Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 53 страниц)
– Витька, где ты там оперу разводишь? С кем?
– Ау! Иди к нам… – звонко откликнулась Виктория Павловна. – Мы здесь с Диночкою философствуем… напоследок, – уже тихо, для Дины одной, произнесла она, щуря на Дину проницательные яркие глаза свои, полные печальным лукавством.
– Почему – напоследок? – удивилась Дина, со строгим любопытством в внимательном лице.
– А потому, мой друг, – с большою сердечностью возразила ей Виктория Павловна, —что я человек само-отчетный и всегда знаю свое место…. Вы не дали мне докончить поверье о Лилит… А ведь она в пустыне-то не усидела, затосковала, заметалась, затомилась и – бросилась таки назад в мир – посмотреть, как живет он, населенный людьми, и, авось, найдется же в нем какое-нибудь местечко с уютом и для ее угрюмой свободы… Но – что же? На всех домах, в которые хочет постучаться, она видит черную надпись: «здесь Адам и Ева; прочь отсюда, Лилит!»… И, вспыхнув новым гневом, бежит она назад в свою дикую пустыню – хохотать с лешими, перекликаться с филинами, перегоняться с страусами… Так то, Дина моя милая, – где Адам и Ева, прочь оттуда, Лилит…
Дина передала этот странный разговор матери. Анимаида Васильевна, опустив на колени английскую книжку, которую читала, слушала с обычною ей холодною внимательностью, что не мешало ей, в то же время, любовно изучать тонкие длинные пальцы правой руки своей и именно теперь вдохновиться фасоном кольца с аметистами, которые она пред отъездом из Москвы присмотрела у Фабержэ, а теперь Василий Александрович может их приобрести и привезти в следующий приезд свой. И, когда Дина, с негодующим сожалением, рассказала, как Виктория Павловна, в качестве Лилит, посулила от нее отстраниться, если она станет Евою, – Анимаида Васильевна, с спокойным сочувствием в хрустальных глазах, возразила:
– У Бурмысловой это врожденная слабость – обнажаться без надобности… Всегда спешит и слишком много темперамента… А поверье, я знаю, читала, даже доклад когда-то о нем делала в Society Mythologie… Оно остроумно… Впрочем, Бурмыслова, вообще, женщина, не лишенная остроумия…
– Это остроумное поверье, – перебила Дина, сверкая взорами, налитыми голубым огнем, – упускает из вида одну возможность: что однажды Ева не позволит вывешивать на дверях своих заклинательную надпись, а распахнет пред стучащеюся Лилит двери настежь и скажет ей: «добро пожаловать!»
Аниманда Васильевна, – окончательно решив, что будет носить кольцо на четвертом пальце, и камень должен быть длинным и тонким, вот вроде ее отделанного, как розовый лепесток, ногтя, – произнесла:
– Ты ошибаешься. Поверье эту возможность предвидело…
– И?
– Оно уверяет, что, если Ева впустит к себе Лилит, Лилит загрызет ее ребенка…
– Ай, какие страхи! рассмеялась Дина – однако, озадаченная неожиданностью и немножко принужденным звуком. – Зачем?
– Да – затем же, зачем кошка мышей ловит. Потому что природа ее такова. Потому что она – Лилит.
– Ну, от Виктории Павловны я подобных ужасов не надеюсь.
– Само собою разумеется, что мы изъясняемся символами и, как сказал бы твой друг Иво Фалькенштейн, плетем гирлянду иносказаний…
– Для того, чтобы Лилит загрызла ребенка, – сказала Дина, помолчав, – еще надо иметь ребенка…
В хрустальных глазах чуть мелькнула насмешливая искра.
– А для бездетных у нее готово другое коварство. Жаль, нет под руками «Фауста»… Впрочем, может быть…
Анимаида Васильевна сомкнула глаза, прикрыла их рукою, откинула голову назад и, медленно припоминая и скандуя, прочитала:
– Nimm dich in Acht vог ihren schoenen Нааren,
Vor diesem Schmuck, mit dem sie einzig prangt!
Wenn sie damit den jungen Маnn erlangt,
So laeszt sie ihn so bald nicht wieder fahren…
[Обрати внимание на ее прекрасные волосы,
На это украшение, в каком она единственно щеrоляет!
Когда она коснется ими молодого человека,
То не отпустит его так уж запросто ... (нем.)]
– Какая у тебя память! – завистливо удивилась дочь.
– Кажется, и у тебя недурная?
– Да, но куда же мне до тебя. А, между тем, ведь, ты старше меня на весь мой возраст…
– То-есть, ровно на двадцать лет… Не будем касаться этого грустного вопроса, моя милая… Мы, стареющие, его не любим… А секрет хорошей памяти я, если хочешь, тебе скажу. Очень простой: не пей вина, не влюбляйся без памяти, не рожай слишком усердно, не переутомляйся ни в умственной работе, ни в развлечениях, и каждый день читай страниц пятьдесят какой-нибудь умной книги, о которой потом приятно думать… И благо тебе будет, и получишь ты награду…
– В виде способности цитировать «Фауста» наизусть– перебила дочь. – Благодарю. Обдумаю на досуге, стоит ли игра свеч. Так как ты говоришь-то?
Nimm dich in Acht… nimm… Acht?..
– Nimm dich in Acht vor ihren schoenen Haaren… – поправила Анимаида Васильевна. – Видишь ли: несмотря на всю былую обиду, Адам, втайне, сохранил смутное влечение к Лилит и Ева не окончательно вытеснила ее из его сердца. Поэтому, если Лилит удается приблизиться к Адаму, она обвивает его своими волшебными волосами и – очарованного уводит за собой… Поняла? Damit– Punctum.
Она удостоила улыбнуться и, подумав, прибавила:
– Впрочем, нет: еще – подробность… Лилит может действовать так разрушительно для благополучия Евы и ее семейного очага – даже без злого умысла, бессознательно и ненамеренно… А, просто, натура ее такова, – іhге schoene Haaren того требуют, что – где она появляется, там Еве приходится плохо… И, сколько я знаю Бурмыслову, она всегда была вот именно такою бессознательною Лилит… кстати же, у нее и волосы – прелестные… Потому что, вообще-то, она женщина с серьезным самопониманием, знает себе цену и на праздные любовишки тратить себя вряд ли способна… Но – хороша собою очень, и – ты видишь, что вокруг нее делается… Кроме разлучницы и прочих милых эпитетов женской ревности ей от уездных Ев имени нет… Хорошо, что в этой глуши не принят витриоль, а то ей давно бы выжгли глаза… А как ее усадьбу до сих пор не сожгут, этому я даже удивляюсь… необыкновенное счастье… должно быть, их с Ариною Федотовною, в самом деле, Лилит бережет.
Дина слушала, стоя с опущенною головою, с потупленными глазами. Мать скользнула по ней видящим насквозь, хрустальным взглядом, и слабое подобие улыбки тронуло ее тонкие губы, давно отученные от смеха нарочною дрессировкою, чтобы лицо каменело вечно молодым мрамором, не зная морщин.
– Дина!
– Что?
– А ведь Бурмыслова угадывает тебя: ты, если полюбишь и по любви возьмешь мужа, ревнивая будешь…
Дина хмуро молчала, бледная, отчего лицо ее теряло красоту и выдавало свою неправильность, а лазурные глаза, темнея, стали, как синие омута…
– Не знаю, – выговорила она, наконец, нехотя и с насильною, неестественною небрежностью. – Откуда бы? Разве по далекому какому-нибудь атавизму. Потому что ты-то, кажется, этим пороком не страдаешь…
– Жестоко ревнивая, – не отвечая, подтвердила мать. – Ты и в детстве ревнива была… Страстна, горяча и ревнива… Такие, как ты, берут мужа в собственность и скорее позволят с себя кожу снять, чем… ну – опять как бишь это?… «из любви, которою владеют, малейшую частицу уступить»… Нет, это Бурмыслова сказала тебе правду: ваша дружба – до свадьбы… Если ты, в самом деле, намерена превратиться в баронессу, то соседства Лилит ты, златокудрая Ева, не вынесешь, и общество ее не для тебя…
VI.Спокойное и почти радостное лето протекало над Осною быстро и как будто хорошо кончилось. Василию Александровичу Истуканову, при помощи каких-то особенных связей, а всего вероятнее, очень больших денег, истраченных им в Петербурге, удалось выхлопотать для дочери сокращение ее ссыльного срока и разрешение выехать за границу для лечения. От какой именно болезни, над этим изобретением долго ломали себе голову врачи, выдававшие Дине медицинское свидетельство: настолько она, словно, вот, назло, оказалась человеком физически здоровым и хорошо построенным… Перед отъездом Дина, наконец, согласилась понять, что ей лепетал ее влюбленный барон при каждом свидании – и прощальное свидание их заключалось предложением с баронской стороны руки и сердца, а с Дининой – принятием предложения. Правосле, таким образом, выпал еще один веселый день, отпразднованный шумно и радостно. Затем Чернь-Озеровы, мать и дочь, быстро, как только успели собраться, отбыли в Петербург, брать заграничный паспорт, – разрешение Дине пробыть две недели, для устройства своих дел в столице, также легко было дано. Барон уехал вслед за ними. Все как будто слагалось очень удачно, лучше чего нельзя было желать. Но из Петербурга Виктория Павловна получила от Дины отчаянное письмо. Барон, повидавшись с своею именитою остзейскою роднею, был совершенно огорошен тем приемом, которым эти люди встретили его сообщение о предстоящей женитьбе. Благородные бароны заявили молодому человеку, что на поступок этот он не имеет решительно никакого нрава. Барон протестовал, что он человек взрослый и самостоятельный. Бароны, с своей стороны, объяснили, что он ошибается: в баронском звании человек никогда вполне самостоятельным не бывает. Он представитель их рода, более чем пятисотлетнего, и, следовательно, связан с ними обязательствами несокрушимых баронских традиций. В течение пяти веков благородные бароны не знали прилива другой крови, кроме самой, что ни есть, голубой: даже на русских-то дворянках стали жениться и за русских дворян выдавать своих дочерей всего только за два, много за три поколения. Молодой же барон задумал какое-то совсем противоестественное осквернение своей родословной, вводя в нее невесть кого: какую то мещанку Николаеву, бездокументно слывущую Чернь-Озеровой, внебрачную дочь женщины, имеющей сомнительную репутацию, и господина, который, какими бы директорскими титулами не определял свое общественное положение, но, в конце концов, просто главный приказчик на службе магазина интернациональной, то-есть еврейской фирмы. Все это благородные бароны разузнали до тонкости и торжественно заявили своему отпрыску, что тут выбор должен быть решительный: или– они, или – этот брак. Незаконнорожденную мещанку они баронессою никогда не признают, принять ее в свою среду – не примут, а вместе с тем попросят и барона прекратить с ними всякие сношения родства, свойства и знакомства. Словом, мы вас из своего баронского рода вычеркиваем, – можете, исполняя слово писания, прилепиться к жене своей в полном смысле слова и стать с нею таким же ничтожным мещанином, какова и она мещанка. О том, что вопрос идет о девушке прекрасной, образованной, воспитанной, наверное, лучше, чем большинство юных баронесс их голубой крови, – никто не хотел даже слушать. Это было – ж делу не относящееся и вне круга понимания остзейских голов. Корыстные мотивы, в этом случае, вряд ли кем-либо преследовались. Барон был не малолеток и давно уже хозяйничал в своих обширных и богатых владениях не только самостоятельно, но и с большими чудачествами, довольно таки для него разорительными. Бароны все чудачества его знали, но никогда в них не вмешивались каким-либо родственным давлением, – находили, значит, что, именно, всякий барон имеет свою фантазию и волен ее исполнять, как ему, барону, угодно. Так что в запрете, который они теперь предъявляли своему родичу, спасали только, так сказать, родословный коллектив и химическую чистоту голубой крови.
Барон, приняв паровую баню милых родственных объяснений, явился к невесте, совсем сконфуженный и растерянный. Конечно, он, как человек порядочный, ни одной минуты не колебался в выборе и – не давши слова, крепись, а давши держись, – предложения назад не взял. Жребий был брошен: он остается с невестою и уходит от рода. Но было слишком заметно, что жертва стоит ему очень большого усилия над собою и обходится дорого во всех отношениях. Он теряет целую группу людей, которых искренно любил и уважал до сей поры, и это создает в жизни его целый моральный перелом, из которого он не знает сам, как и с какими чувствами выйдет. Наконец, даже с материальной стороны, он должен сильно пострадать от разрыва с родными и создать себе условия трудной и непривычной житейской борьбы в таких новых условиях и столкновениях, о возможности которых до сих пор не только что не думал – даже ее и не подозревал. При всей природной мягкости и деликатности барона, это смущенное и неприятное настроение его проглянуло сквозь разговор с невестою, – и они с Диною не то, чтобы поссорились, но как-то сразу вдруг – будто потеряли «моральный аппетит» друг к другу. Дине барон показался трусом пред родней и, втайне, полным надменных предрассудков аристократом, который, вот, изволите ли видеть, находит какую то необыкновенную жертву с своей стороны в том, что женится на любимой девушке, назло глупому чванству неразвитой, застрявшей в среденевековьи, устарелой и отжившей родни. А барон огорчился, вообразив Дину девушкою жесткого характера, которая не уважает семейного начала, легкомысленно относится к историческим традициям и не достаточно ценит мужество, с каким он отстаивает свое право на женитьбу от протестующих баронов, что совсем уже не так легко, как она воображает. Так пробежала между ними первая черная кошка. Известно, что этот зверь, только узнай дорогу однажды, а там и пойдет шмыгать. Среди бароновой родни, кроме консервативно-неумолимой правой, нашлась, конечно, и более либеральная левая, относившаяся к матримониальным планам барона, хотя и не одобрительно, но согласная поискать каких-нибудь компромиссов, чтобы и барон мог исполнить свою фантазию, и именитый род получил бы некоторое удовлетворение и возможность эту фантазию хоть отчасти признать. Ознакомившись с Диною в том искусном порядке, как только в Петербурге сватовские дела обделываются, так что Дина даже и не подозревала, что она – жертва вражеских смотрин, – либеральная часть бароновой родни нашла ее, действительно, très distinguée, и, по крайней мере с наружности, баронессою хоть куда. А так как в это время Василий Александрович Истуканов, по новому договору с хозяйскою фирмою, был уже не только директором-распорядителем универсального магазина Бэра и Озириса, но и одним из главных его пайщиков, то бароны-либералы находили, что за хорошее приданое, которым, по всей вероятности, наградит свою дочь господин Истуканов, можно было бы и примириться с некоторыми недостатками в фамильном гербе невесты. Но – по крайней мере, хоть бы она, эта Дина, была узаконена. Хоть бы родители ее потрудились, на старости лет, прикрыть свой грех, поженились бы и привенчали дочерей… На таком условии либеральные бароны обещали барону-жениху, что сохранят с ним старую родственную связь и будут ходатайствовать за него пред более суровыми и непреклонными членами рода… Барон очень обрадовался такому компромиссу. Прилетел он к Чернь-Озеровым, совершенно счастливый и полный уверенности, что теперь дело в шляпе, так как хорошо знал, что никаких формальных препятствий к браку между Анимаидой Васильевной Чернь-Озеровой и Василием Александровичем Истукановым не существует, и долголетняя, не прерывающаяся связь их не оформлена церковным браком только по нежеланию Анимаиды Васильевны поступиться своими религиозными и социальными взглядами свободомыслящей феминистки. Ну, взгляды, – это хорошо, пока не серьезно приспичит, теорию разводи, сколько хочешь, а, когда: практика жизни глядит тебе в глаза и жмет тебя в угол, – тут не до отвлеченных рассуждений и выспренних соображений… Тут судьба и счастье любимой дочери на карте… Реторику-то в сторону, дело – на сцену!.. Но, сперва, к удивлению барона, потом к негодованию, потом к отчаянию, то, что он считал самым легким, в действительности оказалось всего труднее. Когда он заговорил с невестою о желательности церковного брака для родителей, Дина открыла на него свои лазурные глаза; с таким выражением, будто видела сумасшедшего, и заявила ему, что он, очевидно, не понимает, что говорит. Неужели барон хоть минуту может думать, будто она, Дина, способна потребовать от своей матери, чтобы та, ради пустых капризов бароновой родни, изменила главному убеждению всей своей жизни?
– Но это же пустая формальность!.. – убеждал озадаченный барон. – Никто не требует от Анимаиды Васильевны, чтобы она изменяла своим убеждениям. Пусть она хранит свои убеждения в какой ей угодно целости. Я ее убеждения уважаю и сам держусь точно таких же убеждений. Но мы люди слабые, мы не в состоянии переделать общество. Значит, пока не произошло торжества наших убеждений, мы должны делать обществу возможные уступки. Убеждения убеждениями, а жизнь жизнью. Надо применяться. Феминизм и свободомыслие Анимаиды Васильевны нисколько не пострадают оттого, что она, ради формальности, ну, просто, только ради формальности, дозволит повенчать себя в церкви…
– Которую она не признает, – язвительно подчеркнула Дина. – Великолепно!
– Да – что же из того? Ведь, и мы с вами не признаем, однако – решили же венчаться…
– А вы думаете, это с нашей стороны очень честно и искренно?
– Однако, мы идем на это, потому что любим друг друга и желаем взаимного счастья…
– Да, но я, с своей стороны, сознаюсь откровенно, что это – измена своим взглядам, и чувствую за нее большой стыд, как человек, не выдержавший испытания своей зрелости… Но я– хозяйка самой себя. Мой поступок – мой и стыд. Но я не хочу и не имею права требовать, чтобы, ради моих удобств, близкий мне человек сдался на капитуляцию своим врагам и наживал себе внутреннее недовольство и стыд.
– Помилуйте, Дина, – возразил барон. – Зачем так глубоко зарываться в самоанализе? Ведь это какое-то предвзятое желание мучить себя смотрением в корень.
– Очень может быть, – резала Дина, – но что же мне делать, если я не принадлежу к числу людей, способных утешаться тем, что удачно скользят по лакированной поверхности?
– Да и меня, надеюсь, вы не имеете основания причислять к поверхностным людям. Я лишь стою за то, что существо предмета не изменяется от его видимых приспособлений к неопредолимой необходимости. И, наоборот, очень часто, – именно для того, чтобы сохранить целым существо, благоразумие и долг требуют подчинения наружной формальности…
Дина на это отвечала, что мало-ли какие бывают формальности:
– В первые века христианства тоже никто не приглашал мучеников непременно веровать в идолов и в божественное имя цезарей, а надо было только покурить пред ними щепоткою фимиама и сделать публично несколько благоговейных жестов. Формальность, пустая формальность, – однако, люди предпочитали ей – идти на кресты, на костры, на эшафоты, в львиные челюсти…
– Дина, вы ужасно экзажерируете, – воскликнул барон: он любил подобные слова. – Что общего между христианами в цирках и амфитеатрах и десятью минутами стояния и хождения вокруг аналоя? Неужели тут – в отказе подобном – вы способны видеть какой-то героизм?
Дина заметила, что о способах героизма она спорить не будет, но – убеждение, какое бы ни было и в чем бы оно ни проявилось, есть убеждение, и насиловать его нельзя. А к жертвам и уступкам его понуждать – это все равно, что сказать человеку, что вера его – пустая вера, которая совсем ему, по существу, не нужна и не важна, и может он ее, значит, применительно к обстоятельствам и по мере надобности, и коверкать, и обрезывать, как ему в данный момент выгоднее и удобнее… А– захочет и условия приятные до дойдут, – то и совсем пустить ее по боку… Она настолько уважает свою мать, что подобного компромисса требовать от нее не в состоянии и не станет.
