Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 53 страниц)
– Привязалась к попу! – усмехнулась Виктория Павловна, – а я именно в нем то и разочаровалась совершенно… Он полоумный, в конце концов… Ты знаешь, что он мне внушал? Чтобы за Афанасьевича замуж вышла… Очиститесь, говорит. Да! Похоже!
Она засмеялась резко, злобно, искусственно. Но скифская идолица нисколько не удивилась.
– То-то ты его вызвала дом то продавать, – ухмыльнулась она, – А я то думаю: откуда ей в мысли пришло– вдруг, этакого собственного оценщика вспомнила? Ну, Виктория, извини, а я еще раз скажу: ах, дура, дура!
Помолчала и продолжала:
– А на попа за что же ты в претензии? Поп свою линию ведет и по своей линии прав. На то они, попы, и выдуманы мужчинишками, чтобы нашу сестру на цепь сажать. Подумаешь, не знаешь ты, как эти ихния обедни служатся!
– Говорю же тебе: не один поп… Что ты за него ухватилась?
– А все они попы! с досадою отбросила Арина Федотовна эту оговорку ее. – Когда мужчинишки женский грех судят, то все они – попы… только одни в рясах, а другие в пиджаках и визитках… то-есть – вот... разрежь ты меня на кусочки, если я могу понять, как это умная женщина может настолько себя унижать, чтобы спрашивать у мужчины совета в своем женском тайном деле… Все равно, что овца бы пошла с волком советоваться, как ей себе волчьи зубы вырастить, чтобы волки ее трогать не смели…
– Положим, что волчьих советов никто мне не давал, – угрюмо возразила Виктория Павловна, следя глазами, как металась над морем белогрудая чайка, падала на волны и все промахивалась по добыче.
– Как никто? как не давал? – вспыхнула на нее Арина Федотовна вдруг румяным лицом и загоревшимся взглядом. – Довели умную девку до того, что она одурела – сама себе, не весть зачем, новую петлю надела на шею, да не давали? Ах, ты! Ну, не надеялась я. В самом деле, по овечьи блекотать обучилась!
Она встала с камней и, отряхивая от них крутые бока свои, говорила:
– Жаль, велика выросла, не то, что поперек лавки, а и вдоль не уложишь… А то – сечь бы тебя надо, Виктория, просто таки сечь – прутом, как маленькую, бывало, тебя секла… Перед кем расчувствовалась! в чью совесть поверила! Вот теперь и возись с сокровищем этим… эх, ты!.. Нет этого хуже, чем когда человек перед врагом своим рассыропливается… Ценить тебя в деликатности чувств твоих – враг никогда не оценит, а все твои слабые места высмотрит, да потом по ним и ударит…
– Это я понимаю, – тихо защищалась Виктория Павловна, – но почему ты так настаиваешь – перед врагом? Он, покуда, ничем не обнаружил… Напротив, показался мне чрезвычайно благодарным за все, что мы для него сделали…
Арина Федотовна посмотрела на нее и, вздохнув с усмешкою, сказала коротко:
– Ложись.
– Зачем? – ответно усмехнулась молодая женщина.
– Да, видно, в самом деле время высечь тебя… До благодарности договорилась! Нет, вы ее послушайте!
И, прислонясь спиною к приятно теплой скале, она уставила на Викторию Павловну толстый указательный перст свой и заговорила учительно, точно с амвона:
– Когда мужчина женщине благодарность являет, это значит, что он еще не все с нее получил, что можно, и еще получить рассчитывает. И – как только мужчина тебе благодарен, так ты и знай, что он тебе первый враг. Потому что, первое дело, обязан он тебе, и, через это, пред тобою в мужской гордости своей сконфужен. А кто же это любит? Второе дело: чтобы ты для него ни сделала, он, все-таки, думает, что мало, и могла бы ты его, этакого великолепного кавалера, оценить по высшему прицкуранту. А третье дело – вот это самое главное и сидит у него против тебя в мыслях: «как бы мне эту ласковую дуру так устроить, чтобы она расшиблась на высший то прицкурант»… Нет, Витенька, я но опыту своей жизни неблагодарных завсегда предпочитаю благодарным. Потому что – который въявь неблагодарный, – он человек ясный и с ним дело чисто: это, значит, что ты для него – как для вора выпустошенная клеть. Он свое, что мог, стибрил и от тебя отвернулся, потому что думает, что тут взятки гладки, больше с тебя снять нечего… Я тебе, по чести, скажу: потому я и Афанасьича то в Правосле терпеть согласилась, что особой благодарности в нем не замечаю. Да и не за что, если правду говорить, быть ей в нем. Жить позволяю, кормлю, одеваю: так, не собака же, все-таки, человек. Ну, а затем – ты меня не благодари, а смирно сиди, не пакостничай, смотри на свет из руки моей властной, – это мне надо, пожалуйте, а на благодарность твою – наплевать! И уж как хорошо у меня эта музыка была налажена, а вот теперь ты больно не в лад моей песни хватила, из голоса его вывела – то-то, поди, ему жару поддала!
– Не враг! – язвительно продолжала она, уперев руки в бока, – если не враг, то зачем же ты испугалась-то его и сейчас боишься? почему теперь на совет меня вызвала, как от него остеречься? И резон! И должна остерегаться! И хорошо сделала, что вызвала. Давно пора. Уж если раньше не нашла нужным упредить, так следовало бы – хоть сейчас же после откровенностей твоих остроумных, чтобы и меня то, вместе с собою, в просак не усадить…
– Я так и хотела, – мрачно возразила Виктория Павловна. – Как только спохватилась, что сделала глупость, сейчас же хотела… Но писать тебе, – ты по писанному читать не умеешь, а посторонним такого письма в руки дать нельзя. Вызвать тебя к себе было неудобно, раз уж раньше не вызвала, когда поднялся вопрос о доме. Да и все распоряжения для тебя я уже передала через Ивана Афанасьевича…
– Могла бы сама заехать в Правослу, – недовольно заметила Арина Федотовна. – Сорок верст от Рюрикова не велик крюк, а хозяйке в своем имении всегда есть зачем побывать…
– Да, – перебила Виктория Павловна. – Но он то ведь уже знал, что у меня нет никакого спешного дела в Правосле и нового быть не может. Значит, если бы я, вдруг, ни с того, ни с сего прискакала к тебе вслед за ним, он бы, наверное, сообразил, что я струсила и с перепуга бросилась под твое крыло… Опасалась еще большую карту ему в руки дать. Потому что свой страх ему показать – согласись, – уж самое последнее дело. Я этого больше всего боялась.
– Это она, умница, называет не считать человека врагом! – насмешливо заметила скифская идолица и, зевнув, договорила:
– Подобных друзей, мой ангел, хорошо только в одном положении видеть: когда они на спине под холстинкою лежат…
– Арина, – глухо и спешно откликнулась ей Виктория Павловна, – я тебя уже просила когда-то и еще раз прошу теперь – серьезно, настойчиво, – чтобы ты мне подобных намеков никогда не смела делать…
– Вона! Да разве я в серьез?
– Все равно… Хотя бы и в шутку… не надо…Ты умеешь так шутить, что…
– То-то я и говорю: на расправу ты жидка… – равнодушно возразила Арина Федотовна. – Блудлива, как кошка, труслива, как заяц.
– И вот, пословицу эту, – угрюмо отозвалась Виктория Павловна, – ты же знаешь, что я ее ненавижу…
– Ах, матушка, да ведь шила в мешке не утаишь!..
– Ну, и пусть… Да зачем дразнить? Ведь ты знаешь, что есть слова, которые во мне чертей будят…
Арина Федотовна одобрительно рассмеялась:
– Да ежели я тебя именно вот такою и люблю видеть, когда в тебе черти разыграются? А уж овцою… не смотрели бы мои глаза!.. и-ну-с… так, значит, – в конце концов – опять подошло мне возиться с нещечком этим? Ах, пропади он пропадом, красноносый! Вот уж подарила бы знакомому чёрту, да совестно: назад приведет… Но – каков сукин сын, Витенька? а? каков? Приехал – как праведник. Воды не замутит. Хоть бы глазом сфальшивил, хоть бы не то, что словом ошибся, голосом скозлил… А ты говоришь: может быть, и не враг! Нет, душенька, уж ты мне поверь: он все два месяца тем жил, что обдумывал, какую бы пакость сочинить… Ну, а, за то, уж теперь я его, голубчика, извини, почтенный, приструню…
И, подумав, прибавила:
– Меняются времена-то. Помнишь, как я была против того, что ты ему позволила жить в Правосле и кормить его велела. Самим жрать нечего, – а тут еще фрукт с волчьей пастью. А вот, сейчас – нахожу, что все обращается к лучшему. Раз уж ты осведомила его насчет Фенички, то, конечно, теперь надо его пришпилить к Правосле. Глаза своего я не спущу с него, милого. Разве, что сама раньше окачурюсь, а то слово даю: отныне его из-под моего надзора, в самом деле, только под холстиною вынесут…
– Слушай, – остановила ее хмурая Виктория Павловна, ты, все-таки, уж не очень…
– Уж как умею! – презрительно фыркнула в ответ скифская идолица. – Я не барышня, у которой в голове питерские мысли играют и язык с привязи некстати срывается. Мужчинским подлостям не потатчица.
Виктория Павловна не ответила на этот попрек, а, в нервном движении, сжимая по очереди руку рукою, расшвыривая камешки носком правой ноги и крепко упираясь всем корпусом на левую, говорила:
– Как ни как, но он Феничкин отец…
– За то и кайся! – отрубила Арина Федотовна.
– Ну, я эту твою паучью логику, по которой самка уничтожает самца за то, что он ее сделал матерью, – понять могу – принять не в состоянии… Так ты уж, пожалуйста, все-таки… как-нибудь помягче…
– В вату заверну! – фыркнула Арина Федотовна, но, видя, что Виктория Павловна очень расстроена, прибавила:
– Не беспокойся: слова дурного не услышит… Я, душенька, и без слов могу… Он помолчал со мною, – и я с ним помолчу… Да… И больше ничего: только помолчу вот…
И она оправдала свое обещание, потому что, призвав Ивана Афанасьевича к объяснению, привела его в смущение и трепет именно тем, что к объяснению не приступала… А она, вполне насладившись его ужасом и молчаливым разглядыванием своим доведя его до трясучей лихорадки, наконец, отверзла вещие уста и протяжно возглаголала, как пролаяла:
– Отличаешься, соколик… хорош!.. Глядела бы не нагляделась, да нонче неколи: от Анисьи двор надо принимать… Приходи, душечка, об эту пору завтра: я на тебя, красавчика-умника, опять полюбуюсь.
Иван Афанасьевич стоял пред нею, с опущенною головою, как проворовавшаяся и ожидающая заслуженной порки собака и, право, даже, кажется, физически ощущал, что у него растет уже хвост, который так и хочется зажать между ног, и заскулить, с смертной тоски, жалобно-жалобно…
Возвратясь в черную баньку свою, он, в самом деле, свалился совсем больной, и, то пылая жаром, то трясясь, хоть и под шубкою, от лютого озноба, проклинал свое приключение, как некое дьявольское наваждение, вместе со всеми, истекавшими из него, честолюбивыми планами и мечтами…
– И бес ли понес меня на эту чепуху? Как будто я Арины не знал, Виктории Павловны не знал, себя не знаю? Ведь, очевидное же это дело было, что ничего очиститься тут мне не может, потому что я человек натурою больной, духом слабый и против них упорствовать не могу… Да и мне ли судьбу свою менять? куда? на что? Чего мне, старому дураку, надо? Какие и где чертоги могут быть для меня построены? Слава те, Господи, сыт, одет, обут, кровлю над головою имею, работою не нудят… Да, Господи же, чего мне еще? В самом деле, бес какой то меня обошел и мутит… Не дай Бог, выгонят меня, вышвырнут, – куда я пойду?.. На какие коврижки польстился, что вздумал над собственною головою крышу ломать, покоя себя лишать и этакую страсть на себя нажил?
