355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Караваева » Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:26

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице"


Автор книги: Анна Караваева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)

Никон Шилов и Петр Слота разрушили тот подкоп – и сами погибли славною смертию, коя есть победа, ибо житие сохранили граду сему. Потомки наши, глядя на величественные стены и башни Троице-Сергиевой крепости сей, помяните добрым словом Шилова и Слоту, кои житием своим храбрецким за целость сих стен заплатили. Потомки наши, помяните добрым словом и тех по доброй воле своей заслонников, а також стрельцов, казаков и пушкарей, кои в нонешний день взяли Красную Горку. Из тех пушкарей потеряли мы Федора Шилова, землепроходца, преискуснейшего огненных дел мастера, учителя любомудрого многих молодых пушкарей наших…

От всех сих утерь было бы томно сердцу нашему, естьли бы не ведали б мы твердо, что за дело правое стоим…»

Пальцы Алексея совсем окоченели. Перо перешло в руки Симона Азарьина.

Разгром Красной Горки и многих туров, большие потери людьми непоправимо подорвали, как и предполагал Федор Шилов, силы и возможности вражеского лагеря. Неприятелю понадобилось строить новые укрепления.

Военачальникам польским пришлось надумывать какие-нибудь «малы шкоды», чтобы не терять времени даром. И они придумали.

Десятки всадников во всем ратном наряде – мушкетеры в шляпах с перьями, сверкающие медью и сталью латники на больших, как монумент, конях, копейщики в железных шлемах и панцырях, офицеры разных чинов в желтых, зеленых и алых кунтушах, в богатых шапках – все это разодетое сборище начало гарцевать вокруг стен под видом мирной прогулки: на копьях развевались белые платки.

– Эй! – прогремел, потеряв терпенье, Иван Суета. – Убирайтесь восвояси, окаянные! Сгиньте, пропадите, вертуны злорадные, а то стрелять учнем!

Не было такой бойницы, откуда не раздавалась бы брань и угроза в сторону «вражьих вертунов», а на стенах среднего боя взбешенные заслонники уже держали на прицеле пищали и самопалы – пальнуть бы в это разодетое ворье! Но воеводы строго-настрого запретили стрелять, так как неприятельские рыцари разъезжали под белым знаменем.

Сумрачный Долгорукой, проходя мимо Ивана Суеты, запретил ему даже пускаться в перебранку с рыцарями. Воевода был хмур и озабочен: около пушек не было Федора Шилова. Воевода только сейчас понял, какого сильного, умного и опытного в военном деле человека он потерял. Во всей крепости подобного Федору Шилову мастера огненного боя не было. Князь Григорий чувствовал, что ему надо привыкнуть обходиться без Федора Шилова, – а потому, чего-то суеверно страшась, хотел всячески избежать боя. На стены он разослал глашатаев, которые передали всем заслонникам строжайший приказ воеводы: всякий, кто осмелится выстрелить, даже в воздух, будет немедленно повешен.

– Вот… гляди и терпи! – гневно шептал Иван Суета Даниле Селевину.

– Глянь-ко! – вдруг беспокойно зашептал Данила. – Ляхи нас… потчевать хотят!

Иван Суета глянул в щель и обомлел: некоторые рыцари, стоя на седлах, подняли вверх свои копья со вздетыми на них большими кусками жареного мяса!

– Chce się jesc! Chce się jesc! [120]120
  Есть хочется! (польск.).


[Закрыть]
– орали и хохотали поляки – и вдруг баранья ляжка, облитая белой глянцевитой коркой застывшего жира, закачалась в проёме зубца.

Люди, как завороженные, смотрели на кусок мяса, вздетый на острие копья. От мяса шел такой сытный запах, что у людей челюсти заходили сами собой. И вдруг чья-то рука жадно схватила баранью ляжку и сдернула с копья.

– Стой! – в одноголосье крикнули Иван и Данила и бросились к широкоплечему стрельцу, который уже, забыв обо всем на свете, рвал мясо молодыми крепкими зубами.

– Кидай, стервец! – вне себя крикнул Иван Суета, выхватил мясо, шмякнул об пол и начал бешено топтать его.

Молодой стрелец весь трясся от голодных рыданий.

– Да-ай! – ревел он, не помня себя. – Дай, есть хотим… помирае-ем…

Заслонники смотрели на него мрачными сочувственными глазами.

– Не соблазняйтесь, братья, молю – то погибель наша! – крикнул Данила и, выплюнув голодную слюну, почувствовал, что преодолел страшное искушение голода.

Иван Суета поддел концом сабли истоптанное мясо и бросил его вниз, загремев во всю силу своего голоса:

– Топчем, плюем на злодейские угостки ваши, да клюют их вороны!..

Наконец, несмотря на развевающееся коварно белое знамя, сотники Данила Селевин и Иван Суета приказали пальнуть из пищалей по гарцующим врагам. А потом всем, кого Иван и Данила знали как твердых и надежных воинов, оба поручили доглядывать за людьми, а вражеские «угостки» приказали немедленно сбрасывать вниз.

Оба прекрасно понимали, что вражеские уловки готовят беду: стоит изголодавшимся заслонникам насладиться воровской едой – и боецкий дух будет непоправимо подорван.

Как отвадить врагов от этого наглого гарцеванья вокруг крепостных стен? Надо испортить их коней – но как?

Иван Суета ударил себя по лбу – нашел, нашел!

– Робил ты в кузне, Данила? Ковать железо умеешь?

– Чего я, служка, не робил? И ковать и гнуть умею.

– Айда воеводе скажемся – да в кузню, не мешкая!

Через два часа Ольга зашла в кузню.

– Где вы, кузнецы? Я вам хлебушка добыла.

Они стояли у пылающего горна.

Их лица, голые груди и плечи в рыже-красных отблесках пламени блестели от пота и казались отлитыми из меди. Бело-золотые искры взлетали вверх, кружились вокруг медных могучих тел и гасли на вздувшихся буграми плечах и спинах.

Гулко бил молот. Сверкало, алело в клещах железо.

В кузне было жарко не только от огня, но и от яростной спорой работы. Казалось, чем больше работали два силача, тем жарче становилась ярость их труда.

Ольга залюбовалась ими.

– Передохните малость, пожуйте хлебца! – весело крикнула она. – Поди уж много наковали?

– Есть малая толика, Ольгушенька! – так же весело ответил Данила и вынес на широкой ладони какие-то крючочки.

– Ляхи нас угощают мясцом, а мы их – троицким чесноком! – смешливо грохотал Иван Суета. – Аль худ чеснок наш троицкой?

Действительно, железные крючочки о трех и четырех концах напоминали расщепленные дольки чеснока.

– Как ни кинь сей «чеснок», вопьются железные острия в подкопытье – и пропал конь.

Весь вечер и всю ночь пылало пламя в крепостной кузне – кузнецы, сменяясь, наковали целую гору «троицкого чесноку».

До рассвета заслонники пригоршнями бросали «троицкий чеснок» вокруг стен, минуя только места перед малыми воротцами да поворот дороги – на случай вылазки.

Под утро выпал снежок и запорошил поле. Неприятельские всадники, гарцуя, опять подъехали к стенам и опять принялись дразнить осажденных подачками. Но вот один конь взвился на дыбы и, сбросив всадника, как бешеный помчался куда-то… Вот взвился второй, третий… еще и еще… Всадники повернули обратно и весь день не показывались.

На стенах торжествовали.

Ночью лазутчики удачно пробрались в польский лагерь и набросали «троицкого чесноку» около коновязей. Через день лазутчики донесли, что у неприятелей десятками падают кони, а коновалы не могут доискаться, отчего происходит падеж. Многие ляхи говорят, что русские напустили на свою землю колдовство.

– О-хо-хо-о! – шумел Иван Суета. – Знатные мы с тобой колдуны, Данилушко!

– Айда к попу Тимофею каяться! – смеялся Данила.

Ольга втихомолку радовалась, глядя на его веселое лицо. После победы на Красной Горке Данила поуспокоился и почти не вспоминал о подлом Оське.

Но недолго пришлось радоваться Ольге. К ночи Данила пришел в стрелецкую избу чернее тучи. Один из троицких лазутчиков, в присутствии Данилы, рассказывая воеводе о своей «проведке», упомянул, что видел Осипа Селевина, будто ходит Оська разодетый ляхом, бороду сбрил, всей пястью, по-латынски, крестится и бранно поносит все русское.

Ольга пробовала успокоить Данилу как только умела: может быть, и совсем не Оську видел троицкий лазутчик, а просто ляха, а ведь все они бороды бреют, пястью крестятся и бранят все русское.

Но тоска уже опять завладела душой Данилы. Он был уверен, что видели именно Оську; больше того: наглые «угостки» врагов, казалось Даниле, были придуманы не кем иным, как подлым Оськой, который ведь дотошно знал о всех лишениях народа в осажденной крепости. Уж теперь Оська будет наущать ляхов всячески вредить и насылать всякие беды на ее защитников.

– Душа у него продажна, а разум змеиной… И я, дурачина, слепец очми и духом, ране того не уразумел! Мне бы сего подлого изменника смертию убити, башку его непотребную с плеч снести… а я, неразумной, слеп был и глух! – кипел во тьме шепот Данилы. – Нельзя мне боле терпеть бесчестье рода моего!.. Аль подлой изменник от меня мертвым падет, али смертию моей грех искуплен будет!

– Не отдам я тебя! – и Ольга, с силой обняв его, холодела от ужаса.

– Эх, уж хоть бы битва зачалась скорее. Может, я там углядел бы Оську…

– Он трус подлой, – с презрением вспомнила Ольга. – Поди хоронится там, панам пятки лижет, торгует, деньгу в кису прячет. Такой сражаться не выйдет. Не сустретиться тебе с ним, Данилушко, брось ту надею, мой свет, ни к чему она, только сердце растравлять.

– Уж коли не судьба мне с тем проклятым измен-пиком сразиться на бранном поле, свершу я подвиг ради страждущего народа нашего, дабы горе его облегчить… Эх, уж хоть бы битва запылала, так ведь нету ее – ляхи новые туры ладят и только постреливают…

Однажды Ольга предложила:

– Данилушко, слышь, проберуся-ко я в те места… да и зарублю я того проклятого Оську… горе наше зарублю!

– Что ты, Ольгунюшка, что ты, люба моя? – горько усмехнулся Данила и бережно прижал ее руку к своей мятущейся груди.

«Не отдам тебя, устерегу!» – думала Ольга, слушая горячий стук его сердца.

В ту ночь ей показалось, что Данила забылся спокойным сном. Она шепотом позвала его. Он не ответил. Она решила бодрствовать, лежала с открытыми глазами, кусая губы, чтобы не заснуть.

Когда Ольга открыла глаза, в комнате уже было совсем светло. Данилы рядом с ней не было – она не устерегла его…

– Не устерегла! – горестно пронеслось у нее в мыслях.

Как была – в сарафанишке – Ольга понеслась на стены прямо к воеводе: где ее Данила Селевин?

– Эко, в уме ль ты, молодица? – даже осудил ее Долгорукой. – Пошто простоволосой да без одежи, яко безумная, носишься, людей пугаешь?

Данила Селевин и еще несколько заслонников испросились у воеводы съездить в дальние монастырские села, откуда можно привезти сушеной рыбы, масла, круп, хлеба – и еще чего бог подаст. Уехали заслонники еще затемно, незамеченными достигли леса, дня через четыре, пять авось проберутся перелесками.

– Не сказался, не сказался мне! – вдруг зарыдала Ольга. – Битвы не мог дождаться!.. На подвиг пошел! То тоска его угнала… а я не уберегла!

Прошло четыре дня, а Данилы все не было. Ольга ночью не смыкала глаз, а днем жила, как во сне. Почти не отлучаясь от верхнего боя, она словно перестала слышать все. Только слышала она свою неулежную, приживчивую, как пиявка, душевную боль тоски и ожидания. Когда ветер рассеивал пороховой дым, Ольга неотрывно смотрела на черные пики лесов – и виделась ей лесная чаща, неясные стежки дороги, худые, еле бредущие лошаденки, увязающие в глубоком снегу, измученные люди, а среди них Данила! И леса ей казались тоже стенами, в которых пленены люди, а жизнь – сплошным пленом.

– Ой, девка, – однажды заметил ей Иван Суета. – Очей гляденьем не насытишь, а руки безочно робят худо.

– Все лажу, как надобно! – вспыхнула Ольга.

– Ан нет, Ольга Никитишна, – заспорил Суета. – Душа да дело у тебя разобь живут.

– Ой, погоди ты… – беспомощным тонким голосом заговорила Ольга и, сорвавшись, умолкла. Иван Суета посмотрел на ее бескровное, испитое лицо – и отмахнулся: лучше пока ее не трогать.

На исходе восьмого дня, когда над крепостью и над бранным полем выла и бесилась метель, Ольга поднялась на колокольню Успенского собора и неумелой рукой ударила в малый колокол. Ветер хлестал ей в лицо колючим снегом. Ветер бил ее в грудь, угрожая сбросить вниз, а она стояла в вихревой тьме, не выпуская из рук скользкой веревки. Протяжные звуки, вырвавшись из-под медной шапки, быстрее птицы неслись в леса, снега, в бешеную муть ночи.

«…Данило Селевин… рече перед всеми людьми: „Хочу за измену брата своего живот на смерть переменити!“»

«Сказание об осаде».

Еще до наступления ночи стражи у малых ворот услышали условный стук и открыли ворота. Во двор въехали четыре воза, четыре движущихся сугроба. То был долгожданный хлеб, рожь и пшеница нового помола из дальних монастырских сел. Возчики, полуобмороженные, не попадая зубом на зуб, донесли, что в лесу идут еще шестнадцать подвод, которым Данила Селевин, как верховод обоза, приказал выходить в ноле постепенно, чтобы не заметили их неприятельские дозоры. Уже обогреваясь в избе, возчики рассказывали, что шли на звон колокола, который наверно раскачивал ветер.

А колокол все звонил, и гулкий, протяжный зов металла пронзал дикий вой вьюжной ночи.

Уже дважды открывались воротца, и еще восемь возов въехало в крепостной двор. И эти возчики благодарили ветер, раскачивающий колокол. Но тут Иван Суета, вдруг уловив в колокольном звоне зов отчаяния, беспокойно сказал:

– Стой, ребята, то не ветер, а человек звонит в Успеньевы колокола!

Он поднялся на колокольню и вынес оттуда едва живую Ольгу. Ее черные брови стали мохнаты и седы, пряди волос, выбившиеся из-под платка, заиндевели, как тонкие веточки, а ресницы слиплись белыми иглами. Едва ли она, шевеля веревку окоченевшими пальцами, уже видела что-нибудь.

– Ох ты, молодица-огневица! – ворчал Иван Суета, укутывая Ольгу тулупом. – Сила малая, а прыть соколиная.

Ольга лежала неподвижно, не чувствуя своего тела. Только в голове у ней гулко пел призывный, протяжный звон, рожденный ее руками и сердцем. Но чем сильнее окутывало ее тепло, тем глуше звенела медь – и наконец замолкла совсем.

Потом, как сквозь туман, до нее стали доходить иные звуки: хлопанье дверей, перестуки, какие-то быстрые шумы, наконец – слова. Они все приближались, как будто становясь все более видимыми, и наконец, будто камни, несущиеся с горы, загрохотали в сознании.

– Он-то напоследях был… Все уже в ворота вошли, а его ляхи и заприметь!.. Атаман Чика с дружиной своей поганой на конях, а он на них пешой, как лев, кинулся…

– Данила! Данила! – вскрикнула, как безумная, Ольга. Еле смогли обуть ее и набросить шубейку на плечи, – и Ольга, как из плена, вырвалась в пургу, в колючий ветер снежной бури – что ей было все это? Она прошла бы и сквозь огонь.

Навстречу ей медленно, страшно двигались люди. Поняв все, раньше чем увидели ее глаза, Ольга рванулась вперед – и приняла себе на грудь раненого Данилу.

Когда его привезли в больничную избу, положили на широкий сенник, покрытый чистой холстиной, у Ольги сердце упало: на этой же постели умер Федор Шилов. Но едва голова Данилы коснулась подушки, как Ольга увидела, что снег на лбу Данилы стал таять.

«Оживет!» – с горячей надеждой подумала Ольга. Осторожно обмыла она его забрызганное кровью лицо и встретила лихорадочно-ищущий взгляд Данилы.

– Ольгунюшка… Ольгунюшка…

– Туто я, соколик. Туто я, голубь мой…

Ольга упала к нему на грудь.

– Ой да пошто ты на горе горькое от меня ушел, Данилушко?

– То не горе, люба моя, то радость прегордая… Бесчестие смыто кровью моей с честного рода нашего…

– Что мне род твой, что? – залилась слезами Ольга. – Ты мне надобен!

– Есть род мой… Есть род мой… То сын мой будет… слышь, Ольгушенька… слышь…

Его рука горела огнем. Ом прижал к себе Ольгу, и она, вся замирая, почувствовала, что на это объятие ушла его последняя сила.

– Сыну, сыну нашему передай отцову честь… и его ради бился…

Вдруг он беспокойно задрожал, его блуждающий взгляд начал тускнеть.

– Иванушко… Суета… где ты?

– Вот, Данилушко, вот я пред тобою, – ответил Суета, смаргивая слезу.

– Слышь, Суета… жену мою, сына моего…

– Ладно… – нежным, как журчанье воды в ручье, неузнаваемым голосом сказал Суета, – убережем сына и жену – за народом, что за стеною, Данилушко!

Раненый шевельнул бровями, силясь что-то сказать, но глаза его сомкнулись. Начался бред.

Зимний день, чистый и яркий, уже заголубел в слюдяной оконнице.

А Даниле Селевину будто виделась предрассветная мгла и призывный стон колокола сквозь вой и свист бешеной пурги; виделись крепостные стены и малые воротца, готовые распахнуться по условному стуку. Но не успели троицкие заслонники постучать в ворота, – черные тени выскочили наперерез. Врагов десятеро, все на конях, а троицких защитников восьмеро, все пеши – измученные клячи в обозе не в счет. Разгорелся неравный бой.

– Ребята, рубите коней их, рубите коней! – шепчет Данила пересохшими от жара губами, но чудится ему, что все еще кричит он громовым голосом, что все еще длится битва в предрассветной мгле.

Глаза его плотно закрыты, а ему чудится, что все еще зорко глядит он, – нет ли среди врагов проклятого изменника Оськи?.. Но не Оську, а продажного атамана Чику сразил Данила своей острой саблей.

– Пеший конного сечет! – торжествующе шепчет одними губами Данила, – и видится ему: вот рухнул сытый конь Чики, и лихая атаманова голова в польской шапке пала с плеч. Один за другим падают разбойничьи дружки, храпят зарубленные кони. Сам Данила зарубил трех всадников, замахнулся на четвертого – и тут страшный удар рассек плечо сотника Селевина.

Огнем пылает плечо, и будто все еще кипит в груди неуемная сила… но уже не видит Данила Селевин, как из рассеченного плеча льется, льется его горячая кровь, и никто не может ее остановить…

В полдень Данила Селевин умер, не приходя в сознание.

Его похоронили в братской могиле, на утре нового дня.

Ольга стояла на краю могилы, видя перед собой только своего единственного, его сомкнутые уста и очи, большие бледные руки, все его могучее тело в красном стрелецком кафтане, огромное, застывшее за ночь на ледяном полу собора.

Ольге казалось, что сердце из нее вынули, что и сама она стынет, как мертвая. Она видела только Данилу, ей только он был нужен. Вдруг ей показалось, что он призывно шевельнул бровью.

– Данилушко… свет мой! – вскрикнула Ольга и кинулась вниз, но сильные руки властно удержали ее на земле, и голос Ивана Суеты тихо, как ручей по камням, рокотнул ей в ухо:

– Тебе должно первой на него землицы бросить! На, вот она, землица!

Ольга почувствовала, что ее рука сжимает горсть студеной земли.

– Кидай! – приказал Иван Суета, и она кинула землю прямо на грудь Даниле.

– Ну-ко, глянь, сколь их похрабровало да и на покой ушли… Кинь-ко на товарищей Данилы землицы – чай, то всякой душеньке усладно будет! – раздался хриплый голосок Игнашки-просвирника.

И Ольга увидела товарищей Данилы и всех других, кто храбровали на стенах и отдали свою жизнь за то же дело, что и Данила.

Она бросала по горстке земли на бездыханные груди тех, кто вместе с Данилой оставили землю.

– Что же со мной станется-то, дядя Иван? – спросила Ольга Суету, глядя на свежий могильный холм. – Что я стану делати?

– Жить будешь, – твердо ответил Суета.

 
Взволновался король, сам с боем пошел.
Да насилу король сам-третей ушел.
Бегучи, король заклинал сам себя:
«Не дай боже ходить на святую Русь
Ни мне, королю, ни брату мому».
 
«Исторические пески русского народа»

Шел 1609 год. Такой лютой и страшной зимы люди окрест уже давно не помнили. Начался этот год морозами столь свирепыми, что птицы замерзали на лету, трещали дома, а нетопленные соборы, церкви и часовни промерзли, заиндевели до самых куполов. На стенах заслонники десятками обмораживались и, отойдя, долго еще ходили с черными, словно обугленными лицами, пугая ребятишек. А уж ребят поумирало за эту лютую зиму – не счесть, ветер смерти заметал их, как сухие листья.

Осажденных томил голод, а еще больше холод. В январе сожгли не только последние сараи и клетушки, но и сенцы. Сожжены были все могильные кресты, порублены вчистую и сожжены в печах раскидистые березы, липы и клены. Со всякими трудностями и опасностями осажденные делали вылазки в лес за дровами, а также за припасами в монастырские села. В феврале началась цынга. Одним из первых умерли от цынги ветхий дедушка Филофей, тихий старик Нифонт, а за ними пошло сыпать десятками. Умерли от цынги и «седые двойни», дяди Ольги, и их суровые жены.

В тесноте люди заражались болезнями еще быстрее – «от духу друг друга умираху», как скорбно записывал в своем летописном своде «самовидец» осады Симон Азарьин.

А битвы продолжались, достигая временами такого ожесточения, что казалось – жесточе уже не бывает. Но приходил новый день, а с ним и новая битва – и после этого обнаруживалось, что новая атака «недавно бывшую огненною силою намного превосходила». Одному люди забывали изумляться: самим себе, тому, как они мужали и закалялись в этом дымном воздухе битв. Крестьяне, черный народ, со всеми его нехитрыми уменьями – плотники, печеклады, горшени, говядари [121]121
  Мясники.


[Закрыть]
, ложкари, посадские швецы, гвоздари, кузнецы, столяры, шорники, мелкий торговый люд и разного рода «перекати-поле» и «гулящие» бродяги – все они обратились в воинов и не только «рядовичей», а в прямых мастеров воинского дела. И среди чернецов, как и среди бояр, тоже нашлись смельчаки, совесть которых не позволяла «сиднем сидеть». Да разве только самые немощные старцы и тяжело раненные находились под крышей, а все осажденные, как правило, с утра до вечера были на стенах или поблизости. На стенах решалась судьба крепости и каждого ее заслонника. На стенах людей разила смерть, но на стенах же была и самая кипучая неуемная жизнь. У ней была могучая грудь, громовая глотка и верность Ивана Суеты, терпение и упорство Алексея Тихонова, острая приметливость Симона Азарьина, неунывающая шутка скоморохов, непоседливая живость Игнашки-просвирника и забота Ольги. Эта боецкая жизнь открывала в человеке даже то, что он прятал от других, смешивала все в своем котле, обогревала, ошеломляла, требовала, изумляла, поднимала, – и, все изменяя, неустанно укрепляла даже самых слабых.

Люди уже привыкли заботиться прежде всего «о стенах», «о правой битве». Пищу раньше всех несли на стену, дрова складывали к кострам, чтобы всегда готов был огонь для смоляных котлов, чтобы в кузне горн пылал, когда это было нужно.

Человек разрывал на полосы последнюю рубаху, чтобы перевязать раненого, отдавал последний кусок хлеба ослабевшему бойцу.

Уже не только женщины, но и ребята-подростки дневали и ночевали на стенах.

Симон Азарьин, теперь уже не только «самовидец», но и «творитель военных дел», записал однажды в своем летописном своде:

«Все наши садные [122]122
  Осажденные.


[Закрыть]
люди во едином, яко братья, схожи – в храбрости… А чем сия храбрость питаема есть? На избавление от бед надеемся – Михаилу Скопина-Шуйского со смелою его дружиною, яко солнце пресветлое, ожидаем, да еще ненавистью и гневом – неугасимым пламенем пылаем к лиходеям из чужой земли, к ворам-изменникам. Насильникам и злодеям-ляхам, кроволитию и огню народ наш предавшим, шлем мы проклятие наше навечное – ино пусть падет оно на них из рода в род за все зло, ими содеянное…»

Ненависть к врагам становилась все раскаленнее. Уже было мало разить их в бою – всякий жаждал тревожить их всегда и всюду, выжигать, как змею, как чуму. Даже подростки изощрялись в метании стрел из самодельных луков. Лазутчики, лихие головы, переодетые в польское платье, пробирались всюду, поджигали во вражеском лагере шатры, жолнерские избы, сараи с припасами, взрывали складухи с порохом, разбрасывали «троицкий чеснок» на коновязи, в конских кормушках.

Пленные на допросе показывали, что в польско-тушинском лагере «многим стало щадно [123]123
  Худо, плохо.


[Закрыть]
, зане [124]124
  Потому что.


[Закрыть]
покою никак нету». Пожары разоряют, а того больше пугают сборное и без того некрепкое духом польско-тушинское войско. Многие убегают из лагеря куда глаза глядят. Паны Сапега и Лисовский «вельми растрясли мошну свою», подкупая солдат деньгами и посулами «вольно грабити и наживати», когда монастырь будет наконец взят. Однако Сапега и Лисовский с каждой неделей все меньше надеются на победу и очень боятся неожиданного нападения войск Михайлы Скопина-Шуйского.

Скопина-Шуйского троицкие заслонники ждали со дня на день. Был слух, что Скопин-Шуйский уже в Москве и вот-вот выступит. Потом дошел другой слух, что Скопин еще под Новгородом. Наконец прослышали, что Скопин-де убит шведами, но этот последний слух вскоре был опровергнут – на допросе пленные ляхи достоверно сообщили, что Скопин жив-здоров, только все еще торгуется со шведским командованием о цене их «помощи» русскому государству.

Так проходили дни за днями. Сначала Ольга вела им счет от морозного полдня, когда похоронили Данилу. Она говорила себе: «два… три… десять… тридцать дней минуло», а потом счет смешался, и Ольга перестала делить время на свое и чужое – ей было некогда думать об этом, вспоминать, терзаться.

Она была «жизнехранительница и заботница», как полушутя называл ее брат Алексей. Когда ей уже стало трудно взбегать на стены, ей поручили заботиться о раненых, больных, сирых. Она жила всеобщей жизнью, – и потому боль и томленье воспоминаний, как совы, боящиеся солнца, прилетали к ней только в часы ночного сна и одиночества.

Но стоило ей забыть о своей сердечной ране и пробудить в памяти слово за словом последнее торжество Данилы в минуту его предсмертного бреда, – как все вокруг Ольги начинало призывно звучать, как проснувшийся лес. И во многих делах и словах она узнавала отзвук жизни ее Данилы.

В апреле уже посуху вернулся троицкий гонец, посланный три месяца назад к Скопину-Шуйскому. Знаменитый полководец посылал «заслонникам верным свою ласку и обет» – прибыть со своим войском на выручку Троице-Сергиевой крепости летом, раньше не поспеть. Уже пусть продержатся еще, недолго осталось.

Весной все приободрились, многие больные выздоровели от свежего воздуха и тепла.

– Ужо подойдет Михайло Скопин! – мечтал Иван Суета. – Ужо грянет на польское да тушинское отрепье! Ну, Ольга-свет, видно, доведется Михайле Скопину сыну Селевиву крестным быть.

Но «сын Селевин», не дождавшись прихода Скопина-Шуйского, родился в августе, на рассвете, в краткий миг тишины. Крестным пришлось быть Ивану Суете, чем он был очень доволен.

– Ништо, девка, не горюй, – смешливо рокотал он Ольге, осторожно прижимая к себе крестника, – я, Иван Суета, хоть царских полков не вожу, одначе воин не из последних!.. А ты, парень, сын Селевин, в доброй час пришел на землю нашу, – опять весточка есть: вскорости наш Михайло Скопин в Москве будет… и оттеда уж до нас ему рукой подать!

Следуя каким-то своим приметам, Иван Суета утверждал, что покумиться в такой день, как нынешний, – к добру, очень к добру; значит, он еще долго проживет на свете.

– Слышь, Марьюшка, – подшучивал Суета над своей тихой и молчаливой женой, – гляди, бабонька, ты со мной оскомину набьешь – неровен час, до ста годов доживу!

Весь день Суета был весел – так сильна была в нем вера в Скопина-Шуйского и в собственное долголетие.

– Вскорости грянет он на ляхов окаянных, грянет! Вызволим мы град наш, побьем ляхов, поклонимся мы граду сему – и подадимся мы с бабой на Белоозеро. Землица-то ноне неухоженой осталася, истосковалася без нас, работничков. Да и мы, тяглецы, ноне куды боле в цене – народу-то поубито, покалечено… и-и! Мы грады защищали, мы ж, народ, и землицу внове к жизни возвернем! Нам, работным людям, силы не занимать стать – на нас мир стоит! Слышь, Ольга Никитишна, айда с нами на Белоозеро, а?

– Нет, – тихо ответила Ольга. – Тут пробуду до конца дней. Стану с сыном Данилы на могилу отцову ходить да сыну об отце сказывать, дабы в отца возрос, замест его стал…

– Что ж… на то спора нету, – сказал Иван Суета и опять размечтался вслух: – Ужо на Белоозере-то изобиходим мы с тобой землю, жена! И ты, гляди, до ста годов живи, старуха! А коли до ста годов доживем, неужто в легкость не придем?

– О господи, – не выдержала молчаливая жена Суеты. – Ну и прыть… У самого-то голова седехонька!

– Голова по волосам не плачет, волос сед, да разум свеж! – не унимался Суета.

После боя накануне, который продолжался до тех пор, пока вызвездило, польские пушки молчали. И словно обрадовавшись тишине, засновали ласточки-касатки. Весной они вернулись в старые свои гнезда и, нимало не тревожась, что огонь и кровь полыхают на земле, вывели, как всегда за весну и лето, два выводка птенцов и теперь учили летать самых молодых.

Иван Суета, закинув вверх изожженное солнцем, темное, как задымленный троицкий кирпич, лицо, некоторое время следил за мельканьем в воздухе белогрудых острокрылых птиц и наконец умиленно сказал:

– Ну, глядите, глядите, люди, на птиц неутомчивых!.. Трудятся, милые, страху не ведают!

«…Некто заточных людей села Молокова, крестьянин, Суетою зовом, велик возрастом и силен вельми… рече: „Се умру днесь, али славу получу от всех!“»

«Сказание об осаде».

Но не довелось Ивану Суете дожить до ста лет. Незадолго до прибытия войск Скопина-Шуйского Иван Суета был зарублен во время вылазки. Участники этой вылазки потом рассказали, как все это случилось.

Русские воины и на этот раз были в меньшинстве. Когда великолепно вооруженные жолнеры Лисовского стали теснить русских, часть троицких защитников дрогнула… Тогда Иван Суета бросился вперед, размахивая своим бердышом направо и налево. Его огромный рост и сокрушающая сила ударов испугали врагов. Они подались назад, ряды их смешались. И вдруг переломилось древко бердыша у Ивана Суеты! Нагнулся он на миг единый – выхватил у кого-то саблю, но не успел и взмахнуть ею: высокий лях рассек плечо Ивану Суете. И упали бессильно могучие руки, и закрылись бесстрашные очи, и рухнул Иван Суета, как дуб, расщепленный грозой.

Был апрель 1610 года. На Клементьевском бугре стучали топоры, визжали пилы, раскатисто перекликались люди – то крестьяне вновь вернулись на родные места.

Земля вокруг была изрыта, перекопана, выжжена. Еще по снегу снесены были проклятые польские туры.

В ноябре 1609 года Михайло Скопин-Шуйский, вернувшись из Новгорода, послал осажденным обещанную подмогу – девятьсот человек отборного войска под предводительством Жеребцова. К нему скоро присоединился Валуев, который привел войско в пятьсот человек. Оба полководца напали на польский лагерь и сожгли его. Сапега обратился в бегство. Войска Скопина-Шуйского и защитники крепости, вышедшие в открытое поле, преследовали врагов с такой яростью, что от прославленного войска Ржечи Посполитой остались жалкие охвостья. А в январе 1610 года остатки вражеских войск отступили совсем от многострадальной крепости…

Как ни изрыта, как ни растревожена была земля, а вешние воды и солнце сделали свое: уже кое-где смело пробивалась ярко-зеленая щетинка травы, как будто и не было здесь смертоносного действа вражеских пушек.

На Клементьевском бугре тоже кое-где пробивалась травка. Ольга выбрала маленькую полянку, бросила на нее старый тулуп и посадила на него сына Данилу – пусть-ка посмотрит на зелень. Сыну Даниле шел девятый месяц. Он сидел, разбросав налитые крепкие ножки, и смешно водил ручонками по воздуху, словно желая весь мир поймать в свои нежные ладошки. Ему было тепло. Он смотрел на солнце, жмуря синие – селевинские – глаза под черными – Ольгиными – бровями. Ветерок касался его светло-русых с золотинкой пушистых волос – и он отважно ловил ветер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю