Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице"
Автор книги: Анна Караваева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Из дворцовых «робяток», сверстников Петра, образовались «потешные» полки, названные по имени двух подмосковных сел Преображенским и Семеновским. Прошло несколько лет, и из «потешных» полков выросли всамделишные солдаты и офицеры, военную выучку которых уже нельзя было сравнивать с простецки обученными и плохо дисциплинированными стрелецкими полками. Вместо «потешных» крепостей в Преображенском выстроена была настоящая крепость с оружейным двором, с башнями, рвами, перекидными мостами – крепость, которая могла даже выдерживать продолжительную осаду. Преображенцы и семеновцы были преданы своему юному царю-полководцу, а стрельцы были своенравны, отсталы и всегда могли стать игрушкой в борьбе придворных группировок. Мечтая об единоличной царской власти, Софья больше не хотела зависеть от стрельцов и ждала случая обуздать стрелецкую вольницу. Узнав, что стрельцы под руководством начальника стрелецкого приказа князя Хованского готовят новый дворцовый переворот, Софья предупредила это выступление. Она казнила Хованского и его сына, круто расправилась с разными привилегиями стрельцов и назначила начальником стрелецкого приказа преданного ей Федора Шакловитого.
Как в расправе с Хованским, так и во всех решительных поворотах политики Софьи князь Голицын не участвовал. Может быть, эта властная, честолюбивая женщина оберегала своего «друга сердечного», а может быть, она разгадала его неспособность к решительным действиям и перестала надеяться на его помощь.
За какой-нибудь месяц до падения Голицына к Посольскому приказу подъехала иноземного вида карета. Оттуда легко выскочил франт в шелковых чулках, бархатном плаще, в широкополой шляпе с развевающимися перьями. Стрельцы, прыская от смеха, глядели на длинные, как у женщины, кудри его светло-каштанового парика. Незнакомец важно поднимался по лестнице, и лицо его с розовыми бритыми щеками и маленькой острой, как штык, бородкой сохраняло невозмутимо-гордое и презрительное выражение. Через толмача он попросил провести его к «первому министру» князю Василию Голицыну. Незнакомец был сразу же принят в большом зале, где Василий Васильевич заседал в тот час со своим советом. Он приказал подать незнакомцу кресло и по-латыни спросил о его доверительных письмах. Незнакомец сразу расцвел улыбкой и с придворными поклонами передал требуемые письма на имя дворянина де ля Невилля, посла дружественной Польши. Его приняли с подобающими почестями. Но польским послом Невилль никогда не был: он просто самочинно назвался им, чтобы вернее выиграть дело, для которого приехал. Дворянин де ля Невилль был дипломатическим агентом Людовика XIV. Этот надушенный француз в кудрях и бантах был одним из тех разъездных дипломатов, которые прошли тончайшую иезуитскую школу придворных интриг и политического шпионажа. Он должен был выведать, для каких это переговоров приехали в Москву бранденбургский и шведский посланники, не затевается ли что против Франции. Пока он ждал аудиенции у молодых царей, он успел обегать всех иностранных послов, разузнать все московские и международные сплетни и возненавидеть Московию. Все виденное им у «этих варваров» претило ему, все было высмеяно, даже почести, которыми его окружали. «Присланный мне царями обед состоял из огромного куска копченого мяса, в сорок фунтов весом, многих рыбных блюд, приготовленных на ореховом масле, полсвиной туши, непропеченных пирогов с мясом, чесноком и шафраном и трех огромных бутылей с водкой, вином и медом; по исчислению присланного можно понять, что обед был мне важен как почесть, а не как угощенье» [127]127
Невилль,Записки о Московии, 1698.
[Закрыть]. Он нагло поблагодарил царедворцев за присланные яства, заметив при этом, что оценить русские лакомые блюда он все же не мог по достоинству.
– Французские повара, к несчастью, испортили мой вкус.
Он отомстил русским по-своему: пригласил их к себе отведать французской кухни, а потом в донесениях, желая «позабавить» короля, зло издевался над «русскими невежами».
Им «в жизнь свою не удавалось так хорошо пообедать», они хоть и царедворцы, а вели себя, как воры, и «без дальних церемоний забрали с собой все сухие фрукты». С тем же злорадством доносил Невилль, что «Московия самая низменная страна из всей Европы» и «самая невежественная»: в Москве только четыре человека знают латынь, а войско московское – «это просто толпа грубых и беспорядочных крестьян». И вдруг, среди всего этого злопыхательства и невероятного высокомерия заграничного дипломата, вы читаете в воспоминаниях одну за другой страницы, полные дружбы, глубочайшего уважения и даже преклонения: это страницы, посвященные Василию Васильевичу Голицыну.
В прекрасный июльский день де ля Невилль посетил палаты Василия Васильевича. Весь Охотный ряд сбежался поглядеть на посольскую карету и кудрявого франта, легкого, как бабочка. Василий Васильевич принял гостя ласково, с самой приятной учтивостью, говорил с ним по-латыни и показал прекрасную осведомленность во всех европейских делах. Его, «сберегателя» государства, очень интересовали события в Англии в настоящем и прошлом, в частности эпоха протектората Оливера Кромвеля, личность английского лорда-протектора и еще больше идейное наследство, оставленное им: идеи о «гражданстве», о «веротерпимости», об избирательном праве. Какое совпадение! Ведь он, Василий Голицын, сам давно уже размышлял о том же!.. И Василий Васильевич, на сей раз с еще большим блеском, чем обычно, – ведь в лице де ля Невилля его слушала Европа, – рассказал о всех своих обязательных планах. А сам, не переставая потчевать, ласково шутил, что пить вина и крепкие напитки, как вообще в Москве ведется, он редкого гостя не неволит. Угощенье, сервировка стола были отменные – это тебе не царский обед!.. В этих палатах все так напоминало Европу, что даже избалованный глаз француза нашел здесь для себя немало любопытного. Например, на потолках была нарисована планетная система, на стенах висели немецкие географические карты в золоченых рамах и редчайшая вещь – термометр высокохудожественной работы.
Француз был совершенно очарован: он говорил с «великим государственным мужем», одним из первейших министров Европы и культурнейшим человеком.
«Меня приняли не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя!» – думал он, садясь в карету.
Охотнорядские зеваки, горланы и попрошайки побежали за ним. Посол не замечал их. Откинувшись на бархатные подушки, посол с улыбкой вспоминал подробности своего исторического визита к «великому Голицыну»… Мысленно он даже составлял очередное донесение королю о замечательном государственном деятеле Московии. Дипломатический агент даже оказался способным на идиллический восторг перед «великим» Голицыным: «…он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов – в храбрецов, пастушьи шалаши – в каменные палаты». Он не побоялся с явным пристрастием оправдать все неудачи Голицына, объясняя их привычными для западного дипломата причинами: дворцовыми интригами, действиями врагов и завистников. Главной трагедии Василия Голицына европейский его биограф, конечно, не понял, он просто не заметил ее. А что «великий министр», так очаровавший его, доживает последние дни, – это ему и в голову не пришло.
«Он обещал устроить мне аудиенцию у царя и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость». Биограф опять не понял: он считал, что произошла просто «смена министров», а это надвигалась новая эпоха. Впрочем, в этом де ля Невилль и разбираться не хотел: злой и мрачный, отсиживался он, по приказу свыше, в своей посольской квартире под присмотром пристава и нетерпеливо дожидался, когда эти опротивевшие ему «варвары» кончат наконец «свои смятения и раздоры», которые казались иностранцу бессмысленными. А происходило как раз событие важнейшего политического значения: новая, петровская Россия выходила на историческую дорогу.
Софья оказалась проницательнее своего «ближнего боярина». Присматриваясь к военным забавам Петра, она видела в них будущую угрозу своей власти и ждала момента, чтобы выступить против брата. В августе 1689 года Софья решила повторить дворцовый переворот 1682 года, но жестоко просчиталась, хотя и готовилась к этому шагу. Верный ей Шакловитый сосредоточил в Кремле крупный стрелецкий отряд, а на Лубянке стояли наготове триста стрельцов. Но время было уже не то. В руках Петра была военная сила, и разумом он стал уже не дитя, а орленок, который расправлял крылья. Кроме его военных сторонников, семеновцев и преображенцев, нашлись у него единомышленники и среди стрельцов. Эти тайные сторонники-стрельцы и донесли Петру о планах Софьи. Он медлить не стал и поскакал в Троице-Сергиев монастырь, который, как сильнейшая крепость того времени, мог служить надежным убежищем. Посланный к Петру для переговоров патриарх Иоаким остался в Троице-Сергиеве. Софья и Шакловитый пытались поднять стрельцов, но безуспешно. Да и в эти критические часы, пожалуй, припомнили стрельцы, как еще недавно Софья обуздала их вольницу, и уж прежней охоты ринуться в бой за нее у них не нашлось. Тогда Софья сама поехала к Троице, но по пути ее возок был задержан по приказу Петра, ее вернули обратно в Москву. Правительница оказалась под арестом, который означал одно: ее власть была свергнута.
А что же делал князь Василий Голицын в эти решающие для софьинского режима дни? Василий Васильевич, подобно своему европейскому биографу, тоже отсиживался дома. Никто не видал его среди красных стрелецких кафтанов. Он не садился на коня, не махал саблей. Он просто сидел дома, даже и не понюхав пороху. Чего он ждал? Он и сам не знал, чего. Может статься, в эти дни посетили его многодумную голову некоторые довольно простые мысли, которые у подлинного политика-практика давно уже были бы превращены в действие: странно, он, словно не замечая действий врагов и завистников, даже не сумел воспользоваться своей почти неограниченной властью, чтобы обезопасить себя хотя бы от тех из них, которых хорошо знал. Но, подобно Петронию, ленивому мудрецу и сибариту, безвольно ожидавшему неизбежной императорской кары среди роз своей виллы, князь Василий пребывал в своих роскошных палатах в тишине и бездействии. Как-то получилось, что в эти дни он оторвался от друзей своих; что они делали, он не знал. Мимо сада и палат его, распугивая охотнорядский торг, мчались стрелецкие отряды. Стрелецкий окольничий Федор Шакловитый, объехав полки со своими ближними стрельцами, мчался в Кремль – драться за царевну Софью.
Был август, когда в золотой тишине московских садов поспевает нехитрое северное яблочко и хлопотливые пчелы жужжат и охорашиваются над каждой веткой, дурея от медово-сладкого запаха зрелых плодов. В палатах мелодически отбивали время часы – как-то слушал теперь их звон и музыку князь Голицын? Едва ли надеялся он совсем уйти от ответа: слишком уж многое ему «было ведомо», слишком много от него зависело и до самой последней минуты он не отказывался от власти. Он последний узнал, что в Троице-Сергиевой лавре работает розыскной шатер, что Софья выдала Шакловитого, который держит сейчас ответ за свои дела. Шакловитого первого и схватили. Еще бы! – он был сила. Худородный дьяк, возведенный Софьей в высокий военный чин, был предан ей, как честный рубака и исполнительный солдат. Он был решительный, страстный и упрямый человек. Открыто и щедро он высказывал свои чувства, и до последних дней на военных пирушках он шумно и весело пил «за здоровье боярина – князя Василия Васильевича Голицына», как за своего, ясное дело, главного руководителя-бойца. Узнав о предчувствиях Софьи, что ее «извести хотят», рассудил прямолинейно, как солдат: если положение опасное, – значит, надо стрельцов держать «через человека с ружьем» и быть готовым драться. Он твердо, как молитву, знал свои «за» и «против». За софьинский режим он готов был сложить голову, а Нарышкиных яростно ненавидел. Когда, еще за два года до стрелецкого бунта, ему передали слова царицы Натальи Кирилловны, которая якобы грозилась правительницу Софью постричь, он разразился по адресу царицы «многими неистовыми словами». Он называл ее «медведицею» и открыто угрожал, что вот именно ее, «государеву мать», он пострижет, и пусть потом из отдаленного и захудалого монастыря попробует она устрашать, одинокая, всеми забытая инокиня! И как бы в ответ еще каким-то своим мыслям он ухмылялся в бороду.
Становясь во главе стрелецкого бунта, он поступал последовательно и честно. Он не дремал, не раздумывал лишнее, а действовал. И одним из первых после разгрома стрелецкого «путча» был схвачен как «вор и изменник».
«Дело розыскное и статейный список за пометами думных дьяков о вершенье вора и изменника Федьки Шакловитого и единомышленников его: Оброски Петрова и Куземки Черного и о ссылке в Сибирь Сеньки Рязанова с товарищами» началось 8 августа 1689 года в государевом объезде, в Троице-Сергиевом монастыре в розыскном шатре и закончилось 12 сентября 1689 года казнью Шакловитого. «Дело» о князе В. В. Голицыне начато было 9 сентября и закончено на два дня позже. Шакловитый был схвачен «с товарищи», а Василий Васильевич отвечал как одиночка. Василий Васильевич томился неизвестностью, пребывая в своих расписных палатах. Шакловитый стоял в розыскном шатре как злой и опасный враг, как сила. Он действительно был сильнее всех своих сподвижников. «Будучи подымай» (на дыбу), он решительно отверг все обвинения, которые-де возведены на него «по извету». На допросах он стал держаться гордо, осторожно, отвечал сдержанно, объясняя все деяния свои подчиненным положением окольничего. Он только выполнял приказания царевны Софьи Алексеевны, которая действительно помышляла «венчаться царским венцом». По этому поводу она приказывала ему «проведать в стрельцах, что от них будет, какая отповедь». Он, Шакловитый, ни на что стрельцов «не поднимал», а только «призывал стрельцов разных полков, человек с двадцать, чтобы они в том промыслили и от своей братии ведомость взяли. И после того, дня три спустя, те стрельцы, пришед, сказали, что они тому делу рады помогать и готовы». Таким образом, все делалось «собою» и «не по его велению». Но сподвижники его во всех своих «сказках» уличали его и топили все глубже, и незадолго до казни он наконец признался, что все делалось «по его веленью». 12 сентября с него сняли «последнюю сказку», раскрывшую еще кое-какие улики против Софьи, и потом казнили.
Розыскной шатер работал под руководством самого Петра. Молоденек был царь, а руку показал крутую и беспощадную. Ни жары августовской, ни устали не знал розыскной шатер. Допрашивали от пяти до двенадцати человек в день, многие «пыточные речи» зачитывались особо. «Розыскные дела» продолжались до 1691 года, охватив сотни людей, и кого только тут не было: бояре, стрельцы, начальники – окольничие, полковники, капитаны, – рядовые, дьяки, подьячие, купцы, кабальные люди, ремесленники, бродяги, монахи, ворожеи. Это были казненные и сосланные «на вечное житие» в Сибирь и в «иные места» колодники.
Князя Василия Васильевича не казнили и даже не пытали. Он ведь лежал безгласным камнем на пути, он остался равнодушным, когда вокруг него гремела схватка и горела земля. Если бы пренебречь им, не трогать его, он и подавно не стал бы вредить – не в его это нраве идти против рожна. И эта черта обертывалась теперь против него: непротивленцы, миролюбы, а смотришь – за их теплой и небдительной спиной заговорщики спрячутся или иная заведется порча для государства. Правда, у князя Василия умная голова, западная образованность, латынь, библиотека. Но где, в каких делах государственных это западничество пользу приносило? Впрочем, едва ли кто даже и задумывался над оценкой подобного явления – под горячую руку было не до подробностей. Да и западничество-то Василия Васильевича, как это с беспощадной ясностью обнаружилось, дальше порога его палат и не выходило никуда. Это было никого не беспокоившее домашнее блаженство, одаренность, любовь к наукам, искусствам, высокие размышления и литературные труды, все это оказалось пустоцветом, кладом, зарытым в землю.
В жаркий летний день я останавливаюсь перед портретом Василия Голицына и всматриваюсь опять и опять в эти миловидные и ленивые черты. Что-то в позе его, в повороте головы, в медлительном поблескивании правого глаза напоминает человека, сидящего у окна и рассеянно любующегося на мир. Мысленно он уже пересоздал его. Не тревожьте этого поставщика великих планов, не докучайте мечтателю. Делать и выполнять могут многие, а вот мечтать – только избранные. Но боярская вотчинная сущность оказалась крепче всяких западнических привычек – они снимались легко, как позолота.
Пыток и казни князь Василий избег, но он уже пережил самого себя. Его отсекали от общества, как мертвого, – он был присужден к ссылке. 9 сентября 1689 года князь Василий Голицын и сын его Алексей получили указ новых самодержцев – Иоанна и Петра Алексеевичей. Обвинения касались всех старых правительственных дел, всем давно известных. Молодые самодержцы укоряли князя Василия за «доброхотство» софьинскому режиму, припоминали князю неудачный крымский поход, который «государской казне учинил великие убытки, а государству разорение и людям тягость». Новой и «явной вины» Василий Васильевич в указе не нашел и решил, что его ссылают за некую «тайную вину», которой он так и не понял.
«И за то указали великие государи: отнять у вас честь – боярство, а поместья ваши и вотчины отписать на себя, великих государей, и послать вас в ссылку в Каргополь; и в приставах указали великие государи быть Федору Мартемьяновичу Бредихину». А стольнику Федору Бредихину в особом наказе даны были строжайшие инструкции: как «везть их без мотченья [128]128
Немедленно.
[Закрыть]и дорогою с ними нигде не останавливаться, и того смотреть накрепко, чтобы они дорогою и будучи в Каргополе ни к кому никаких писем явно и тайно не посылали».
Князь Василий Голицын не участвовал в попытке дворцового переворота в августе 1689 года, он отсиживался у себя дома. Однако в глазах Петра, для которого правительница Софья была первейший враг, отсидка дома ее «ближнего боярина» никак не могла сойти за оправдание его линии поведения. Пусть без решительных действий, пусть более парадно, чем активно, но тем не менее Василий Голицын властвовал, был опорой софьинского режима. Победу же нового, петровской власти, князь встретил молчанием, думая и на сей раз отсидеться, а там – что бог даст. Но Петр и молчание понял по-своему – в совершенно определенном политическом смысле, как протест, как пассивное осуждение действий нового царя. Князь Василий Голицын не показал себя человеком, который желает отрясти прах прошлого от ног своих, чтобы порадеть новой власти, потому-то и преобразовательные его таланты и образованность никак не могли пригодиться новому царю.
На этом крутом переломе истории московский Петроний еще сравнительно дешево отделался: он сохранил голову на плечах, а кончить жизнь должен был в ссылке.
За пять дней, от 9 сентября – получения царского указа – до 14 сентября, когда Голицын подал царям челобитную, он только смог несколько оправиться от удара и, что гораздо тяжелее, переступить через свою боярскую гордость, которая, казалось, была всегда так высока, что, как в старинной пеоне поется, «солнышку до нее рукой подать, а орде до нее вовек не достать». 14 сентября князь Василий подал через Бредихина челобитную царю, в которой изъяснялся совершенно так же, как писали когда-то презираемые им за это «негораздые» на умные речи бородатые русские бояре. В этой челобитной не князья Голицыны, а «холопы ваши Васька и Алешка упадали к престолу» и, призывая в доказательство невиновности своей «трисвятительское божество самого бога», умоляли униженно «оставить жить в деревнишках наших, ростовских или в ярославской…» [129]129
«Дело», т. IV, столб. 17.
[Закрыть]Поздно, поздно придумали… Бредихина за прием челобитной тут же от дела отстранили, а на его место назначили стольника Скрябина. А в наказание за дерзость местом ссылки Голицыных был теперь выбран город Яренск, а позже – Пустозерск. Инструкции стали еще строже: вместо двадцати стрельцов караула назначено было сорок; ссыльные могли взять из «животов своих» только пятнадцать человек, а на жизнь в ссылке «дать им и женам их на пропитание две тысячи рублей, два рыдвана, а боле того ничего им отнюдь не давать». Кроме того, стольнику Скрябину предписывалось не только наблюдать за караулом, вскрывать переписку ссыльных, но и «если по-хотят ходить в церковь», то и там за ними «надсматривать» [130]130
«Дело», т, IV, столб. 33.
[Закрыть].
18 сентября 1689 года московский Петроний выехал с семьей из Москвы в далекую, лютую ссылку.
Еще не вечерело, как голицынские подводы, окруженные стрельцами, уже были далеко от Москвы. Во главе этого поезда ехал стольник Павел Скрябин, получивший прогонных денег 10 рублей 31 алтын 4 деньги.
И вот знаменитые на всю Москву боярские палаты остались без хозяина. Пал хозяин, пал и дом. Дом пошел в инвентарь «великих государей», превратился в казенное имущество. До конца 1689 года дьяки московские провозились с его инвентаризацией. «Опись и оценка имущества князей Василия и Алексея Голицыных в их большом московском доме, что в Белом городе, меж улиц Тверской и Дмитровкой», занимает триста сорок столбцов. К составлению «ценовых росписей» привлечено было множество людей: дьяки, подьячие, столовые приказчики, конские барышники, «торговые люди железного, тележного, серебряного ряду». Все имущество большого дома и загородных дворов за Никитскими воротами было оценено в 47 355 рублей 16 алтын 5 денег – в сумму по тем временам огромную. Особые «ценовые росписи» составлены были на подмосковные и иные голицынские вотчины, поместья, кабальные обязательства, «взыски» с многочисленных должников, деревни, селишки, пустоши – с большого феодального владыки пошла на слом стародавняя Москва.
На исходе 1689 года бывшее владение князя Голицына было отписано в собственность переселившемуся в Россию царю имеретинскому (грузинскому) Арчилу Техтеевичу, а в сороковых годах XVIII века владение перешло к его дочери Дарье Арчиловне, которая умерла бездетной. Дом переходил из рук в руки наследников по боковой линии. Владение хирело. Дом перекраивали, переделывали, как старую шубу. Крытую галерею, соединявшую дом с церковью Параскевы-Пятницы, уничтожили. Тенистые и кудрявые сады вырубили. Дом спрятался за дощатым забором, подобно больному одинокому старику, забравшемуся на печь, подальше от чужих и любопытных глаз.
После князей имеретинских дом переходил во владение генералам, статским советникам и их вдовам, потомственным почетным гражданам и их вдовам и потомкам. Охотный ряд уже обратился в самое бойкое место Москвы. Людям и лошадям было тесно. Около неказистого деревянного забора, против лавок и лабазов, стали привязывать лошадей. Так на много лет застряла у забора этого рыночная коновязь. Дом стоял внутри двора, грязноватый, неуклюжий дом, сдаваемый жильцам «средней руки». Только наблюдательный человек мог заметить кое-где уже стершиеся каменные завитки наличников вокруг окон, когда домом еще в какой-то мере интересовались князья имеретинские. В конце XIX века дом перешел к царскосельскому купцу Баракову, последнему его владельцу. Купец Бараков снабжал столичный рынок великолепными копчеными сигами, колбасами и окороками. Колбасный коммерсант, конечно, не купил бы такого захудалого дома, не будь в этом доме подвалов, которые почти в нетронутом виде сохранились со времен голицынского хлебосольства и были очень хороши для знаменитых бараковских окороков. Бараковская фамилия владела домом с конца восьмидесятых годов XIX века до 1917 года.
В последний раз я видела руины дома под мощным скелетом второго гиганта этой улицы, дома комиссий СТО и Совнаркома. Сквозистая, вся пронизанная светом, неугомонно взвизгивающая блоками башня транспортера гордо вознеслась к небу, выше жаворонков, которые когда-то летали над голицынскими садами. Сквозь янтарно-желтые ребра лесов уже краснели стены многоэтажного дома, широкие и гулкие. Дом-руина стоял внизу, крошечный, грязный, с выеденной шахтой метро сердцевиной. Среди остро пахнущих смолой штабелей, как морошка, розоватых, свежих досок, желтой стружки и темно-рыжих клеток кирпича эти старые, грязные, облупившиеся стены напоминали сгнившую под дождями и ветрами ореховую скорлупу, которая от малейшего прикосновения ноги разлетится прахом. Дом умер. Новые поколения справедливо не нашли в его когда-то по внешности пышной, но по сути хилой и бесславной судьбе ничего, что было бы хоть каплей одной полезно этой молодой улице, расправляющей исполинские свои плечи.