Арина Федотовна, услыхав, что Иван Афанасьевич слег, пришла его проведать, – все такая же спокойная, грозная, загадочная и не словоохотливая. А Иван Афанасьевич, – едва наклонилась она над болезненным одром его, испытывая пронзительным оком, действительно ли он болен или ломает комедию, чтобы разжалобить, – вдруг, взревел, как бык, взвыл, как волк, запищал, как заяц, и стал ловить ее руки, поливая их горькими слезами и умоляя – больше не пугать его и простить, потому что у него душа не на месте, желудка в животе не стало, ног не чувствительно и во всем составе смерть.
Арина Федотовна, на каждое из заявлений этих, одобрительно качнула головою, как бы подтверждая, что именно этого она и ждала, ничего другого с Иваном Афанасьевичем теперь и быть не может, – да еще мало ему по грехам его, следовало бы хуже… Но опять ничего не сказала в прямой ответ жалкому его вою, а только, помолчав, заметила с хладнокровием, что довольно глупо этак, свиньею, в грязи валяться, когда на дворе весна…
– А что мне весна? вопиял отчаянный Иван Афанасьевич, – Какая весна в состоянии мне помочь, если вы на меня сердце держать будете? Вы скажите, что меня простили, снимите с меня вину мою, так я, и без весны, оживу…
Тогда Арина Федотовна повернула к нему лицо, как толстую каменную маску, правильно раскрашенную белым и розовым, и блеснул ему в глаза тот издавна знакомый – лесной, змеиный – взгляд, что заставлял его, обмирая, холодеть до костей, и памятный медный голос, который казался ему судною трубою, прогнусил:
– Смотри, Иван: до трех вин терплю, а на тебе уже две накопилось…
И – с тем – ушла.
А Иван Афанасьевич, проводив ее глазами, чувствовал, что колени у него стали не то из губки, не то из ваты, и опять по нем заиграла мурашками лихорадка, может быть, последняя пред окончательным выздоровлением, но за то уж и знобкая же – пуще знобкая, чем все, которые его за это время трясли.
IV.
Мирошниковы, у которых воспитывалась, на положении приемной дочери, белокуренькая и голубоглазая найденыш девочка Феня, были только слава, что крестьяне. Не выписывались в купцы лишь потому, что было не для кого. Родные дети, два сына и дочь, попримерли, когда семья еще была в бедности. А когда упорный труд и практическая сметка неутомимого булыни Ивана Мирошникова сложили таки довольство, из которого затем стало быстро расти богатство, старуха Мирошникова уже перестала рожать. Стало быть, привилегий купеческих приобретать было не к чему: род кончался, а купечества, как сословия, Иван Мирошников не любил. Свое же крестьянское звание он почитал Божьим и, втайне, осмеливался ставить его превыше всех иных званий и положений человеческих, справедливо утверждая, что, сколько не худо в нем пребывать в настоящий век, оно – единственное, которое не только само себя, а и все государство кормит, и наступят некогда такие умные времена, когда люди опомнятся и поймут, что это-то и есть самое главное, и поставят крестьянина «во главу угла". Торговое свое дело Иван Мирошников уже лет семь, как оставил, начав утомляться разъездами, а, главное, надумавшись, что – ни к чему. Жить с семьею себе" не в обиду есть на что, а всех денег со света не огребешь. Когда маленькая Феничка ночным грибочком выросла у калитки его двора, старику Мирошникову было уже близко шестидесяти лет и крестьянствовал он только по привычке и пристрастию – как убежденный любитель. Надел свой он обществу давно возвратил, а, чтобы не прерывать связи с родною кормилицей землей, купил себе – в одну из тех трудных для Правослы минут, на которые так справедливо негодовал Иван Афанасьевич – небольшой, принадлежавший Виктории Павловне Бурмысловой, участок. Да и то уже больше возился по усадьбе, ухичивая свой старческий покой, а поле сдал на руки троим работникам, – немолодым, много лет живущим при нем, мужикам, ему под пару: дюжим, серьезным, невеселым и – все с глазами, смотрящими куда-то много дальше того дела, которое они делают. И жену Мирошников имел такую же: высокая, ражая, жилистая старуха, еле обтянутая желтою кожею по широким костям, как ястреб – лицом и как голубь взглядом: задумчивая, – на вид, ух, суровая, а на деле – мягче воска; по суете домашней и по вездесущию в хозяйстве громкого ее голоса – колотовка, а, по существу, мечтательница, для которой самым большим наслаждением было запереться одиноко в камору и читать житие Алексея Человека Божия. Впрочем, в последние годы, она стала изменять этому святому, – для Франциска Ассизского, павленковскую книжку о котором подарила ей Виктория Павловна. Старик тоже любил читать. Выписывал газету – и не какую нибудь, а «Русские Ведомости». Но главное его чтение было рукописное: какие-то тетрадки, которые он хранил под замком и столь тайно, что никто никогда уследить не мог, откуда он их вытаскивает и куда прячет. Смолоду Иван Мирошников остался в памяти многих горячим спорщиком – любителем бесед о вере, о божестве, о братстве человеческом, о таком взаимоустройстве мирском, чтобы люди не ели друг друга, как двуногие волки. Теперь он, напротив, никогда ни с кем не спорил, а все уединялся, да молчал, но думал – должно быть – все о том же. Потому что, вдруг, возьмет, да и пропадет из дома. Старуху спрашивают: где хозяин? – Уехал по своим делам… А он, вернувшись, глядь, читает своей старухе и работникам красную книжку, издания «Посредника», – «Чем люди живы» или «Где любовь, там и Бог», – и на первой страничке ее, крупным косым почерком, написано, точно частокол нагорожен – Душевному Ивану Мирошникову от сочинителя… Прослышал Иван Мирошников, что в сибирских далях, в минусинских степях, есть село Юдино, в котором крестьянство живет, по Второзаконию, «хлебною верою», – и пропал на полгода. В Юдине побывал, с пророком царем Давидом – Тимофеем Бондаревым сдружился, рукопись его о хлебе и труде читал, – ту самую, о которой Бондаревым заповедано: «кто мою книгу понять хочет, так прежде, чем читать ее, пусть три дня не ест…» Иван Мирошников этот завет исполнил, и очень ему понравилось, как Бондарев советует отменить воинскую повинность, а на место ее ввести земледельческую, чтобы хоть на два месяца в году выгонять городской народ на работу в поле… Но не понравилось многоженство и – зачем Новый Завет прячут в тень за Ветхий и тем как будто клонятся в иудейство… И так-то понемножку развелись у Ивана Мирошникова дружки подобные во всех концах России. Многие из них писали ему с оказиями длинные письма, которые он читал в большие круглоглазые, с выпуклыми стеклами серебряные очки, а потом прятал в неведомые свои тайники. Сам же, будучи малограмотен, писал неохотно. Но нередко, по получении писем, уезжал в город, и там не раз заставали его на почте, либо в банке отправляющим куда-то значительные суммы денег. Другому бы, пожалуй, все это даром с рук не сошло: и батюшка на селе закопошился бы, и становой обеспокоился бы. Но Иван Мирошников как-то удивительно спокойно умел и угостить, и взятку дать, и в гости съездить, и у себя принять, – так что и с властями, и с попами пребывал в наилучших отношениях. Только, мол, ты меня не тронь, как я никого не трогаю, а уж от меня, за то, можешь рассчитывать на всякое ублаготворение. В церкви бывал, даже говел довольно аккуратно, на свой счет выкрасил главы церковные и вызолотил иконостас. Но в старосты не шел упорно и всячески откупался от этой принудительной почести, которую мир не раз уже старался на него навалить. За что Ивана Мирошникова, при таком его благоразумном и благонадежном поведении, все-таки, считали еретиком, – трудно сказать. Приход Нахиженский слыл бедным и скупым, однако, старый поп Наум, почему-то полюбившийся Мирошникову, всякий раз, как архиерей хотел перевести его из этого нищего прихода в лучший, спешно скакал в губернию – откланяться и отмолиться в консистории от владычной милости, уверяя, что он де уже, хотя и трудно, притерпелся и привык, паству свою любит, паства его любит, – избавьте, государи мои, старого человека от житейской порухи, а я рад на сем месте хоть и живот свой скончать! А Мирошников, в свою очередь, очень держался за попа Наума, который, однако, был старик – на ногу ему не наступи, и вся поповка по его струнке, не пикнув, ходила: воспитывал причт свой железным жезлом. Но был в гораздо большей мере сельский хозяин, чем священник, и уж совсем не фанатик. Шел в народе слушок, будто Мирошников ублажает духовенство для того, чтобы оно не охотилось по следам некоторой новой секты, вроде хлыстов, к которой, будто бы, принадлежит он с женою и всем двором своим, и которая быстро, хотя и в глухой тайне, катится по уезду, цепко забирая над Осною одну деревню за другою в свою обаятельную власть. Но на сектанта Мирошников был непохож. Жили старик со старухою, как все богатые крестьяне живут, ничем не отличаясь в быту своем от православных. Обставили домик свой с посильным деревенским комфортом, ели хорошо, не чуждались убоины, а старик, при случае, не был отказчиком даже умеренно выпить.
Во всем везло Мирошниковым, но потеря детей и позднейшая бездетность наложила грустный отпечаток на всю их жизнь. Старуха долго не сдавалась на злую насмешку природы, отказавшей ей в потомстве, – к докторам обращалась, травы пила, воды, потом пошла по лекаркам. В этот-то период и сошлась она с Ариною Федотовною, которая, хотя лекаркою и знахаркою не была, но окрестный женский пол привык прибегать к ней, как к стене нерушимого совета, во всех затруднительных положениях и горях семейного быта. Несмотря на резкую разницу между двумя женщинами, из которых одна метила в рай в соседство к Алексею Божьему Человеку и Франциску Ассизскому, а другую шабры почитали чуть ли немножко не с родни чёрту, они как-то сблизились, и Арина Федотовна приобрела на супругов Мирошниковых большое влияние, что удивленной округе опять таки нельзя было иначе объяснить, как – «Аринка Мирошниковых приворотным корнем в чаю опоила»…
Когда в марте 189* года неизвестная мать оставила у калитки Мирошниковых плетушку из дранок, в которой, закутанная грубым тряпьем, спала крепким сном, опоенная маком, двухнедельная Феня, событие это осветило весь дом радостью и зажгло увядающее существование двух хороших стариков новым огнем.
То обстоятельство, что Мирошниковым подкинули младенца, никого не удивило. Напротив, удивлялись, что, при их богатстве и известной любви к детям, это – только первый случай. Убогий короб из драни и тряпье, в котором нашли девочку, не оставляли сомнения в деревенском и бедном происхождении найденыша. Нравы-то на берегах Осны аховые, – на всю Россию славятся и песнями, и пословицами, и прибаутками, и даже А. С. Пушкин, побывав в здешних местах, увековечил при-осненских красавиц эпитетом «податливых крестьянок». Но подкидыш местного производства в деревне – дело хлопотливое и неверное, потому что может повести, ежели урядник придирчив, да поп любит мешаться не в свое дело, к полицейскому дознанию, повальному обыску с участием акушерки и тому подобным радостям, которых в крестьянском быту боятся пуще огня. Поэтому большинство местных грешниц находило гораздо более простым способом отделываться от своих плодов любви несчастной, спуская их в проруби на Осне – зимою, а в теплые времена года – в ее же омута. Решили на сем, что какая-то из «наших шлюх» готовила подобную же судьбу и Феничке, да разжалобилась и, проходя мимо двора Мирошниковых, решила на ура испробовать девочкино счастье – подкинула ребенка к калитке богачей… И нет никакого сомнения, что счастье девочке, действительно, везло, потому что – надо же быть этакому чуду: обыкновенно, старуху Мирошникову, – как многие деревенские женщины, храбрую днем, а впотьмах трусоватую до визга, – и на крыльцо-то не выманишь в сумерки из дому. А тут она почему то, в течение вечера, будто ее тянуло неведомым предчувствием, трижды выходила за калитку и, в третий раз, наткнулась на подкидыша, едва ли не в тот самый момент, как только что положила его на талый снежок убежавшая мать… Это обстоятельство, – что девочка нашлась уже очень как то для себя удачно, – хоть бы чуточку зазябнуть и попищать успела! – заставило многих кумушек предполагать, что Феня у Мирошниковых – не совсем-то безвестный подкидыш, и получили они ее – по предварительному уговору с таинственною матерью, которая захотела с нею расстаться. Думали на одну вдову, на двух девушек, на жену питерщика, которого родитель-снохач упорно держал в столице, не желая разрушать его возвращением в деревню свое новое любовное счастье, на бобылку-черничку, на праздношатающуюся нищенку Секлетею и даже на одну пятидесятилетнюю однодворку. Но никому в голову не приходило искать настоящую мать Фенички в далеком Питере, в приюте для секретных рожениц, откуда Арина Федотовна примчала ее курьерским поездом и – это кумушки верно угадали – действительно, с рук на руки сунула ее предупрежденной Мирошниковой, с которою они всю эту маленькую драму разыграли художественно, как по нотам. Но, надувая народ, обе бабы и друг дружку надували. Арина Федотовна, подготовляя событие, уверила Мирошникову, будто Феничка – дочь ее племянницы, живущей в Питере на месте, в горничных. Свихнулась, мол, с барчуком, да уж очень некстати, потому что, вот, теперь девушке представился случай выйти замуж за очень солидного жениха. На Красную Горку назначена свадьба, а невеста – на тебе! на сносях! Дело, покуда, облажено ловко, жених ничего не подозревает, – теперь вот только бы роды так провести, чтобы никому в нос не ткнуло… Любя свою племянницу, Арина Федотовна обещала ей, что не отдаст ее будущего младенца в воспитательный дом, а сохранит его и воспитает в надежных руках. Как женщина почти что одинокая, потому что единственный сын ее Ванечка учится и живет в чужих людях в городе Рюрикове, Арина Федотовна взяла бы, пожалуй, младенца к себе.
– Да – знаешь, как обо мне худо люди думают, будто я и такая, и этакая; не поверят мне, станут говорить, что мой. Мне бы и наплевать, да – сын уже взрослый, пожалуй, вздыбится. А племянницыну жениху тоже – если вести протянут – покажется подозрительным: откуда, вдруг, у тетеньки на воспитании обрелось какое-то неведомое дитя?..
Арина Федотовна лгала очень складно, но женское чутье подсказало обрадованной старухе Мирошниковой, что приятельница что-то скрывает и путает. В племянницу питерскую она не поверила ни на волос. А из того, что Арина Федотовна в последнее время повадилась часто ездить в Питер, будто бы вызываемая своею барышнею по хозяйственным делам, заключила, что правда-то – как раз именно та, которую Арина Федотовна затемняет и затирает, будто бы она боится, не подумали бы люди: просто, грешница неуемная, сама беременна и конфузится осрамиться ребенком во вдовстве своем, а сбыть младенца, как-нибудь, лишь бы отвязаться, жаль… Не подавая Арине Федотовне мысли, что она подозревает, счастливая Мирошникова столковалась с нею в плане, в числах, наконец, уже из Петербурга, условным письмом, в дне и часе, когда младенец будет подкинут и в каком виде. И все у них, хитрых баб, из которых одна сгорала от страстного желания усвоить себе хоть чужое-то порождение, а другая столько же страстно искала, куда ей чужое порождение сплавить, – удалось, как по механическому заводу, и сошло, как по маслу. Уряднику Мирошников сунул четвертную, попу Науму другую, и подкидыш вкатился в жизненный круг села Нахижного так мирно, гладко и бесшумно, как давай Бог всякому законному.
В выборе Мирошниковых приемными родителями для Фенички Арина Федотовна не ошиблась. Старики в девочке души не чаяли. Единственное, в чем Мирошников не согласился изменить для Фенички крестьянскому своему понятию, – не позволил взять к ребенку кормилицу. Выросла девочка на коровьем молоке, но такая здоровая, большущая, сильная и красивая, что на селе не было ни одной, ей подобной, из питавшихся в правильном законе природы.
Иван Афанасьевич хорошо знал прелестного ребенка, которому теперь было четыре года, с сильным перегибом на пятый, и который так неожиданно оказался его дочерью. И не только знал, но даже был с Фенею большой приятель. Люди серьезные и нравственные, Мирошниковы были не компания Ивану Афанасьевичу с его грязноватою репутацией в околотке. Старик Мирошников принимал его, когда Иван Афанасьевич бывал посылан из Правослы с усадьбы за каким-либо спросом, вежливо, но неохотно и к близости с собою не допускал. Но однажды случилось Ивану Афанасьевичу гримасами и прибаутками своими рассмешить маленькую, едва начавшую ходить, Феню. А к кому Феня благоволила и кому она улыбалась, это, для стариков Мирошниковых, было уже настолько властною рекомендациею, что против нее не могло устоять никакое предубеждение и испортить ее ничем было невозможно. Таким образом, Иван Афанасьевич получил самостоятельный доступ к Мирошниковым, куда его прежде не очень-то пускали, и стал у них, если не всегда желанным, то довольно частым посетителем, потому что там угощали.
В свое время сближение это привлекло к себе внимание наблюдательной Арины, и она задумалась было: удобно ли? к добру ли? Но, поразмыслив, решила: пусть. Так как нашла это верным признаком того, что ни Иван Афанасьевич не подозревает в Феничке своей дочери, ни Мирошниковы в нем – Феничкина отца… Сама она, наоборот, бывать у Мирошниковых теперь избегала, потому что дружба ее со старухою пошла врозь вскоре после того, как подкинута была Феничка. При каждом посещении своем, Арина, от раза к разу, все прозрачнее замечала, что старуха Мирошникова, при ней, сама не своя, – безумно ревнует ее к Феничке, – ненавидит и боится, аж даже трясется, точно – вот, пришла ведьма, которая наше сокровище унесет и похитит… Арина Федотовна уже давно догадалась, что Мирошниковы считают ее матерью Фенички, нашла, что, в общем составе тайны, это очень не дурно, и сообщила о том Виктории Павловне: вот, мол, как дело-то повернулось, – цени – собственною худою славою твою прикрываю… Таким образом, ревность старухи Мирошниковой – матери приемной к подозреваемой матери родной – была ей понятна, и, хотя заблуждение старухи ее не мало смешило, дразнить такого рода ревность Арина Федотовна находила безнужным и опасным… От частых посещений Мирошниковых она уклонилась тем легче и охотнее, что девочка ее не взлюбила и, в ее присутствии, всегда куксилась и дичилась…
– Вот, и говори после того, что дети не вещуны, – шептала старуха Мирошникова мужу, в тайных разговорах, которые только стены слышали. – Уж на что ласковый ребенок Феничка, а – при Арине – словно обменок: такая угрюмая да сердитая… Чувствует ее невинное сердце, что не чужая ей эта дрянь: не прощает, что Арина ее от материнской груди оторвала и, как щенка, в чужие люди бросила… А той, ведьме, хоть бы что. Только глаза пучит да зубы скалит.
Но, ругая Арину Федотовну за отсутствие нежных материнских чувств, старуха, пуще всего на свете, боялась, как бы чувства эти в ней не пробудились. И малейшая ласка Арины ребенку, ничтожнейшее ее к нему приближение уже заставляли старуху бледнеть… А, вдруг, опомнится, ощутит совесть и скажет: я мать? Вдруг– предъявит права, потребует, отнимет?
Наоборот, Викторию Павловну старуха Мирошникова очень любила, отнюдь не подозревая, что, если есть угроза для материнских чувств ее к Феничке, так ходит он по свету, роковой страх этот, не пожилою сорокалетнею бабою, но таинственно-воплощенный в сверкающем образе нарядной и гордой красавицы-барышни, которая так весело качает радостную, хохочущую Феню на коленах своих, так любовно осыпает ее бриллиантами-взглядами из своих темных и ярких, как звездная полночь, очей…