– Помилуйте, – спорил угнетенный барон, – что вы и меня, и себя пугаете словами? компромисс не бешеный волк и не тигр бенгальский… Как же быть без компромиссов? Это воображаемая жизнь. В действительности подобной не бывает. Все общество – по идее своей – сплошной компромисс. Мы все компромиссам подчинены и ими только живем и целы… Почему, наконец, в отношениях своих вы одним позволяете вступать в компромиссы, не боясь, что они нарушают тем свою веру, а Анимаида Васильевна, одна, является для вас каким то неприкосновенным исключением?
Дина, строго нахмурившись, немедленно остановила его вопросом:
– Какие же это, собственно говоря, веры с компромиссами и кому я позволяю?
– Да, например, мне, – бухнул сгоряча зарапортовавшийся барон. – Ведь для меня-то вот, например, вы компромисс признаете возможным…
Дина еще строже полюбопытствовала узнать, о каком именно компромиссе он говорит. А барон, увлекаемый своею несчастною судьбою, так же поспешно и неосторожно брякнул, что – вот, для него, барона такого-то, его фамильный культ – тоже в своем роде почти что религия, убеждение глубокое и драгоценное, однако, вот, он же поступается этими своими взглядами для счастья жениться на такой девушке, как Дина…
Если бы барон целый месяц нарочно придумывал случай и повод, чтобы разорвать свой короткий союз с Диною, он не мог бы успеть в том лучше, чем этою несчастною обмолвкою. Девушка побледнела так, что сразу вся красота ее пропала и сделалась она почти безобразной, в углах и комках своего ассиметричного лица. И голосом, полным ледяных нот и сделавшимся изумительно похожим на голос матери, хотя в обыкновенное время между двумя их голосами ничего не было общего – заявила барону, что она очень извиняется– решительно не подозревала до этой минуты, будто такова внутренняя религия и основное убеждение господина барона. С носителем подобной веры связать свою судьбу она и не может и не желает, а потому – кончено: предложение она барону возвращает и свое согласие берет обратно.
Барон пришел в отчаяние, но Дина была непреклонна. Барон бросился за помощью к Анимаиде Васильевне. Та страшно взволновалась, но когда пришла переубедить Дину, дочь не дала ей говорить…
– Я знаю, что я делаю, – восклицала Дина, сверкая глазами на подурневшем, опасном, ассиметричном лице, ставшем похожим на Истуканова, как Анимаида Васильевна видела его в последний раз в Москве, больным. {См. «Дрогнувшую Ночь».} – Я очень люблю барона и мне страшно тяжело все, что произошло, но женою его я не буду. Ни в каком случае. За барина, приносящего «сословную жертву», я не выйду. Это значит всю жизнь потом чувствовать себя должницею по векселю, которого не признаешь, а платить по нем, почему-то, надо.
И – раз, два, три, – со стремительностью, ей свойственною и всегда отмечавшею все ее поступки, она, оборвав знакомство, возвратив письма и подарки, не попрощавшись даже лично с женихом своим, – уехала за границу, как только исполнился дозволенный ей срок пребывания в Петербурге. Анимаида Васильевна угрюмо возвратилась в Москву, и теперь уже от нее Виктория Павловна получала письма, мрачные и тревожные. Видно было, что несчастный роман дочери ее глубоко уязвил и удручил, как трагический конфликт ее взглядов с обывательскою действительностью, – конечно, вообще-то не первый, а, может быть, сто первый, но первый из такой категории, в которой ей приходится расплачиваться за свою веру не своею собственною силою и долею, а судьбою молодого поколения, счастьем своих, только что входящих в жизнь, дочерей… Поведением Дины в этой тяжелой истории она как-то мрачно восхищалась, очевидно, не ожидав от дочери стойкости и глубины, которые та вдруг, внезапно, явила. Но, в то же время, чувствовалось, что она сама-то глубоко сконфужена, словно мирная богиня, на алтаре которой, вместо плодов, сыра, амфоры вина, – обычного кроткого и красивого приношения тихих поселян, – вдруг взяли да и закололи кровавую жертву…
Дина жила в Париже, училась, встретила москвичей, возобновила и сделала кое-какие революционные знакомства и, вообще, стала вариться понемножку в эмигрантском котле… Это, покуда, развлекало и наполняло интересом жизнь… Но на дне души ее остался осадок тяжелый и мутный. Он отравлял мысль и гноил существование.
Девушка жила, как будто спокойная и счастливая по наружности и глубоко уязвленная в душе…
– Не пойму я, в чем виновата перед Диною, да она меня ни в чем и не винит, – писала Анимаида Васильевна, – а чувствую, между тем, что она – разбитая посуда, и не могу отделаться от тяжелой мысли, что несчастье ее создала я и разбила ее тоже я… И что, в то же время, иначе никак и быть не могло, и не должно было быть…
– Ничего не поделаешь, мой друг, – писала Анимаида Васильевна, – видно, судьба, наконец, жертв искупительных просит… Только уж лучше бы просила с меня, виноватой и строптивой, а девочка-то моя чем виновата?.. Или грех отцов – на потомстве до седьмого колена?
Вообще, заметно было, что Анимаиде Васильевне живется нехорошо, и, действительно, подошло к ней какое-то требовательное, назойливое, экзаменующее время, в бесконечной очереди предлагающее ей испытание за испытанием… Жалоб открытых она не писала, но в письмах ее все чаще и чаще сквозило тяжелое настроение, понятно объяснимое фактами, на которые она слегка намекала… Главным ее опасением теперь, после неудачно сложившегося романа старшей дочери, стал сожитель ее Василий Александрович Истуканов, по-видимому, быстро клонившийся к какой-то серьезной душевной болезни… В чем дело, Анимаида Васильевна не извещала, но между строк читался страх, не свойственный этой смелой и холодной женщине…
– Только Зинаида и радует, – писала она, – да и то… Мой портрет, я вторая. А надо ли это? хорошо ли это? довольна ли я собою? нужна ли была я? нужно ли и ко времени ли мое повторение?
Тяжелая история, пережитая Диною, произвела на Викторию Павловну глубокое впечатление. В Правосле ее конечно, обдумывали и обсуждали долго и на все лады. Женщины много негодовали на барона, браня его и трусом, и кисляем, и дутым аристократишкой… Очень, подумаешь, нужны ему его заплесневелые бароны из лифляндских дырявых башен с мышами!… Дурак! Какую девушку прозевал, сколько верного и красивого счастья упустил, как будто воду в решето! Теперь, вот, женят тебя на какой-нибудь золотушной Минне с гербом под короною, – и терпи рядом с собою всю жизнь ее картофельную физиономию и куриные мозги!.. Упрекали и Дину за непременное желание венчаться церковным браком. Если любила, так – не все ли равно? Зачем это понадобилось? Что за освящение кандалов до гроба? Прилично ли дочери такой матери спрашивать благословение у попов? Но госпожа Лабеус извиняла и защищала:
– Я бы на ее месте также поступила бы, совершенно также, – нескладно и все в сослагательном наклонении, бросалась она быстрыми словами, летя куда-то неугомонно вперед, как на борзых конях или, вернее будет сказать, на ламах южно-американских, потому что ужасно при этом шлепала и плевалась своими негритянскими губами, – Совершенно также бы. Не потому, чтобы мне это венчание было нужно, я, напротив, может быть, сейчас же бы вот и сбежала бы от него после венчания-то, нарочно сбежала бы, хоть и бежать не хотелось бы, затем сбежала бы, чтобы он понимал, что он дурак, и что венчание, стоит только захотеть, не держит. А потому, что какой же это мужчина, если ему его какой-то там род смеет приказывать? Для того, что я выхожу замуж не за род, а за него самого. Если-бы этого столкновения его с родом не было, то – сделайте ваше одолжение: не надо мне никаких попов, венцов и аналоев. Бери меня, я возьму тебя, и – живем, пока ты порядочный человек и я тебя люблю и уважаю. Но если мне подобные испытания ставят, то – нет, мой друг. Как законный муж, ты мне совершенно не нужен и я твоею законностью пользоваться в жизнь свою не намерена, но жениться на мне ты должен, именно назло прокисшим баронам твоим, потому что я не раба твоей пятисотлетней родни и брезговать собою не позволяю… Любишь, так женись, а не любишь, отвяжись, – чёрт с тобой, с кисляем… целуйся со своими баронами! У! ненавистная мне порода! От всех, от них мышами и крысами пахнет…
Но, когда Виктория Павловна осталась с глазу на глаз с Ариною Федотовной, она особенно тяжело задумалась.
– Ты-то что же затуманилась, зоренька ясная? – с участием спросила ее, зорко присмотревшись, всегда видящая ее насквозь, домоправительница.
Виктория Павловна ответила ей долгим, значительным взглядом, покачивая своею Юнонинскою головой:
– А, вот, о том, как Анимаида Васильевна пишет, что судьба просит искупительных жертв… Сдается мне, нянька, что подползают понемножку эти жертвы и ко мне… Сейчас, вот, Анимаида Васильевна Диною расплачивается… А лет через десяток, – если будем живы, – придет очередь и мне расплатиться Феничкою…
– Ну… – неопределенно утешительным тоном протянула Арина Федотовна, – авось, мир-то не все на одном и том же месте стоит?.. Скоро ли, долго ли, а люди, все-таки, как будто умнее становятся…
– Ой, нянька, не так быстро, как нам с тобою хочется… И мы с тобою, и дети наши – успеем в могилы лечь, прежде чем ум-то этот вблизи себя увидим…
– А ты не киселься, – посоветовала Арина Федотовна, – Это ты себе новую какую-то манеру взяла, и я тебе по чистой правде скажу, что она тебя очень как много портит... Не киселься… Что будет, то будет, а мы постараемся, как нам лучше…
– Нам, да нам… – с досадою передразнила ее Виктория Павловна. – Все – как лучше нам… А вон, оказывается, что нам то, может быть, иной раз и хорошо, а им – то, – голосом подчеркнула она, – приходится уж вот как неладно и скверно.
– Не киселься, – повторила Арина Федотовна, со свойственным ей оракульским напором. – Что это, право? В девчонках – и то была отчаянная, на всякое свое недовольство – сейчас, головою повертишь, – глядь уж и готова: нашла ответ, оправдалась. А теперь – в настоящем своем женском возрасте, должна была бы много умнее и победительнее быть, а, вместо того, совсем некстати стала теряться сама перед собою… Все недоумения какие-то, да триволнения, да – что как так? да – что как этак?.. И – язык стал с дыркою… Откуда? Замкнись ты, Виктория! чего тебя к людям на посмех тянет? То попам исповедуешься, то с Афанасьевичем откровенности развела, то теперь хочешь на десять лет вперед заглянуть и устроить… Оставь… Былого не вернешь, будущего не узнаешь… В мире, друг ты мой Витенька, ни прошедшего нет, ни будущего… Один только миг важен – настоящий, в котором ты живешь, один только человек в свете важен – с которым ты вот сейчас разговариваешь, одно только дело важно – которое ты вот сейчас делаешь… Тут – и счастье твое, и несчастье… А кто на будущее надеется – обманется, а кто о прошлом скорбит и сокрушается – тот сам свою жизнь съедает…
– Все это, нянька, может быть, и справедливо, – угрюмо отозвалась, хмурая, беспокойно играющая бровями, Виктория Павловна, – да что-то не утешает…
Тогда Арина Федотовна стала умильно ласковою и мягко приманчивою, точно масляный блин, и, заглядывая питомице своей – снизу вверх, в мрачные, полуночные глаза, под опущенные темным лесом ресницы, – сказала, лукавая, с преступным кошачьим светом в глазах: