белое вино из хрустального стаканчика, рассказывал, как по сегодняшней почте получил письмо в «собственные руки».

– Государеву благодарность имею. Я ныне триумфатором почувствовал себя, Машенька. Ради благодарственного слова самодержца дворянин к полюсу безлюдному поехать согласится.

Он вытер жирный рот салфеткой и приложился блеклыми губами к конверту с орлом, повертел, зачем-то понюхал и бережно положил в карман.

– О продукции изволит спрашивать. Я ответствовать могу – двух новых механикусов с Урала выписал, двух инженеров-бельгийцев… А народу для заводу у нас хватит.

Гаврила Семеныч громко чмокнул губами, высасывая мозг из кости, и докончил:

– О благоденствии и процветании завода нашего забочусь денно и нощно.

Марья Николаевна ребячливо надула губы.

– Фи, Гаврила Семеныч, ты несносен просто. Без разговоров служебных обойтись не можешь.

Гаврила Семеныч сладко зажмурил глаза и чмокнул в воздух. Засюсюкал жалобно:

– Ню-ню, зачем же сельдиться! Ню-ню, ни нядя!

Но тут же вдруг крякнул и сказал важно:

– Ты забывать изволишь, драгоценная, что место сие особливое, злато добывающее для государя нашего и благоденствия российского. Сие место победоносной и цветущей нашей колонией явилось… Ковыряем, ковыряем в недрах земных, и великая польза от сего для престола.

Повернулся к Вериньке, что хлопотала около стола:

– Ну, Веринька, а сладкое, сладкое?

– Сейчас, сейчас!

Подали сладкое. Гаврила Семеныч поднял сивые брови и радостно-пискливым голосом затянул:

– Ах, прянички с вареньем. Люблю-у-у! Как приятно все сие! И винцо подогрето… Ай да Машенька, хозяюшка моя! Дай ручку! Луцку, холосую, пухленчика дай! Во! во!

Гаврила Семеныч присосался жирными от соуса губами к белой ручке с ямками у основания пальцев.

За сладким Гаврила Семеныч разговоров деловых уже не вел и правилу этому изменять не любил.

– Знаешь, Машенька, поклонец тебе Владимир Никитич послал: поцелуйте, говорит, за меня любезную Марью Николаевну в обе ручки, а скоро и сам я не премину…

Марья Николаевна жеманно склонила головку.

– Ах, какой ты шутник, Габриэль… А что касается Владимира Никитича, то скажу: очень он обязательный кавалер и обращенья тонкого весьма.

– Ладно было бы, ежели бы он так же ревизовать научился, как и за бабьими юбками бегать. Ныне ездил в Пихтовский рудник [12]12
  Пихтовский рудник – один из важнейших рудников на Алтае.


[Закрыть]
и счета за месяц так и не привез. За казачьими девками, что ль, там приволочился?

Под пудрой незаметно, как побледнела Марья Николаевна.

– Ну, Гаврила Семеныч… ты скажешь… за казачьими… фи!

– Да что, матушка! – грубо фыркнул Качка. – И кобель породистой любит иногда на дворняжек кидаться… Дай-ка, Веринька, розовой воды да зубочистку…. Да что ты, милая, уж за кушанье принялась? Неужто подождать нельзя?

– Я… не успела пообедать сегодня…

– Оставь ее в покое. Всегда что-нибудь…

Гаврила Семеныч погладил себя по животу, потянулся.

– Ух, накормила ты меня, Машенька.

Начальник заводов встал, выпрямился, бросил зубочистку, не глядя куда, обнял на ходу жену, стараясь ущипнуть через корсет. Марья Николаевна взвизгнула:

– Габ-ри-эль!..

Гаврила Семеныч – высокий, плотный, еще довольно стройный, несмотря на свои шестьдесят лет. Темно-зеленый, открытый, с круглыми полами сюртук и жилет из блестящего черного дамаса сидят без складочки на боках и груди.

В спальне Гаврила Семеныч переоделся в шлафрок коричневого цвета с большими меховыми отворотами, ноги из узких сапог сунул в бархатные, подбитые алтайской белкой туфли. Потер нога об ногу, зажмурился.

– Большое это приятство, Машенька! Я вот хоть какой сапог одень, а все в нем мозоли себе натру.

Марья Николаевна, протирая на ночь душистой мазью тонкую сохнущую кожу круглощекого лица, подумала с привычной досадой: «Ну где дурака такого найти? Как глупы рассуждения его». И вся вдруг зарделась, вплоть до розовой ямки на жирной шее под затылком, вспомнив, что завтра по уговору должен прийти Владимир Никитич: будет петь с ним дуэтом и где-нибудь тайком и воровски удастся поцеловать его в смешливые губы под белокурыми усами.

– А что, Машенька, не заняться ли нам чтением на сон грядущий?

Жена ответила рассеянно, разглаживая мелкие морщинки вокруг голубых глаз:

– Как хочешь, мой друг.

И тут же, вмиг сравнив с Владимиром Никитичем, опять подумала:

«Сколь он скучен и одинаков. Каждый вечер лезет с чтением и знает ведь, что я перед сном чтения не терплю… Просто из ума выживать начал».

Но, мило улыбнувшись, подошла к мужу и поцеловала его в сморщенный висок.

– Bonne nuit, mon bienaimé! [13]13
  Спокойной ночи, мой любимый! (франц.).


[Закрыть]

Гаврила Семеныч тремя мелкими крестиками перекрестил жесткое от крахмала кружево ночного чепца.

– Спи со Христом. Я почитаю малость.

Зашлепал туфлями и крикнул по пути в столовую:

– Веринька, подь, почитай!

Веринька не отвечала. Стоя у буфета, она торопливо обгладывала поджаристую баранью косточку.

– Веринька-а! Ах, господи-батюшки…

Из столовой донеслось почти со слезами в голосе:

– Я тут… сейчас! – И про себя: «Господи, никогда толком поесть не успеешь».

На хрустальном блюде сдобные прянички, в бутылке еще вино осталось. Осторожно сунула блюдо и бутылку в шкаф, щелкнула ключом и побежала в кабинет.

– Да где ты, несносная девка? Терпенье испытывать вам угодно, сударыня?

– Прощенья прошу… за приборкой задержалась…

– Приборка!.. Ела опять сласти в шкафу. Зна-аю тебя!

Гаврила Семеныч погрозил узловатым пальцем и, запахнув шлафрок, сел в кресло. Парик с косицей снял, положил рядом на столик – и потные, свалявшиеся за день под париком седые редкие волосы сразу заставили забыть о недавней молодцеватой осанке.

На высокое переносье вскинул золотое коромыслице лорнетки и отметил в толстой книжке «Экономический магазин» [14]14
  «Экономический магазин» – один из толстых журналов XVIII века, представлял по содержанию пеструю смесь из статей по разным вопросам: технике, домоводству, сельскому хозяйству, прикладному искусству, модам и т. п.


[Закрыть]
место для чтения.

Веринька села поодаль, но он сильной рукой придвинул стул за одну ножку ближе к себе, захихикал и озорно мигнул черным глазом под сивой бровью.

– Всегда-то сядет за тридевять земель… Я, когда с молоденькими девицами сижу, так глух становлюсь, д-да-а!

И холодными пальцами пощекотал под детски острым подбородком. Девушка вздрогнула, прошептав негодующе и беспомощно:

– Чай, супругу имеете… что ж я-то?

Гаврила Семеныч выпучил глаза, надул щеки и прыснул, заерзав в кресле:

– Ах, ты!.. Пиголица! Сердится! Да ведь, дурочка, какую тебе честь делает солидный человек своей лаской, а? Другая бы гордилась…

Гаврила Семеныч ткнул пальцем в книгу и сказал, поджимая губы:

– Читай вот тут… «О гусях».

Глаза бегают привычно по строкам мелкого жирного шрифта, а ухо Вериньки чутко слушает – не брякнет ли за окном внизу калитка. Где-то найдет Степан прогонного чиновника, чтобы отдать письмо вовремя…

– «А следует кормить гусыню особо…»

Это вычитывает голос, а в голове: «Снегу вокруг намело целые горы… ноги промочит еще… недавно выхворался… замерзнет весь…»

– «Кормить надобно гусыню особо, в препорцию, дабы приплод породою выше получить…»

Гаврила Семеныч вдруг широко и сладко зевнул от полного сердца, почесал сквозь чулок твердую икру и откинулся назад, помахав лорнеткой и вздохнув удовлетворенно.

– Что ни говори, а великое дело книга – всему научит. Особливо в сей глуши. Прочти-кась еще, Веринька, вот тут… «Зимние оранжереи и плодов произрастание». Послушаю, да и баиньки.

Потрескивали свечи в больших бронзовых шандалах. Ровно и нежно звучал девичий голосок.

Гаврила Семеныч, сопя большим носом и почесываясь, слушал, полузакрывая глаза.

– Ну, хватит. До сна дошел, довольно.

Вдруг по-ребячьи оттопырил синеватые губы и, поднимаясь с кресла, начал щекотать Вериньку под шейкой.

– Ва-ше пре-восхо-дительство, зачем же-с? Господи…

Гаврила Семеныч уже скучливо отмахнулся:

– Ну-ну! Иди спать, иди! Чего стоишь? Ох, б-бо-же праведный! О-о-о… спа-ть… Что-то поламывает бок, верно к бурану.

Степан пришел поздно, замерзший, усталый.

– Дьявол его забери, прогонного барнаульского! Еле нашел… Весь город избегал. Сидит у попа соборного, в карты с обеда играют… он еще брать не хотел… А я: возьмите, смертынька, мол, моя.

– Ну-ну, Степушка, выпей вот, родненький, винца. Согреешься.

– Заботливая. Опять припрятала? Никогда оно не худо, да вдруг застать могут, Веринька… Ух, а и замерз же я!

– Ну, вот и пей, пей!

Так и идут дни. Целый день вверху вертишься как белка в колесе, толком не поешь, не попьешь… А после ужина мучительные минуты чтения «Экономического магазина», мерзостно-холодное прикосновение пальцев Гаврилы Семеныча и услада единственная: в каморушке под лестницей выплакивать обиду, облегчать за день накипевшее сердце возле быстрого горячего стука Степанова сердца, чувствовать близко возле своей щеки его пылающую щеку.

– Опять приставал, родненькая?.. Слышь, скажу я ему, начистоту брякну, пусть утрется!

– О господи, Степушка, не ведаешь, что ли, насколько бешеный у него норов-то? Что ты! Да он тебя со злости под кнут еще велит, в рудники, гляди, сошлет!

– Да ведь, Веринька, душу мутит. Ты ведь вольная. Уйди куда-нибудь от них… видаться будем… я тебя на всю жизнь…

– Распалишься ты, Степушка, всегда и невесть куда залетишь! Кто меня, родной, здесь возьмет? Куда я от них уйду! Некуда ведь мне деваться. Все равно с голоду помру.

– Ох, словно все это насмех: обучили тебя, как дворянскую дочку, языкам разным, на клавесинах играть, а какова судьба твоя?.. Меня же, холопа, голубишь…

– Да на кого же у них глядеть-то, Степа? Повидала я их всех в комнатах вдосталь. На начальство глядеть – картежники, обиралы, пьяницы, блудники… Горный-то ревизор с нашей путается, амуры у них… Я слыхала намедни, как они над Гаврилой-то Семенычем пересмеивались, она-то в хохот пустилась: старый де он тюфяк. При людях целует, милует, а сама о любовнике думает… А горный-то намедни, Степушка, идучи по лестнице, меня за ухо взял: «ах, ты!» – говорит… Тоже и майор Тучков… как ни придет, все норовит руку за корсаж…

– У-у… дьявол ненавистный!

– Как я, Степа, его боюсь… Черный такой весь, волосы у него до того густы, что парик не держут… Глаза словно угли! Такие конокрады бывают. Вскочил на коня, как бес, да и был таков!

– Сей есть первый зверь, люди сказывают, он солдату одному на параде плечо прорубил. Зверь нераскаянной… И суда над ним нет – мать у него, сказывают, в столице возле царской спины большая персона, а его сюды за пьянство да драки послали.

– А нашего-то Гаврилу Семеныча за что сюда послали? В карты с важным каким-то барином играли-играли да и поругались. А царице сей барин дружок… Ну, слышим мы: ехать надобно в Сибирь на Колывано-Воскресенские заводы… Сама-то в рев, а Гаврила Семеныч в грудь себя на сей манер хлоп-хлоп, весь день кричал: «Так вот как они со мной! Но я горд, горд! Обижать себя не позволю!» А через полмесяца сам же поехал, – вспомнила Веринька.

– Поехал бы, видно, не сюды, а в царство небесное, кабы жил тогда в деревне, а не в Питере. Я мальчонком малым был, а крепко помню, как при Емельяне Иваныче нашего управителя повесили… Ух, собака был, Веринька! Глотка – как из бочки гудет, сам жирнущий! Порол он людей без совести… Я помню, как мы, ребятенки, потом на него глядеть бегали – висел он под галдарейкой.

– Ой, Степушка! Страшно, сказывают, это было!.. Людей сколько побили… Не все ведь дворяне дурны, я чаю.

– У-у, родненькая, молчи! Все дурны, все до единого, потому на золоте да на шелках-бархатах сидят, все друг за дружку держатся, от своего не отступятся. Протянись чья рука подальше к ихнему куску, мигом все вцепятся зубами, как волки голодные.

– Да вон Гаврила Семеныч сказывал, как одному дворянину в те поры язык обрезали, глаза повыкололи, потом-де убили.

– А, может, и было и, верно, было – сему не поперечишь. А как, чаешь, можно человеку от барщины да плеток доброты накопить? Ты, Веринька, еще голубиного в себе много несешь. Да и то сказать: за помещика сего, поди, всю деревню сбрили… Я знаю это все, ведь без малого всю жисть в деревне прожил, пока господа меня в Питер не потребовали: Гавриле Семенычу я, вишь, ростом понравился, определили в гайдучью должность. Помню время Емельяна Иваныча, помню – и думаю-гадаю: под кнутами народушко, а в душе его – ярость и гнев. Думаю-гадаю, Веринька, не конец сие, не конец: будет еще подыматься народушко работный против господ.

Вверху, под пуховым атласным одеялом, безмятежно почивал кавалер и статский советник с супругой. И видел сон: будто прислали ему из столицы новый орден, диковинный и незнакомый, не то турецкий, не то итальянский, а лента всеми цветами радуги отливает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю