Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 53 страниц)
Викторию Павловну «сектанши» считали человеком, совершенно завоеванным, и имели к тому полное основание. Женщина, которая, за несколько лет пред тем, переводила Геккеля, теперь, с благословения отца Экзакустодиана, составляла «Житие олеговского благочестивца, раба Божия Тимофея», прилежно записывая со слов Василисы грезы, сны и бреды ее несчастного брата, – в той самой Правосле, где еще так недавно полновластно хозяйничала женщина, которую этот олеговский благочестивец Тимофей зарезал. Родство его с Василисою имело большое значение в мистической связи, которая, со дня на день, все крепче и крепче сковывала Викторию Павловну с темноликою возлюбленною беса Зерефера. Серьезно убежденная Экзакустодианом, что покойная Арина Федотовна была для нее, если не сам дьявол, то от дьявола, Виктория Павловна начала видеть в Василисе как бы живой талисман против демонического влияния, которым окруженною она себя чувствовала, которое днем посылало ей насмешливые, скептические, кощунственные мысли, а ночью – отвратительные кошмары. Близость Тимошиной сестры, с целым сундуком разнообразных реликвий этого Тимоши, которого Арина, по обещанию Экзакустодиана, должна была, и за гробом, бояться, его толстая, квадратная книга в черном переплете, беседы о нем, поминовения его на молитве, точно некоего подспудного угодника, который не свят только потому, что еще «не явился», давали внушение, что призраков не будет. И – уверенностью внушения – их, конечно, не было. Когда-то Виктория Павловна возмущенно смеялась над одною соседкою землевладелицею, которая, несколько лет прострадав неутолимою зубною болью, вдруг, однажды, получила внезапное исцеление от нищей бабенки, зашедшей к ней в усадьбу попросить милостыни, – и уже с тех пор с чудотворною нищенкою не рассталась. Стоило бабенке не то, что уйти, а только пригрозить уходом, чтобы зубы начинали болеть с прежнею силою, а хозяйка готова была на всякие жертвы, лишь бы целительница ее не покинула. И, мало-по-малу, стала эта захудалая бабенка главным и первым лицом в доме и вертела хозяйкою, ее семьею, ее имуществом, как хотела. Открыто жила с ее сыном-подростком и лишила его образования, потому что не желала расстаться – отпустить его из деревни в город, в учебное заведение. А к дочери, чудесной барышне, только что возвратившейся из института, нагло сватала своего сына, невежду и негодяя, ославленного на весь уезд грязнейшими безобразиями. И полоумная мать сватовство поддерживала и грозила дочери, проклятием, если она не уступит, и уже сломила было упорство девушки, да, на ее счастье, жених утонул, свалившись, пьяным, в колодезь. Виктория Павловна очень возмущалась, но ей и в голову не приходило, что теперь она идет по той же самой дороге. И тем быстрее, что Василиса была не какая-нибудь вздорная случайная плутовка, но, пожалуй, даже и не плутовка вовсе, разве что с плутцой на всякий случай, в качестве камня за пазухой. А, вообще, женщина умная, когда не безумная, рассудительная, когда не припадочная, нравственная, когда не нападал на нее бес Зерефер, жалостливая, когда Экзакустодианом не приказывалась ей ненависть, бескорыстная, когда дело не касалось выгод секты, честная, когда интерес секты не требовал сделки с совестью, но, если требовал, то – хоть до кровавого преступления! Она искренне возлюбила Викторию Павловну и потому именно и старалась забрать ее в свои руки, полагая, что ее опека окажется единственным спасительным руководством для барынина житейского поведения и верным путем к спасению барыниной души. Стальная рука ее, одетая в бархатную перчатку, давала чувствовать себя в Правосле и зримо, и незримо. С отъездом Фенички в Дуботолков, введен был в Правосле постный стол по средам и пятницам, под большие праздники нахиженский настоятель, отец Наум, приглашался служить в доме всенощную. В Успенский пост Виктория Павловна решила не в очередь говеть…
Нельзя сказать, чтобы она была совершенно слепа к Василисе. Напротив, хорошо знала ее болезненные капризы и прорывы из выдерживаемой святости в безудержную порочность, от архангельской мечты к огненным кольцам змия Зерефера. Но – мало того, что все это слишком напоминало ей самое себя в очень недавнюю пору «зверинок». С некоторого времени, она начала серьезно склоняться к тому мнению, которое в секте было убеждением и проповедовалось с искренним фанатизмом, что есть возвышенные состояния духа, когда человек превышает законы природы, и людям, способным на достижения таких высот, становится извинительным многое, что для обыкновенных смертных – грех и преступление…
– Царь Константин, – поучала Василиса, – говаривал: если бы я увидел епископа творящим грех, то лишь постарался бы прикрыть его, чтобы слабые в вере не соблазнились…
Теперь Виктория Павловна почти спокойно принимала сплетни, доходившие к ней об Экзакустодиане. Правда ли, нет ли, – все равно: раз он делает, он имеет право делать, потому что он – Экзакустодиан! Он уже в совершенстве, которое превысило грех и превращает кажущееся неразумие в тайную мудрость. И, те, на ком лежит его благословение, отражают на себе, отчасти, и его право, ибо научены им тайнам покаяния, которых другие не знают и которые смывают грех всякого падения, лишь была бы тверда вера…
Утверждение в вере сделалось теперь главною заботою Виктории Павловны, и всякое внешнее вторжение в дисциплину нерассуждения, которой она себя подчинила, приносило ей мрак душевный и жестокие угрызения смущенной совести. Поэтому посещение Михаила Августовича Зверинцева было ей серьезно тяжко. Она приняла старого друга почти как злого духа, явившегося искушать ее, отшельницу в пустыне. Но еще более взволновался, устрашился и обиделся этим посещением Иван Афанасьевич. Возвращаясь из Рюрикова, он узнал о визите Зверинцева уже на станции, от буфетчицы Еликониды, конечно, не упустившей удобного случая пустить язвительную стрелку на счет того, как неосторожны мужья, разъезжающие от молодых жен своих. Известно, каков наш женский пол прелестный: муж в лес по дрова едет, а жена, тем временем, глядь, за другого замуж пошла. Пакостным намекам Иван Афанасьевич, к чести своей, не дал значения ни даже на секунду. Но – это еще в первый раз, после брака господина Пшенки с Викторией Павловной, старый дружеский мир ее постучался к ним в дверь…
– Вот оно: начинается, – с трусливою злобою думал Иван Афанасьевич, трясясь в таратайке по пескам и корням правосленского, полувырубленного леса. – Ну, уж это извините… это – нет-с!..
В Правослу он приехал, надутый, злой, и – впервые не только не льнул к жене, но почти избегал обращаться к ней с разговором, отвечая лишь на прямые вопросы по делам, сухо, коротко, угрюмо… В течение дня, он успел порасспросить по усадьбе, как был и гостил Михаил Августович, – что пробыл недолго, ночевать но оставался, – чуть напился чаю, уже и простился, несмотря на усталость лошади, что потом видели его на дороге в Правослу сперва спящим под стогом, потом идущим, с лошадью на поводу… Собранные показания успокоили ревнивый страх господина Пшенки, он смяк и обошелся. Но, все-таки, решил воспользоваться случаем, чтобы выказать жене неудовольствие и дать ей урок на будущее время…
Вечером, на сон грядущий, он вошел в спальню, безмолвный и нахмуренный, и безмолвно же и нахмуренно стал раздеваться, с подчеркнутою медленною аккуратностью обиженного человека складывая платье на стул и стараясь делать вид, будто не смотрит на жену, которая, уже в одной сорочке, сидит на кровати, свесив ноги, руками убирает на ночь волосы, а глазами следит строки в развернутой на коленах книге… Но, когда он, раздевшись, приблизился к супружескому ложу, Виктория Павловна, не отрывая глаз от книги, произнесла мерно, равнодушно:
– Вы перестали молиться на ночь? Или позабыли?
Иван Афанасьевич смутился, покраснел, сбился с намеченного такта…
– И то ведь… грех какой!., сию минуту, – пробормотал он, проклиная неудачную забывчивость. Проворно обратясь к образу с мерцающею в темно-красном хрустале лампадкою, опустился на колени и, привычно, машинально крестясь, зашептал спешные, бездумные, механически льющиеся, молитвы… Вся его дневная досада возвратилась. И почему-то всего оскорбительнее было ему, что замечание Виктории Павловны, наверное, слышала в каморке за перегородкою Василиса, незримое присутствие которой давало ему знать о себе приторным сладко-гнилостным запахом, свойственным ее истерическому телу. Иван Афанасьевич запах этот ненавидел всегда, а сегодня раздражился им в особенности…
– Хохочет, поди, за перегородкою… проклятая вонючка! – со злобою думал он, кладя поклоны. – Воин то же… пришел жену учить, а она его на поклоны поставила… Ну, погодите же вы… Фу ты, окаянная, какую душину развела!.. Сколько раз Виктории Павловне намекал, чтобы убрать ее в сени, – так, нет: все на зло, все на зло… И как только сама она не замечает – терпит? Насморк у нее, что ли, затяжной?..
Положив последний поклон, Иван Афанасьевич медленно встал, не без труда разогнув в узлистых коленах волосатые, худые ноги…
– Что позабыл было помолиться, в том виноват, – с достоинством заговорил он, направляясь к кровати, – но многие молиться не забывают, а, между тем, грешат гораздо хуже…
Виктория Павловна, не спеша, положила книгу на ночной столик, подняла на мужа равнодушные глаза.
– Это ко мне относится?
Он отвечал, дрожа голосом, ударяя себя ладонями в грудь:
– Да-с, к вам… к вам… к вам!..
– Могу просить объяснения?
– Что объяснить! Сами должны знать… Никак я этого не ожидал от вас, Виктория Павловна, никак не ожидал, чтобы – стоило мне съехать со двора долой, вы сейчас же давай старых дружков приманивать…
– Ах, вот что! – протянула она, рассматривая его с равнодушным любопытством, точно нового зверя, – это вас Михайло Августович обеспокоил?.. Да, что же делать? Он был у меня… Но я нисколько его не приманивала, он сам приехал…
– Это все равно-с! – взвизгнул Иван Афанасьевич, внезапно впадая в такую истерику, что весь побагровел и его даже затрясло, – это мне решительно все равно-с! А по какому праву вы приняли его? Я вас спрашиваю: как вы смели его, в мое отсутствие, принять?
Она – изумленная – приподнялась – гневная, бледная… Но темнокрасный огонек лампадки мигнул ей в глаза, показав за собою скорбный женский лик… Виктория Павловна перекрестилась и тихо села, как сидела раньше.
– Новое искушение! – думала она. – Не спеши торжествовать, буйный демон: не обольстил, – перенесу!
И, обратясь к мужу, произнесла спокойно:
– Не принять Зверинцева я не могла, потому что он, действительно, самый старый мой друг и не сделал ничего такого, чтобы я имела право закрыть пред ним двери ни с того, ни с сего. Вы же никогда раньше мне не говорили, что я не имею права принимать моих старых знакомых. Хорошо, теперь я это знаю – и больше не буду.
Неожиданная покорность жены поразила Ивана Афанасьевича, успевшего опомниться от своей истерической дерзости и струсить до холода в селезенке, больше, чем если бы она обрушила на него самый молниеносный, самый громоподобный свой гнев…
– Да-с… – лепетал он в конфузе, переминаясь пред нею босыми ногами, в усилии возвратить себе бодрость и твердый тон, – да-с… уж потрудитесь… уж будьте так добры… уж на предбудущее… пожалуй-ста-с!..
И, вдруг, как-то чудно не то всхрапнув, не то всхлипнув красным своим носом, сел близко рядом с нею.
– Витенька! – воскликнул он, припадая дрожащими губами к ее обнаженному плечу, – ужели же вам непонятно, что я, любя вас, могу быть ревнив?
Виктория Павловна чуть двинула плечом, которого он коснулся.
– Я, кажется, не подаю вам к тому поводов…
– Уверен! уверен! – горячо подхватил он, жадно охватывая ее мохнатою, тощею рукою, – а все-таки… все-таки… Ох, беда моя это!.. Слишком вы хороши собою, Витенька… слишком вы для меня собою хороши!..
– Ну, в настоящем моем положении вряд ли кто ваше мнение разделит и похвалу поддержит, – возразила, она со спокойною самонасмешкою. – Можете быть уверены: никому я такая не нужна.
Но Иван Афанасьевич, обнимая ее, недвижную, не слушал:
– Никому не нужна? А вот мне так ты именно такая-то и нужна, – бормотал он, целуя, дрожащий. – Да, да… что мне чужая-то, хоть из золота слей? А теперь гляжу я на тебя: моя! Будто я мастер, а ты моя работа… да!.. Вон, у тебя грудь молоком раздуло… Кому другому, может быть, некрасиво, а я – взглянуть, тронуть – схожу с ума от радости… Потому что – мое, от меня, для моего ребеночка, вороненочка… Вот он где, шельмочка мой, чувствую, слышу, как брыкается, растет… Что? То же скажешь: некрасиво? А я гляжу, – глаза слезами кроются… Гордость!.. Счастье!.. Хотел бы, чтобы весь свет видел, яко торжествует сеятель о засеянной ниве и чает плода ее… Ох, Витенька! Витенька! Витенька!
– Довольно бы уж, Иван Афанасьевич, – угрюмо вымолвила она. – Поздно. Ложитесь спать.
– Сию минуту… сию, сию минуту… Витенька! Но если…
Голос его, вдруг, окреп и сделался как-то безумно твердым, почти фанатическим:
– Витенька! Но если… если когда-нибудь… кто-нибудь… Витенька! Боже сохрани и вас, и меня…
– Об этом излишне говорить, Иван Афанасьевич. Когда я дала слово, то его держу.
– Витенька! Вы можете понимать меня за ничтожество, я, может быть, так и есть оно… ничтожество… Но, Витенька, я то же… зол могу быть!.. И если… если… Витенька! я себя знаю: я очень, очень, очень могу быть зол!..
– Верю, потому что вы и сейчас мне больно делаете, – тихо сказала она, освобождая от его руки, зажатую в бессознательном щипке, грудь. – Повторяю вам; Иван Афанасьевич: все это – напрасные слова и ненужная сцена. Обязанности мои мне известны, напоминаний не требуется. Ложитесь спать: ночь коротка. Завтра Василиса разбудит меня до света, потому что в Звонницах – Адриана и Наталии престол. Мы уговорились с сестрою Серафимою вместе ехать к ранней обедне…