Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 53 страниц)
– Хорошо, – с нетерпением перебила Виктория Павловна, – эту часть вашего диагноза я понимаю и принимаю… Не трудно… Вы мне исцеление мое объясните! – вот в чем загадка, которую мне в чудо-то ставят…
– А вы не религиозны? – с спокойным любопытством осведомился врач.
Она неопределенно мотнула головою.
– Не знаю…
– Я потому интересуюсь, – объяснил он, – что очень религиозным женщинам, действительно, Микола Чудотворец чрезвычайно как помогает… иногда – куда больше нашего брата… Но, если «не знаете», то на этой степени веры ни прямого самовнушения, ни обратного не бывает, а, следовательно, не бывает и религиозных чудес…
Афинский задумался.
– Вы никакого курса общего лечения не проходили в последние годы?
Виктория Павловна отрицательно качнула головою.
– Последние годы мои были сплошным курсом общего не лечения, а расстройства, – сказала она с горестью, – расстройства душою и телом… Какое уж там общее лечение!
– А за границею-то вы что же делали? Было бы вам покупаться в Франценсбаде, водицы попить…
– Мучилась тоскою по дочери, нервничала, перессорилась с лучшими друзьями, потеряла аппетит, сон вес и – если бы не вернулась в Россию, то, вероятно, сидела бы теперь где-нибудь в безумном доме…
– Странно, – протянул Афинский, потирая переносицу средним и указательным пальцем правой руки, что свидетельствовало у него о большом и несколько смущенном любопытстве. – Очень странно. Видите ли – в иных случаях, подобные перегибы объясняются не местными какими-либо причинами, но общим расслаблением тканей и вялостью других жизненных органов. И вот тогда, хотя и редко, но бывает, что попитается больная железцом, покупается в море, либо в щелочной и железистой водице, погуляет в деревне несколько месяцев на хороших харчах, словом, что называется, попасется на подножном корму, procul negotiis, глядь, организм-то и окреп. Ткани восстановились, вялости органов– как не бывало, а с ними – сам собою – прощай и перегиб…
– Не знаю, – мрачно усомнилась Виктория Павловна, – лечебных курсов я никаких не проделывала, а о том, как жила, вы сейчас слышали… Если эти перегибы могут проходить от беспокойства, горя, стыдных волнений и страхов, опасений за будущее, то в таком случае мне было чем вылечиться… Иначе придется, кажется, в самом деле, признать чудо да на том и остановиться…
Афинский пристально смотрел на нее.
– Извините мое замечание, – вымолвил он в ответ, – но врачи, особенно моей специальности, для женщины все равно, что духовник… Я нахожу, что для новобрачной, переживающей всего пятый месяц супружества, вы несколько унылы…
Виктория Павловна подняла на него глаза, полные страдальческой усмешки.
– Несколько!.. Я полночь в душе ношу: вот оно какое мое несколько… Скажите мне, что я не беременна, – может быть, и оживу…
– Я не могу взять на себя такой ответственности. Если бы дело шло о пятом месяце, даже о четвертом, то не поколебался бы вас успокоить, что нет ничего похожего. Но по вашим расчетам может быть только второй месяц в середине или конце. Тут и вообще то врач должен быть осторожен, а уж в особенности, когда пациентка сама возбуждает столько сомнений. В своих менструальных сроках вы не уверены, да теперь этот признак, хотя и важнейший, уже вычеркнуть из числа абсолютных. Матка увеличена, но шумов нет, аускультация, значит, покуда безмолвна: не утверждает и не отрицает. Грудные железы как будто напряжены больше нормы, но вы обладаете вообще очень энергичною грудью, – следовательно, до появления молока, это не признак. Соски пигментированы довольно темно, по вы брюнетка и не перворождающая: опять не признак. Есть то, что французские врачи называют lie de vin, но сейчас этот признак, который прежде считался непогрешимым, нами упразднен вовсе: это такая же народная примета, как малиновые губы и странное, внутрь устремленное выражение глаз. Местных варикозов нет и следа. Вообще, с объективными признаками дело обстоит, покуда, неясно, слабо и двусмысленно. Надо с ними переждать недели две или даже три, как и рекомендовала вам ваша акушерка…
– Илья Ильич! я, за этот срок, с ума сойду!
– А что же мне делать? По субъективным признакам, вроде головокружения, тошноты, затылочных болей и пищевых прихотей, теперь определяют беременность только деревенские бабки-повитухи. Если хотите слышать мое мнение… только мнение! – то, пожалуй, скорее – да: вы беременны… Если вы настаиваете на точном определении, – наука просит извинения и приглашает вас через три недели для выслушания окончательного диагноза и решительного приговора…
Я пррриговор твой жду,
Я жду решения
запел он, привставая и тем давая знак, что прием кончен…
– иль нож ты мне в сердце вонзишь,
Иль рай мне откроешь…
Эх, неблагодарные времена, неблагодарные люди! Забывают Петра Ильича… А, ведь, что хотите, все-таки, гений! Вы согласны, что гений?..
Он проводил Викторию Павловну до двери, но здесь последний взгляд на отчаянное лицо и как бы даже согбенную под гнетом страха фигуру пациентки внушили его доброму сердцу великую жалость и как бы некоторую догадку.
– Послушайте, – сердечно сказал он, дружески задерживая руку Виктории Павловны в своей, – вы так волнуетесь, что… ну, словом, позвольте повторить вам, что врач тот же духовник, и предложит несколько нескромный вопрос: супругу вашему известно, что вы отправились ко мне для определения вашего положения?
– То есть, иными словами, – медленно произнесла Виктория Павловна, не отнимая руки, – желаете знать: беременна ли я от мужа и скажу ли ему, или от кого-нибудь другого и не знаю, как скрыть от мужа?.. Нет, доктор, в этом отношении – полная гарантия: если беременна, то только от мужа… все обстоит в наизаконнейшем порядке… слишком в порядке!
Она подняла глаза и в великолепном звездном блеске их Афинский опытно прочел, что она говорит правду.
– Ну, вот видите, примадонна, – сказал он, несколько сконфуженный за грубое подозрение, – вот видите, как вы умеете быть смелою: прямо – цап быка за рога… Значит, обиняки с вами излишни… Но тогда убей меня Бог, если я понимаю, что вас нервирует… В семейную психологию врываться не считаю себя в праве и не люблю… Но, если, как немцы говорят, ваша собака зарыта не в этой области и просто обуял вас физический страх пред родами, – еще и еще настаиваю: бросьте… Обещаю вам лично принимать вашего будущего и вот увидите, как легко обойдется дело: родите– будто на маслянице с ледяной горы скатитесь… «Широкая масляница! ты с чем пришла? ты с чем пришла»?.. Итак, имею честь кланяться. До свидания через три недели… А, нет, нет! Вот это уж лишнее: извольте спрятать обратно в сумочку… С товарищей не беру… мы с вами товарищи по искусству… с товарищей не беру… Супругу вашему, хотя и не имею чести его знать, мое нижайшее почтение…
– Не пойду я к тебе через три недели! – в мысленной злобе восклицала, про себя, Виктория Павловна, идя от Афинского, солнечною, жаркою улицею. – Что сказал? Это я и без тебя все знала, что ты сказал… Был перегиб – не было детей, исчез перегиб – зачался ребенок… Трудно как сообразить, подумаешь! Ты мне объясни тайну, во мне сотворившуюся, если на то достанет твоей науки, а иначе – грош ей цена и тебе с нею вместе…
Она шла как раз мимо собора, ярко сиявшего, под юным майским солнцем, белыми стенами и пятью золочеными главами… Блеск их показался Виктории Павловне даже оскорбительным, будто злорадным…
– Ишь слепит! – подумала она, – точно победу надо мною торжествует… Что же? Правда ведь… Здесь, по крайней мере, не просят отсрочки на три недели, а рубят напрямик, без компромиссов и условностей…. Чудо – и на колени перед ним! без разговоров! веруй и трепещи – трепещи, но веруй…
Кораблевая форма старинного рюриковского собора как-то впервые привлекла ее внимание:
– Какой гордый фрегат выстроили!.. Несется себе по житейскому морю, на белых парусах, мачты светят золочеными маковками, крест, как солнечное знамя, сыплет искрами… Не для нас!.. Mit schwarzen Segeln segelt mein Schiff wohl über das wilde Meer… Но как, же устала я от этого бесконечного плаванья под черными парусами, как оно меня истомило и издергало!.. Пересесть разве под новый-то флаг? Доставить Экзакустодиану торжество, отцу Маврикию удовольствие? А себе что? Розовый самообман, убаюкивающий глупцов? Так – неспособна!.. Вчера Экзакустодиан требовал: если не веруешь, сознайся, скажи… Не посмела, промолчала!.. Сегодня вот эти главы сверкающие смотрят – будто приглашают: ведь, веруешь же! сознайся, скажи, иди к нам!.. Не смею, молчу… Было бы смолоду – может быть, даже кокетничала бы сама с собою нерешительностью-то… Как же! Фауст в юбке!..
Wer darf ihn nennen?
Und wer bekennen:
Ich glaub ihn?
Wer empfinden,
Und sich unterminden,
Zu sagen: ich glaub ihn nicht?
– Ах! Все это очень прекрасно, когда в теории и от тебя далеко… А, вот, когда прямо – житейски – в упор подступает, в глаза смотрит, за горло берет… тут на Фаустах-то не отъедешь!..
Проходя соборным сквером, мимо часовни, воздвигнутой городом в память спасения царской фамилии в Борках, Виктория Павловна заслышала из нее молебенное пение и приостановилась…
– Бывало, гимназистками, мы, в этой часовне, гадали о своей судьбе… Тогда она еще новенькая была, под мрамор, блестела золотом… Войдем – и первое, что услышим, как поют или читают, применяем к себе… Удивительные бывали совпадения… Попробовать разве и теперь… на склоне лет к бабьему веку?.. Что же? И часовня ведь постарела… Ишь какая сделалась тусклая, облупленная… По Сеньке и шапка!
Усмехнувшись, повернула к часовне, поднялась по медным узорным ступеням, мимо нищих и сборщиков, и – став в дверях, позади густой черноспинной толпы, – вытянула шею, ловя в настороженные уши неразборчивые слова, которые плыли к ней изнутри, вместе с синим кадильным дымом, вздохами и потным духом молящегося народа…
Гнусавый, профессионально привычный, голос бормотал равнодушно, безразлично:
– Се бо, яко бысть глас целования твоего во ушию моею, взыгрался младенец радощами во чреве моем…
Виктория Павловна откинулась, будто незримая рука ударила ее в лицо. И, закусив губу, бледная, медленно спустилась с медных ступенек. Но, едва нога ее коснулась щебня дорожки, она – что было духа, помчалась прочь от часовни, мимо цветочных клумб-вензелей и подстриженных кустарных шпалер соборного сквера. И так – в широкой шляпе своей, с дорогим кружевным зонтиком, над плечами, – скорее летела, чем шла, словно от погони, смущенным темным привидением, пока на дороге ее не встала простая, одетая в черное, женщина, которая остановила ее приветствием и поклоном в пояс:
– Здравствуйте, хорошая барыня! Вот где Господь привел свидеться. А я то, грешная, иду да приглядываюсь к вам издали: вы или не вы?
В византийских чертах темноликой, странноглазой под длинными темными ресницами, встречницы, будто сошедшей с почерневшей от древности иконы, Виктория Павловна с удовольствием признала красивую Василису: благочестивую сестру несчастного олеговского фанатика Тимоши, убийцы Арины Федотовны. А впоследствии – одну из обитательниц тайного монастырька Авдотьи Никифоровны Колымагиной в Петербурге, на Петербургской стороне. Узнала – и опять, как вчера, Экзакустодиану, нисколько не удивилась внезапному появлению Василисы. Точно вот только именно ее и не доставало в тумане мистических людей, слов и событий, который сгущался вокруг Виктории Павловны в последние недели, которым она дышала, и хотя, и не хотя, и который – она чувствовала – обволакивает ее уже так густо и напорчиво, что начинает как бы поглощать…
Женщины очень обрадовались друг дружке. Василиса сообщила Виктории Павловне, что благословлена отцом Экзакустодианом и отправлена матушкою Авдстьею Никифоровною в Рюриков и губернию ходить книгоношею и сборщицею на построение именно той обительки, которая воздвигается в Нахижном на земле, купленной у Виктории Павловны. Василиса потому и приняла поручение с особенною радостью, что рассчитывала непременно встретить когда-нибудь Викторию Павловну, больно ей полюбившуюся, в родных рюриковских местах. О браке Виктории Павловны Василиса уже слышала, равно как и о намерении уехать с Феничкой за границу. Когда говорили об этом, Василиса не выразила ни порицания, ни одобрения, но голос ее сделался строгим, губы сжались в ниточку, серые глаза скрылись под темные ресницы. Виктория Павловна поняла, что план ее Василисе совершенно не нравится, а не нравится, вероятно, потому, что жестоко и гласно раскритикован на Петербургской стороне. Мнения тамошних «игумений» Виктории Павловне были безразличны, но ей показалось неприятным и нежелательным, что о ней дурно думает вот эта Василиса, которая, вообще-то, чувствует к ней такую глубокую симпатию и сама ей так симпатична. О себе Василиса порассказала много нового и интересного. О присутствии Экзакустодиана в Рюрикове она знала. Да Виктории Павловне показалось, – может быт, и ошибочно, – что осведомлена Василиса и о вчерашнем их свидании в Крумахерах, на фабричном бульваре. Но вообще-то Экзакустодиан в Рюрикове скрывается от народа, местопребывание его известно только самым близким друзьям – вот, вроде ее, Василисы, – из дома выходит лишь поздно вечером, когда на улице совсем темно. Что-то все не в духе, скучает и, вероятно, ужо охотно уехал бы из Рюрикова, если бы, но его собственным словам, не держали его здесь два дела. Одного Василиса не знает…
– Зато я знаю, – подумала про себя Виктория Павловна.
А другое не секрет. Ему писала из тюремной больницы несчастная обвиняемая по делу об убийстве нотариуса Туесова, Анна Персикова, прося утешения и молитв. Она очень трогательно изобразила свое печальное состояние среди безумных и полоумных, к которым она помещена, как находящаяся на испытании, и от примеров которых она, чувствующая себя теперь совершенно здоровою, боится, в самом деле, опять с ума сойти… Письмом, которое передала Экзакустодиану не иная кто, как именно Василиса, очень вхожая в тюремную больницу, где у нее полно дружек и между больными, и между сиделками, батюшка очень расчувствовался. Дал Василисе слово, что не уедет из Рюрикова, не повидавшись с горемычною заключенницею и не сделав возможного для облегчения ее участи. Но разрешить свидание должны прокурорский надзор и медицинское начальство больницы, а оно-то как раз и уперлось – не допускает отца Экзакустодиана до больной. Уверяют, будто Аннушка, едва начав поправляться, и без того, слишком возбуждена нервами от мыслей о религии, так что появление к ней столь прославленного духовного лица, как инок Экзакустодиан, может потрясти ее до возврата в сумасшествие. Но все это докторские хитрости и выдумки. Просто, как всегда, боятся, не посрамил бы их батюшка, не исцелил бы там, где их колдовская наука бессильна, и ревнуют! Но – пустое. Не удадутся им, безбожным колдунам, ихние каверзы! О том, что Аннушка сама писала Экзакустодиану и звала его, доктора, конечно, не знают. А вчера отец Экзакустодиан написал записку губернатору и жандармскому начальнику, и сегодня утром к нему приезжали уже чиновники и от губернатора, и от жандарма, с обещанием, что на завтра все будет улажено.
Узнав, что Виктория Павловна вызвана свидетельницей по «Аннушкину делу» и была уже допрошена следователем, Василиса очень насторожилась. Но, когда Виктория Павловна объяснила, что ее свидетельство сводится только к характеристике Аннушки, которую она, конечно, осветила с самой лучшей стороны, и к поздравительному Аннушкину письму, иконописная девица пришла в восторг. Еще раз подчеркнуто сообщила, что в тюремной больнице она свой человек, и с Аннушкою очень близка.
– Вы, барыня, если узнаете ее покороче, то и не расстанетесь: такая, право, хорошая женщина. Только бы оправдали ее, а то мы на нее очень много как уповаем, что беспременно войдет в наше смиренное стадо…
Виктория Павловна подумала про себя – опять с тем странным уколом непроизвольной ревности, который уже дважды испытала вчера и третьего дня:
– Что же? Одною красавицею больше… Еще, значит, кандидатка в королевы небес… и в матери таинственного сверх-младенца!
А вслух возразила:
– Но, ведь, она душевно-больная… Разве у вас не боятся принимать сумасшедших?
Василиса отвечала с учтительностью:
– Мы, барыня, сумасшествия не признаем и сумасшедшим никого не почитаем. Разум человеку дан от Бога в основание жизни и человек никак не может сойти с того основания, которое под ним утвердил Господь. Если же разум в человеке помутился и жизнь человека извращается в его мыслях, словах и поступках, это никак не обозначает, что человек сошел с ума, а только указует в нем жертву бесовской ярости, вселяющей в него буйные и мрачные адские силы… Ну, а их коварства и неистовства мы не боимся: всю жизнь с ними сражаемся, побеждаем и гоним их, треклятых, из мира верных и праведных в ихнюю преисподнюю бездну. Доктора боятся допустить отца Экзакустодиана к Аннушке: это в них бесовское внушение препятствует, потому что уже зачуял ад, что грядет на него великая благодатная сила отнять добычу из его челюстей, и, зачуявши, воет. Я вам скажу, барыня, что, может быть, после самого кронштадского батюшки, потому что в нем живет сила благодати несравнимой, нет на свете человека, которого демоны боялись бы больше, чем отца Экзакустодиана. Вот ужо вы увидите, как брызнут от него одержащие Аннушку бесы, – и все это сумасшествие, как вы называете, снимет с нее – как рукой… Не тачайте головою, барыня, – строго заключила она, – не извольте сомневаться: грех… Не с ветра говорю: на себе самой испытала…
Виктория Павловна с любопытством воззрилась на нее:
– Вы были душевнобольны?
Василиса опять поправила с некоторою резкостью:
– Бесом одержима была… Душа болеть не может. Она, в нас, есть дуновение Духа Божьего, а Дух Божий не болеет… Да… Ужасно и греховно страдала от беса с младенческих лет… До встречи с отцом Экзакустодианом – я едва смею признаться вам, барыня, в каком ужасе бесовского одержания я состояла… Что Аннушка! ее бесы смирные, незримые, только мутят мысли унынием, наводят напрасный страх пред людьми… А меня блудный бес Зерефер, в зримом образе змия, пламенем палил, кольцами огненными истязал, кровь мою отравил горючим ядом, нутро мое сожег адским жупелом…
– Послушайте, – остановила ее Виктория Павловна, в жуткой догадке, что рядом с нею идет сумасшедшая, но, в то же время, с странною неохотою принять догадку и с великим, болезненно цепким, новым любопытством к своей спутнице. – Послушайте, Василиса! Вы или выдумываете, или бредите… Это же неправда! Этого не бывает!..
– Ну, еще бы вы поверили! – с насмешливым высокомерием отозвалась Василиса. – На то науки проходили, чтобы не верить. А наукам-то вашим, если хотите знать, я цену даю – тьфу!.. Аннушку докторишки в сумасшедшем доме держат. Да, если бы я им, негодяям, в свое время призналась, что со мною бывало, они бы меня заперли за семь замков, семью печатями запечатали бы, чтобы и не выйти мне из безумных-то стен до конца моего века…
– Когда мы с вами впервые познакомились в Олегове, вы уже болели этим? – внимательно спросила Виктория Павловна.
Василиса подхватила даже как бы с буйным каким-то самоуслаждением:
– С детства, с детства, – говорю я вам, – маялась… По тринадцатому годку, – едва начала приходить в возраст, – поработил меня проклятый Зерефер… Я тогда не такая чернуха была, как ныне, опаленная адским пламенем: беленькая, бледненькая, – подобна кудрявому гиацинту или лилии долин… А что из меня стало? Страсть взглянуть…
– Это вы уже клевещете на себя, – возразила Виктория Павловна. У вас странный цвет лица, но вы, в своем роде, очень красивая женщина, мимо вас нельзя пройти, вас не заметив…
Василиса отвечала почти с надменностью:
– Да ведь и мимо пожарища тлеющего нельзя пройти, не заметив, и угли гаснущие красивы, когда сверкают в золе из-под пепла… Красота, милая барыня, бывает ангельская и диавольская… Была я от рождения хороша красотою ангельскою, но оный зловредный Зерефер спалил ее и переделал на свой демонский вкус… Ах, мыслимо ли и рассказать, милая барыня, что я от него, моего злодея, греха приняла! Может быть, одной этой погани змеиной – нечистой силы – что нарожала во вред христианам… Опять не верите? А вот дайте срок: приду я как-нибудь к вам на квартиру, – прикажите мне раздеться: до сих пор на мне обозначены змеиные-то кольца, как Зерефер окаянный меня охватывал и сожигал…
– Почему вы тогда в Олегове не рассказали мне? – робко спросила Виктория Павловна, невольно втягиваясь любопытством в круг этого самоуверенного безумия, так спокойно и реально повествующего о невозможном, что уму оно казалось – заученным притворством, а чувство чутко оправдывало: нет, это искренно, – галлюцинирует, но не лжет…
Василиса отвечала:
– Когда я заболела, то долго никому не признавалась. Одному только и открылась: покойному брату Тимоше, святой душе. Он-то понимал. Ему самому искушения бывали… еще лютее моих! Сами изволите знать, на чем он свою жизнь кончил… А Тимоша, спасибо, научил меня молчать еще строже. Не то, что посторонних вводить в секрет или докторов спрашивать, от отца – матери скрывала я свое несчастие. Это мне тоже Тимоша велел, потому что они были люди маловерные… Так – только Тимоша один и знал, покуда не явился к нам в Олегов сей несравненный бич демонов, богоугодный и возлюбленный отец Экзакустодиан. По Тимошину же совету, к нему прибегла, ему призналась… И, вот, как видите: здоровая… Живу среди людей, на них не жалуюсь, им беспокойства не причиняю, тружусь по мере сил моих… Хотела было даже проситься к вам в услужение, да вы говорите, что уезжаете за границу… жалость какая…
– Что же? Поедемте со мною: мне и за границею служанка будет нужна.
– Нет, туда мне не рука: этого я никак не могу терпеть, чтобы между мною и возлюбленным батюшкою лег рубеж чужеземного отдаления…
Как ни удручена была Виктория Павловна собственными тяжелыми мыслями, признания Василисы заинтересовали ее впечатлением глубоким и необычным. Она следила за их быстрым потоком – мало, что с вниманием, но и с новым, странным чувством какого-то мрачного удовлетворения. Точно среди чужого мира, от которого надо враждебно таиться и скрываться, мелькнуло ей, вдруг, существо как будто родственное, с которым можно быть искреннею, самою собою, потому что эта, похожая на икону, темнолицая женщина в черном, ничему не удивится, все поймет…
– Ваш батюшка, любезная Василиса, – произнесла Виктория Павловна – голосом почти советующимся, – тоже против того, чтобы я ехала за границу…
– А если батюшка не благословляет, – подхватила темноликая черноризица, – то и не следует ездить: уж поверьте, он лучше знает, кому что во спасенье. Поедете без благословения, – добра не будет…
– Ах, и здесь я добра немного вижу! – вздохнула Виктория Павловна. – И – уж если на то пошло – то именно Экзакустодианово благословение и погубило меня. Послушалась я его, вышла замуж, очертя голову. Была вольная птица, а сейчас чувствую себя в такой ли сети…
– Всякое замужество есть сеть, – спокойно возразила Василиса. Кто замуж идет, известное дело, не свободу обретает, но порабощение. По погодите жаловаться-то, пробыв замужем без году неделю. Ежели батюшка благословил вас на сеть супружества, должны вы уповать, что, какова бы она вам ни была, но ею он избавил вас от какой-нибудь много худшей сети, погибельной для вашей души, а, может быть, даже тяжкой и для тела. И еще позвольте сказать вам о сетях. Которая птица, попав в сеть, очень в ней бьется, в надежде вырваться, чрез то самое только больше и больше себя запутывает. Так что, в самом деле, ей становится невыносимо, – то лапку сломит, то крылышко вывихнет, а – обернется петелька вокруг горлышка, и вовсе задохнется птичка и помрет. А которая, поняв свое невылазное положение, сидит тихо, так та, по крайней мере, сетью ножек и крылышек себе не изломает, жизнь свою сохранит… и жизнь-то, чай, – помимо того, что есть дар драгоценнейший, – дана нам не для одних себя. У каждого человека, ежели он не совершенный изверг, есть кто-нибудь такой, о ком он заботится больше, чем о самом себе, и кому он больше, чем самому себе, нужен. О том уже не говорю, что надо Бога помнить. Богу-то, милая барыня, жизнь человеческая тоже – ох, как нужна! Потому что ею – жизнь от жизни – совершенствуется род человеческий, идет к лучшему и когда-нибудь достигнет той равно-ангельской высоты, на коей мы узрим Новый Иерусалим и внидем в оне в убеленных одеждах пальмоносяще и славословяще… Смею вам доложить: кто воображает угодить Богу смертью, делает большую ошибку. Смерть есть не более, как Божие попущение, порожденное нашим грехом, стало быть, чадо диаволе. Кто о смерти помышляет более, чем о жизни, тот на диавола работает…
– Может быть, – глубоко вздохнула Виктория Павловна, – но признаюсь вам, Василиса, – потому что и сама не знаю, право, почему, но чувствую к вам доверенность, как к родной сестре, – признаюсь вам, что, если бы у меня не было дочери, минутки не задумалась бы – умереть…
– То-то вот и есть, – авторитетно подтвердила Василиса, – «если бы не было дочери». Дети нам посылаются, как помощники ангелам, чтобы отгонять от нас дьявольские искушения и козни… Теперь вот многие женщины перестали понимать это, начали избегать – детей-то иметь, особенно в вашем образованном сословии… Иная с мужем спить – меры всякие берет, чтобы не забеременеть, а забеременела – едет к какой-нибудь душегубке из акушерок, чтобы устроила выкидыш… Не знаю, каково ваше мнение, но, по моему простому суждению, это в нас, женщинах, самая большая пакость и наибольшее из всех непослушание… Ежели Господь повелел человеку плодиться и множиться, откуда бы это мы взяли на себя право, чтобы отказываться от плода и уменьшать человеческий род?.. Я даже так понимаю, милая барыня, что оттого в веке сем и возобладал враг рода человеческого преимущественно пред всеми бывшими временами, что произошло на свете великое уменьшение детей… Помилуйте! Любовь Николаевна Смирнова, – изволите помнить? – сказывала мне, что за границею, вот, куда вы собираетесь, есть уже такие страны, где народу родится меньше, чем помирает… Как же в подобной юдоли диаволу не пановать над человеком, коль скоро безумные супруги сами отстраняют от себя стражу душ своих – живых ангелов своего порождения?.. Дочка-то у вас велика ли?
– Кончает тринадцать лет, на-днях пойдет четырнадцатый…
Василиса покачала головою.
– Дочка четырнадцатый год, а замужем вы пятый месяц… Вольно прижили, стало-быть?.. Поди, потому у вас и с муженьком-то нелады? Завистливы они, ревнивые мужики, к чужому плоду на своей яблоньке.
Виктория Павловна объяснила, что Ивану Афанасьевичу завистью и ревностью гореть ни к кому не приходится, так как Феничка – его же дочь.
– Да и вообще вы напрасно предполагаете между нами нелады. Если вы это вывели из моих слов о сети, то напрасно: я говорила в другом смысле… Нет ни ладов, ни неладов, – совершенная чуждость и отсутствие отношений…
– А отчего же у вас губы – как клюквенный сок и матежи на скулах? – резко перебила ее и резко воззрилась на нее Василиса. – Ох, барыня, хитрите, скрываете: да ведь нашего простого бабьего глаза не обманете…
– Я и не собираюсь обманывать, – вспыхнула Виктория Павловна, – только что думала вам сказать… вы мне договорить не дали… Сама только вчера узнала. Никому еще не говорила, кроме врача и акушерки и никому не хотела говорить, но вам сказала бы… и говорю… Доктор определенно еще не утверждает, обещал сказать наверное только через три недели… Да это что же! Все равно, я уже инстинктом чувствую…
– Ну, и давай вам Бог! – горячо воскликнула Василиса. – Чего же вы, извините на простом слове, скисли-то? Мать должна плакать, когда ее дитя помирает, а – что носит да родит – ей только ждать да радоваться… Неужели и супругу не сообщили?
– Я и не видала его еще, – уклонилась Виктория Павловна от ответа. Он, кажется, сегодня утром уехал в Правослу…
– Муженька вашего я видала, – протяжно отозвалась Василиса. – Знакомством не похвалюсь, а показывали мне его на правосленской станции… знаю…
– Если видели, – возразила Виктория Павловна с глухим вызовом, – то, полагаю, можете и оценить, есть ли между нами что-либо общее… для ладов и неладов…
– Ну, что вы это! – воскликнула Василиса, – кто это может оценить между мужем и женою? Это, милая барыня, дело, от посторонних глаз крутом запертое: тут тайна!
– Ну, не очень-то оно запертое от чужих… от ваших глаз! – подумала Виктория Павловна, с краскою в лице вспоминая вчерашние внезапные обличения Экзакустодиана.
А Василиса наставительно, пылко внушала:
– Как нет ничего общего? Вон оно – общее: лежит в вас, изнутри губы ваши красит, на щеках выступает желтыми пятнышками. Если бы вы нашли себе не в труд и не в конфуз духовное чтение, которым, обыкновенно, интеллигенты пренебрегают…
– Я, напротив, очень люблю его, – возразила Виктория Павловна, – и много читаю… Что именно хотите вы предложить мне? Может быть, я уже знаю?
– Есть у меня сборная книжица, – задумчиво отвечала Василиса, – еще от покойного Тимоши осталась… вместе переплетены разные, им излюбленные, из творений святых отец… И вот, ежели бы вы пожелали, я могла бы вам ее представить, с уверенностью, что вы почерпнете из нее много доброполезного…
– Рада буду ознакомиться, но, вероятно, я все уже читала…
– Да что же, если и читали? – возразила Василиса с легким оттенком пренебрежения. – Читать – что в лесу гулять: тенисто, прохладно, а – какие древа дают тень – человек часто ли разбирает? Не к обиде вашей сравню, а, вообще, по наблюдению житейскому. Иной поп, тридцать лет подряд обедню служа, каждый день читает мирянам евангелие, а ни единое-то слово ни разу не дошло до мысли ни ему самому, ни пастве. А видала я и таких людей, что, евангелие впервые в жизни открыв, так, вот, и попадали сразу на то самое место, которое было им нужно, чтобы и самих себя переменить и направить пути своих ближних от греха к спасению. Нет, уж вы позвольте принести вам мою книжицу. Есть там в ней одно словцо св. Григория Богослова – как раз по нынешнему вашему сомнению. Я бы и сейчас сказала вам его на память, да не помню в точности наизусть, боюсь переврать…
Василиса сдержала обещание и, в тот же вечер, доставила Виктория Павловна в гостиницу ту самую толстую и неуклюжую, квадратную книжицу в кожаном переплете, которой суждено было впоследствии так возмутить Михаила Августовича Зверинцева притчею об ехидне и мурене… По указанному Василисою тексту Виктория Павловна должна была признать, что даже внимательное чтение, действительно, подобно прогулке в лесу, безразличной к древесным породам. Уже не раз читала она размышления Григория Богослова о природе человеческой и о суете жизни, но раньше как-то проскальзывала глазами именно то, что теперь подчеркнула ей Василиса: