Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)
Ad Maronis mausoleum,
Duclus fudit super eum
Piae rorem lacrimae;
Quem te, inquit, reddidissem,
Si te vivum invenissem,
Poetarum maxime!
– Понимаете?
– Откуда же мне? Это – латынь.
– «К мавзолею Марона приведен будучи, источил на оный росу благочестивых слез: «каким бы, – рек, – содеял я тебя, если бы обрел тебя в живых, о, величайший в поэтах!»
Виктория Павловна улыбнулась наивности старика и возразила с испытующею, нарочно расчитанною, язвительностью:
– Пушкин на пути своем миссионера-обратителя не встретил, но был у нас на Руси другой великий писатель, Гоголь, и был некто отец Матвей Константинов из Ржева… Нельзя сказать, чтобы встреча их была счастлива для Гоголя…
– Нет, нет, – с живостью возразил, шибко и тяжко шагая, задумчивый и ясноглазый, с мечтою в зрачках, протопоп, – нет, нет… этого не могло быть… Пушкин не мог кончить, как Гоголь, – никогда… хоть сто Матвеев!.. Свет – свету, темное – тьме. Солнечное – солнцу, ночное – ночи!.. Да и я то, обидчица вы пренасмешливая, – меня-то за что же вы жалеете в Матвеи? Ужели похож и – Матвеева духа поп?
Он весело рассмеялся, но Виктория Павловна ему не вторила.
– Настолько мало похожи, – сказала она сердечно и серьезно, – что, вот, сколько времени и ласкового внимания вы на меня тратите, а отец Матвей, в присутствии грешницы, мне подобной, вероятно, постарался бы закрыть глаза, уши, нос и рот, чтобы не оскверниться от меня ни зрением, ни слухом, ни воздухом, которым я позволяю себе дышать в одно с ним время… Очень сожалею, что вы опоздали родиться в мир, чтобы обратить великого язычника, которому идея воплощения Христа представлялась в образах «Гаврилиады»…
– Это не доказано! – горячо вскричал о. Маврикий, выхватив руки из карманов и выставив их пухлыми розовыми ладонями вперед, будто ограждался от врага, – принадлежность «Гаврилиады» Пушкину не доказана! Да– если бы даже и его… не говорил ли я вам уже, что знал людей, в борении греха, которых ложный вольтерианский стыд любить Бога заставлял скрывать свою любовь к Нему – богохулением?
Он зорко взглянул почти в самые глаза Виктории Павловны, погрозил ей красным толстым пальцем и строго произнес:
– И в вас эта склонность, наследием ложного вольтерианского стыда питаемая, имеется отчасти… замечается и в вас!..
Виктория Павловна, не ожидав, смутилась – засмеялась насильно и неестественно – и возразила:
– Право? Не замечала… Ну – что ж? За неимением великого язычника, исправьте и обратите хоть маленькую язычницу…
Протопоп, опять – руки в карманы, круто повернув, остановился против нее, вперил в нее серьезный, проникновенный взор и сказал с важным ударением, четкою расстановкою:
– Если бы мне было дано обратить вас, я был бы счастлив, как никогда в жизни. Но мне не дано.
– В таком случае, – значит, никому в мире! – отозвалась Виктория Павловна с некоторым изумлением, что о. Маврикий не поспешил навстречу ее вызову. – Но почему же, однако? почему?
Протопоп, покачивая седобородою головою, отвечал:
– Оттого, что вы любительница диалектики, а во мне, старом, уже нет огня, который спалил бы в вас диалектическую страсть и обратил бы ее, так сказать, в подтопку для костра веры, которым холодное и сухое древо должно превратиться в воздушное тепло. Я могу доказать вам необходимость обрести веру, но не в состоянии привести вас к той точке, когда потрясенная человеческая душа вопиет: – Верую, Господи, помози моему неверию!.. А только на этой точке, когда человек постигает всем нутром своим необходимость веры – до того, что, в самом неверии своем, отдается Богу, как слепой ребенок любящей няне, – лишь на этой точке и совершается обращение: начинается вера. Раньше – только спор о вере, борьба катехизатора с катехуменой. Кахетизатором вашим быть могу, обратить вас мне не дано… нет!
– Тогда и никому в мире! – повторила Виктория Павловна, – и, все-таки, опять спрошу: почему?
– А потому, что – «Иудеи чуда ищут, а эллины мудрости»… вот почему! Но, когда апостол изрек это противоположение, мир был проще, и линии в нем прямее. А сейчас, после девятнадцати христианских веков, эллинство с иудейством перемешались так, что почти в каждом человеке имеются они оба, будто в яйце белок с желтком, и разграничить их и выявить, кто хозяин в человеке, кто гость, бывает иной раз куда как трудно. Вот взять хоть бы вас, например. Наверное, почитаете себя эллинкою?.. И, действительно, вся видимость вашего духа, все ваши пристрастия, привычки, системы, методы, все ваше язычество жизни и мудрования, – как будто – эллинские… Я тоже сначала ошибся было и принял вас за ищущую из эллинской категории… Но это заблуждение, оптический обман… Эллинского элемента в вас ровно настолько, чтобы язычески бороться с потребностью в религии, которая стучится в вашу душу, и отгораживаться от нее – будто баррикадами – все новыми и новыми силлогизмами. Сокрушит она один, вы выставляете другой, третий, пятый, десятый… без конца… Так оно есть – и так будет всегда, потому что вы остроумны, находчивы, задорны, любите борьбу, и спор о вере вам любезнее веры. Потому что потребность веры в вас еще смутное облако, а не жгучий огонь. Потому что вы ищете ее еще, как духовного комфорта и почти роскоши, а не жаждою путника, одиноко изнемогающего в пустыне, не алчбою голодного, почувствовавшего, что, если чудо не сбросит ему с неба корку хлеба, он – мертвец… И я уверен – почти уверен: до такой благодетельной алчбы и жажды вы, в порядке эллинского логического искания, никогда не достигнете. Потому что эллинство ваше – как бы густо на вас ни насело, – все-таки, лишь наносный плод культуры, которым, по мере надобности, можно поступиться так, можно приспособить его этак, здесь урезать, там прибавить. А, по натуре то, которая ни урезкам, ни прибавкам, не поддается, которую можно вуалями покрывать и красками замазывать, но в существе она остается всегда и неизменно одна и та же, и которая, в конце концов, есть единая истинная показательница и хозяйка человека, – по натуре-то, вы – извините – Павлова Иудейка! Уж не в гнев вам будь сказано! Типичнейшая-с!
Виктория Павловна – усмехнулась.
– Извиняться не в чем: не «жидовкой» обругали!.. Но, не имея ничего против расы, не слышу в себе даже самого слабого шепота ее мировоззрения… Ко всему чудесному, сызмалу, питаю глубокое недоверие, подозрительность, именно непременное желание поверки факта эллинскою мудростью…
– И именно потому-то, – подхватил о. Маврикий, – именно потому вы и не придете к вере рационалистическим путем, а только вдохновением, потому что вдохновение и чудо – родные сестры, а часто, может быть, даже одно и то же. Ведь это же два пути исконные – к одному ведущие – никогда не совпадающие. Кому нужен Павел, а кому Петр. И Павел бессилен пред Петровыми, а Петр пред Павловыми. Вам, по культуре вашей, привычкам, симпатиям, по системам мысли и жизни, кажется, что вы Павлова, а на деле то вы – Петрова, и вот Павловы методы против вас бессильны… Если бы вы жили девятнадцать веков тому назад, то с Павлом любили бы встречаться, чтобы диспутировать с ним, но, расставаясь, всегда чувствовали бы незавершенность диспута, приостановку и заминку на проблемах, открытых и поставленных, но – «в них же суть неудобь разума некая»… Но Петр и Иоанн, исцеляющие хромца именем Иисуса Христа Назорея, вооруженные формулами, которые в одно и то же время звучат прямо и неуклонно, как аксиомы, и таинственно, как заклинания, овладели бы вашим воображением с первой же встречи и повлекли бы вас к купели, пламенную, трепещущую, но покорную, яко обретенное пастырем овча… и уже не рассуждающую, – главное превращение: уже не рассуждающую!..
– Не знаю, – с раздумчивым сомнением возразила Виктория Павловна, – не знаю… Мне кажется, что вы представляете себе меня не тою, какова я на самом деле… В восприятии чуда всегда играет большую роль чувство стадности, а стадный элемент имеет особенно подчеркнутую особенность поднимать на дыбы все мои осторожности и предубеждения…
Протопоп выслушал, рассмеялся и, лукаво сощурив добродушные глаза, перебил:
– Ой ли? А вот кто-то мне рассказывал преудивительную сцену на Николаевском вокзале в Петербурге. Некоторая сомневающаяся, но высокоумная и образованная девица одним махом решила вопрос своего замужества в момент, когда, окруженный исступленным скопищем, Экзакустодиан осенил ее крестным знамением и, не зная даже, о чем она вопрошает, напутствовал: «благословен грядый во имя Господне!»…
Виктория Павловна покраснела и возразила, смущенная:
– Это минута!
– Конечно, – согласился протопоп, – но, ведь, и чудеса не часами и не днями делаются. Даже не минутами: мгновения, секунды решают… Разве вы думаете, что Рука, вознесшая Иезекииля в пророки, долго мчала и томила его воздушной мукою?.. Или – быть может – вам, как читательнице светской, больше знаком образ вдохновенного человека чуждой нам религии: вспомните Магомета, который посетил семь небес прежде, чем пролилась вода из опрокинутого сосуда…
Виктория Павловна пожала плечами.
– Это эпилепсия.
– Да, – быстро подхватил протопоп, – эпилепсия. Но что значит слово эпилепсия? Разберите этимологию. Схватывание, захватывание… В том и дело, в том и чудо, что человека захватывает… Налетает власть чуждая, воля неведомая, вдохновение внешнее, тайна непостижимая и уничтожает тебя, как тебя, подменяет тебя собою и, твоим именем, но своею силою и волею, творит чудо в тебе и вокруг тебя...
– Законы этой силы, о. Маврикий, изучены невропатологами, и мы не в средних веках, чтобы, для изъяснения эпилепсии, звать на помощь небеса или ад, с сверхъестественным вмешательством Бога или демона…
– Очень знаю-с, но позволю себе заметить и то, что все изъяснения касаются только ее феномена: – то есть физических средств ее действа и физического же предрасположения; существо же ее и внутренний двигатель продолжают таиться в области спорных гипотез и загадок… Вон теперь существует теория, что, собственно говоря, каждый человек – до известной степени эпилептик, и разница между здоровым и болезненным состоянием только в силе нервного напряжения и потрясения, но отнюдь не в качестве. Эпилептическое состояние – половой акт, эпилептическое состояние – самый сон человеческий, под покровом которого, вы знаете, медики ныне учат, – падучие припадки проходят незамечаемыми и неузнаваемыми иногда в течение десятков лет. И эпилепсия – пророческий восторг Магомета: видение шестикрылого серафима аскету, томимому духовной жаждой… Эпилепсия – сновидение, которое мы с вами равнодушно забываем, просыпаясь поутру, не только не изыскивая в нем чуда, но даже смеясь над теми, кто заглядывает в сонники. И эпилепсия – сновидение-чудо:
И внял я неба содрогание,
И горных ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье…
Чудо! Это слово испорчено пониманием духовной черни, которая видит в нем что-то вроде религиозного фокуса или волшебства с другой стороны. В слове «чудо» современному уху слышится нарушение законов природы супранатуралистическим вмешательством. По закону, мол, дважды два четыре, а по чуду может быть и пять. А, между тем, как раз наоборот: чудо, обычно, именно является, чтобы исправить дважды два пять на дважды два четыре, логическую ошибку или заблуждение возвратить на путь логического правила, – не более, как оправдать целесообразность природы, восстановить ее нарушенный закон. Действие чуда вершится естественно, в пределах физических средств, но лишь в усиленной энергии и ускоренном темпе… Чудесные исцеления, явления телепатические, общение с загробным миром, видения спящих и бдящих, – все, без исключения, свершается в недрах и средствах материи; от духа – только движение попускающей воли… Я очень люблю полемические объяснения чудес материалистами, потому что никогда характер чуда не обозначается с большею яркостью, чем именно в них. Благочестивая девушка чистит к празднику ризу на иконе Богоматери и, в то же время, молится Ей со слезами об исцелении от годами томящего ее паралича. Она получает исцеление. Мистики говорят: чудо. Материалисты говорят: нет, эффект металлотерапии в сочетании с обостренным восприятием экстатически возбужденной нервной системы. Как будто – полюс и полюс. А, на самом деле, одно и то же. Конечно, металлотерапия, конечно, экстаз и исключительно острая нервность, но – в том-то и чудо, что все физические условия к исцелению соединились под влиянием и в момент молитвы об исцелении. Конечно, чудо, но чудо осуществилось тем, что молитва заставила соединиться все физические условия исцеления в быстрый действенный процесс. Мистики знают причину, но пренебрегают поводами. Материалисты отлично исследуют поводы, но, получив их, довольствуются слишком малым – не хотят возвыситься к причине…
– А из охотников мирить причины с поводами, – засмеялась Виктория Павловна, – выходят отцы протоиереи, которых мистики считают рационалистами, а рационалисты – мистиками, и те и другие – не то, чтобы вовсе еретиками, но с «вариантом»…
– Бывает, выходят, – ласково согласился о. Маврикий, – и вот именно потому, что вы знаете, как они выходят, не мне будет дано обратить вас. Вы меня слишком понимаете, я для вас – свой. А если несть пророк в своем отечестве, то уж в своей-то семье и подавно. Мое доказательство вы можете принять, но еще приятнее вам его оспорить и отвергнуть, – а в мое вдохновение вы не поверите и будете правы, потому что мое убеждение не от вдохновения, а от размышления. Я, с моим «вариантом», доволен и тем, что – как умею – подготовляю в вас почву для грядущего вашего обращения, распахиваю ниву, которую засевает некто другой. Кому суждена эта радость? как и где впадете вы в руце Бога живого, и Он уже не выпустит вас из них? – не пророк я, не предвижу, не предсказываю… а – только чувствую и, может быть, наблюдением, отчасти подсознательным, постигаю, что благодатная буря к вам уже близко-близко… И, – может быть, даже по всей вероятности, – когда чудо обращения настигнет вас, оно окажется так просто средствами и обыкновенно явлением, что вы и не заметите сперва или, даже заметив, не сразу поверите, что уже находитесь в области чуда и под его властью…
IV.
Однажды, когда Виктория Павловна возвращалась, поздним вечером, от протопопа Маврикия к себе в гостиницу и, для сокращения пути, свернула с людной и светлой улицы в пустынный, почти без прохожих, переулок, рядом с нею, вдруг, вынырнул, будто из тьмы родился, человек, на которого она даже не взглянула, но которого, не глядя, почувствовала и признала… Виктория Павловна никак не рассчитывала встретить этого человека здесь и предполагала его далеко от Рюрикова, но, странно, нисколько не удивилась его появлению, точно так и надо было: – однажды вынырнуть ему из мрака, подобно бесу, пришедшему за ее душою, – точно она давно того ждала, как непременности, хотя и без срока… она только почувствовала, что сердце ее сжалось мгновенным испугом предчувствия какой-то большой и серьезной минуты, вдруг, к ней придвинувшейся, а, разжавшись, забилось часто-часто, будто, предостерегая об опасности, стучало барабаном тревогу и лепетало: «будь готова на бой! это не шутка! будь готова на бой!»… И вот, даже не поздоровавшись друг с другом, шли они рядом узким тротуаром и оба молчали в волнующем ожидании, которое оба друг в друге злорадно чуяли и оба выдерживали характер – перемолчать друг друга, точно первому или первой заговорить значило обнаружить слабость и проиграть что-то, а противной стороне дать победный шанс.
– Гора с горою не сходится, – вымолвил, наконец, тот, вынырнувший из ночи, – а человек с человеком всегда сойдутся… Вот и свиделись… Здравствуй!
Виктория Павловна радостно вспыхнула внутри себя: ага! заговорил-таки, ну, теперь, у меня есть позиция! знаю, какой тон с тобою взять!.. Склонила голову, не подавая руки, и, не отвечая приветствием, возразила:
– Насчет гор есть еще пословица: «если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе»… Ваше появление к которой половине пословицы позволите отнести?
Человек блеснул, сквозь сумрак, глазами, которые теперь не бегали, как обычно им, рыжими лисицами, а скорее зеленели волчьею злобною тоскою, и ответил с грустью сознательного принижения:
– Ко второй половине, – успокой гордыню свою: ко второй… Можешь торжествовать, если, в суетности своей, находишь, что победа твоя достойна торжества… Да. Ждал, ждал тебя – не дождался и не вытерпел, сам пошел… Пошел к горе… именно к надменной горе неверия и нечестия, закрывающей уши от зова пророков!
– Если только у гор бывают уши и руки, чтобы их зажимать, – заметила Виктория Павловна, с умышленною небрежностью. – Вот что, отче Экзакустодиан. Надоели мне ваши монашеские метафоры и притчи. Говорите прямым языком. Что вам надо? Зачем вы меня преследуете? То вы мне письма пишете, которых – после первого – читать не следовало бы, а возвращать бы вам их, не распечатав, до того они грубы и неприличны. Вы воображаете себя пророком или апостолом, а ругаетесь, как извозчик. То вы посылаете ко мне своих поклонниц, о которых я уж и не знаю, что думать: то ли они у вас слишком сумасшедшие, то ли слишком подлые… И вот – наконец – последнее явление – точно из театрального трапа: сам великий пастырь душ и целитель скорбей человеческих, отец Экзакустодиан… Очень приятно и лестно, но – чему же, все-таки, обязана?
Экзакустодиан отвечал спокойно, как старший – взбалмошному ребенку:
– Тому, что, за грехи мои и беззакония мои, покарал меня Господь Бог мой: попустил злому демону войти в естество мое и озлобить плоть мою искушением, которое вы, светские люди, зовете любовью, а мы, бегущие мира, скверною блудною похотью… О, сестра моя, несчастная и возлюбленная сестра моя! Если бы только ты. могла знать, какое борение перенес я, защищаясь от грешного помышления, которым ты меня отравила…
– Да, – жестко перебила Виктория Павловна, – слышала от Жени Лабеус, этой несчастнейшей жертвы вашей, что вы недавно чуть не допились до белой горячки, и будто я тут при чем-то… Ну, знаете, я вас крупнее считала… Ох, уж как же это обыкновенно, пошло и неумно!
Выговорила жесткие слова – и почти пожалела о них, потому что, уже кончив, вдруг сознала, что произнесла их с чрезмерной горячностью, – и что, в самом деле, она, все это время, после свидания с Женею Лабеус, была ужасно зла на Экзакустодиана за его кутеж в Бежецке, хотя до сих пор совершенно о том не думала, да и о самом Экзакустодиане-то старалась забыть… Выговорила– и смутилась, рассердилась на себя, будто поймав себя на чем-то новом – неуместном – бестактном…
– Я, кажется, ему семейную сцену устраиваю? – подумала она. – Это еще с какой стати? Что я ему: —жена? любовница? опекунша? Какое мне дело? Еще вообразит…
– Было, – с кротостью покаяния подтвердил понуренный Экзакустодиан, тихо плетясь рядом, будто затрудненными, тяжестью обремененными, шагами, – было и это… многое было… все было… было и прошло…
Последние слова он подчеркнул голосом важным, значительным, и – умолк. Но, пройдя несколько шагов, выпрямился и снова выкрикнул радостно, вдохновенно:
– Да! было и прошло!.. Смилостивился надо мною Господь Владыка: было и прошло!..
– От всей души радуюсь, – отозвалась Виктория Павловна. И за себя, и за вас. В качестве пророка и чудодея вы еще и так, и сяк, но в качестве героя романа – поразительно… неуместны… Но продолжаю ждать объяснения: что же вам теперь-то от меня угодно? Сейчас – когда «все прошло» – это, пожалуй, становится еще менее понятным…
Переулок близился к концу и, в устье его, уже сияла электрическими огнями и гудела пестрым шумом улица Виктории Павловны. Экзакустодиан остановился:
– Если ты разрешаешь мне говорить с тобою, – сказал он, – то повернем обратно. Иначе люди меня узнают и погонятся за мною, и окружат толпою, и я буду оторван от тебя прежде, чем скажу тебе то, с чем я к тебе послан…
– Хорошо, – подумав, согласилась Виктория Павловна. – Я не спешу домой. Меня никто не ждет.
– А твоя дочь?
– Она в Христофоровке, у Карабугаевых…
– А твой муж?
В высоком, хотя сдерживаемом на улице, голосе Экзакустодиана, что-то дрогнуло…
– Менее, чем кто-либо другой… Какое ему дело?
– Нет дела? – переспросил Экзакустодиан, и теперь голос его прозвучал строгим удивлением.
– Решительно нет.
– Мужу нет дела до жены… странно!.. А тебе до него есть дело?
Голос, в темноте, рос все строже.
– Что с ним? – удивленная, подумала Виктория Павловна. И отвечала:
– Еще того менее… Но… мне кажется, что и вам ни до меня, ни до мужа моего тоже нет никакого дела, и допрос этот лучше прекратить…
Экзакустодиан вдруг остановился. Они были теперь на пересечении переулка с другим, тоже темным, но в глубине которого тускло светили занавешенные окна дешевого трактира, пользовавшегося в Рюрикове довольно темной репутацией.
– Зайдем туда, – предложил Экзакустодиан грубым рывком.
Виктория Павловна откинулась, изумленная:
– Что такое?!
– Зайдем, – повторил он настойчиво. – мне надо много сказать тебе, на улице неудобно. Вот уже восходит лупа – и, в свете ее, начнут узнавать меня люди. Зайдем. Или боишься меня?
– Вас – нет, – гордо отозвалась Виктория Павловна, – но меня знают в городе, а в Рюрикове не принято, чтобы дамы бывали в ресторанах вообще, а уж в такой трущобе – и подавно…
– А что тебе? – воскликнул Экзакустодиан со странным, удушливым смешком. – Если я, в монашеской одежде, я, которого портреты в газетах печатаются, не боюсь и не стыжусь войти с женщиною в подозрительный трактир, – то тебе то что? Ведь ты же гордая, смелая, на мнения и суд людской плюешь, что хочешь, то и делаешь… тебе-то что?
– То, что у меня дочь растет, – спокойно возразила Виктория Павловна. – Да и мужа не желаю обижать.
– Ага! – злорадно подхватил Экзакустодиан. – Мужа!.. Но ведь ты же только что сказала, что тебе нет до него дела?
– Как до мужа – нет дела, – отразила она и этот выпад, – но человек же он, – и, значит, я обязана ему человеческим к нему отношением. Я не люблю причинять напрасную боль. Он очень уважает меня, гордится, что я ношу его фамилию. Если завтра по городу пойдет сплетня, что Виктория Павловна Пшенка сидела с вами в трактире, Иван Афанасьевич будет незаслуженно оскорблен и огорчен до глубины сердца… за что?
– За то, что я чаю хочу, – ответил Экзакустодиан капризным детским звуком.
– Тогда пойдемте ко мне: напою…
– Нет, – бросил он коротко, будто камень уронил.
И, помолчав, прибавил искренно, точно признавался любимому другу:
– Если ты меня не боишься, то я-то тебя боюсь.
– Напрасно. Я гостей не обижаю.
Но он возразил голосом глубокой, проникновенной и как бы покорной грусти, искренность которой – против воли женщины – дошла до ее сердца:
– Верю. Ты-то меня не обидишь, да я-то себя тобою обидеть могу… Поняла?
– Да, – слегка смутилась она, – может быть, и поняла… Но – тем не менее – не по трактирам же мне с вами ходить, ради ваших целомудренных страхов… Как знаете.
Он стоял пред нею, в голубоватой мгле светлеющей ночи, как будто вырезанный из черной бумаги, зеленоглазый, странный в своей остроконечной скуфейке, со своими широкими рукавами и долгими полами, – качал головою, на которой тьма скрывала черты лица в длинном белесом пятне, и скорбно твердил:
– А между тем я должен говорить с тобою… много… свободно… часы, может быть… Никем, кроме тебя, не слышимый… Понимаешь ли ты: должен… Из души просится… Чего родной матери не сказал бы – тебе скажу… Потому что – послан я к тебе… Из-за тридевяти земель прикатил видеть тебя, потому что – сильнее оно меня… необходимо… Духом несло… Послан… Дай мне говорить с тобою… Это не блажь, не прихоть… И для меня, и для тебя – равная необходимость…
– Для себя необходимости не чувствую, – возразила Виктория Павловна с умышленною холодностью и, вместе со словами – до жуткости четко слыша в себе: «а, ведь, это я, кажется, лгу». – Но, если вы так настаиваете, укажите место и время, где мы можем спокойно встретиться, – я приду…
– Крумахеры… фабричный бульвар знаешь? – быстро, радостно спросил он, взмахнув рукавами рясы, точно летучая мышь крыльями.
– Конечно, – я же здешняя, рюриковская…
– Завтра, об эту пору, туда – можешь?
– Об эту пору? – засмеялась Виктория Павловна, – но об эту пору там, говорят, людей режут?
– Про всякое безлюдье идет такая напрасная слава, – возразил Экзакустодиан. – Все равно, что про человека угрюмого и одинокого: не якшается с людишками, не мешается в толпе, – ну, как же не злодей?.. Не бойся, никто не тронет.
– О! Я не из робких. Гораздо серьезнее, что, идя туда впотьмах, легко ногу сломать: ведь, это уже загород, мостовой нет, а луна завтра взойдет поздно…
– Не бойся, – повторил Экзакустодиан. – Завтра вечером ты, конечно, по обыкновению, будешь у кафедрального протопопа?
– А вы уже успели узнать, что я бываю у отца Маврикия – по обыкновению? – быстро спросила Виктория Павловна.
Он отвечал с растяжкою, с важными ударениями:
– Я все о тебе знаю, дорогая сестра любимая, все! Хорошее, дурное, большое, малое… все…
И, переменив голос, упростив тон, продолжал:
– А место, которое я тебе предлагаю, прекрасное место. Когда Бог приводит меня в Рюриков, это – здешняя пустыня моя. Человек я бессонный, ночи мои длинные, думные, тяжелые. Так, вот, от бессонницы я – туда. Много неба над головою, а на земле – не то, что человека не встретишь, собака не пробежит, кошка не прыгнет… Только летучки мечутся в воздухе, да сычи аукаются жалобна, ловя полевок… Для молитвы ли уединенной, для размышления ли, для беседы ли тайной – лучше не найти… А злых людей в пустыне, душа, не опасайся. Поле злого человека – торжище, улица: суетою кипящие, сборища праздных и беспечных людей, обладающих нехранимым и легко отъемлемым, достоянием, а никак не пустыня – нищая, голая, скудная. Дабы грабителем быть, надо, прежде всего, иметь – кого грабить. Что разбойники-то – дураки что ли, чтобы сидеть по пустырям, в коих человек есть самое редкостное явление. Этак им давно пришлось бы всем переколеть голодною смертью…
– Что же? – улыбнулась Виктория Павловна, – хорошо, я приду… Уж, должно быть, так нам с вами на роду написано – встречаться в закоулках, которые людьми уступлены совам и летучим мышам… Помните нашу первую встречу два…нет, уже три года назад – зимою– в Олегове – тоже на бульваре – в беседке заброшенной? Кроме меня туда, кажется, никто никогда не забредал, да вот вы еще как-то проложили тропу…
– Я-то помню, – грустно откликнулся Экзакустодиан. – Ты хорошо ли помнишь?
И опять поспешил упростить – опустить тон:
– Итак – завтра – когда ты выйдешь от протопопа, я перейму тебя в переулке, и мы пройдем, куда условлено… За ноги не бойся. У меня рысьи глаза. Проведу, как по бархату, – ни о камушек не запнешься… «Ангелом своим заповем о тебе сохранит тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою»…
– А вы помните, кто обещал это? – спросила Виктория Павловна с быстрою насмешкою.
Он отвечал равнодушно:
– Не забыл. А что?
– Так – как же тогда повторяете-то? Вам неприлично. Вы же, говорят, святой?
– А ты плюнь в глаза тому, кто это говорит.
Виктория Павловна засмеялась:
– Ну, настолько решительные жесты не в моих привычках. Но согласитесь, что для того, чтобы так удачно и кстати делать цитаты из дьявола, надо немножко чувствовать его у себя в душе.
Экзакустодиан возразил грустно-грустно, без малейшей обиды в голосе:
– Эх, Виктория Павловна, умница. В чьей душе его нету, кому он своих слов не подсказывает? Один только и был за все века, Который не пустил его в Себя, – так, за то самое, мы, человеки, Его распяли…
Виктория Павловна не нашлась, что ответить.
Экзакустодиан еще несколько секунд шел с нею рядом, молча, – потом, вдруг, остановившись, резко протянул ей руку:
– Ну, значит, прощай. С Богом.
И исчез в темноте так же внезапно, как появился. Изумленная, озадаченная, Виктория Павловна даже не успела заметить, в которую сторону он ушел. Постояла минутку, напрасно оглядываясь по переулку, пожала плечами и пошла домой…
Шла – и теперь чувствовала, что внутри ее все дрожит непостижимым волнением испуга и любопытства, точно с нею сейчас был не живой человек, а, в самом деле, привидение, точно она только что выскочила из пасти великой беды, размеры которой она только теперь сообразила, и сама не понимает, как спаслась. Шла– чувствовала на руке, которую едва сжала горячая сухая рука Экзакустодиана, будто обожженное пятно – и сознавала в себе – не думая, помимо думы, – что-то новое, странное, – не мысль, а как бы струящееся рядом с мыслью, разливаясь по всему существу каким-то жутким ознобом души и тела, до дрожи подбородка и стука зубами, до холода в оконечностях. И, когда привычка к самоотчету овладела этим чем-то и заставила его формулироваться в мысль, Виктория Павловна опять, как давеча, сжалась предчувствием:
– Отец Маврикий прав… Этот человек не пройдет мне даром– Не знаю, спасет он меня или погубит, но – не пройдет! не пройдет!..
На завтра Виктории Павловне выпал день хлопотный и трудный, с поездкою в Христофоровку к Карабугаевым, которым она помогала укладываться к предстоящему им далекому переезду. Возвратилась домой – усталая, потому что укладку вещей она, как всякая женщина, обладающая здоровьем и значительной мускульной энергией, очень любила и отдавалась ей, даже и вчуже, с веселою страстью, неугомонная, покуда не выбьется из сил. А, кроме того, Феничка заставила мать сделать с нею предлинную прогулку, что вошло у них в обыкновение для каждого приезда Виктории Павловны и доставляло ей столько радости и живящего, обновляющего любопытства, что от наслаждения побыть час-другой втроем – с дочерью и природой – она никогда не находила в себе воли отказаться, хотя бы была утомлена до измученности и чувствовала себя нездоровою, как именно и было сегодня. В последнее время она, вообще, часто недомогала– в результате сильной нервной встряски, пережитой за зиму, – и, по общей слабости, одолевавшей ее в иные дни беспричинно, и частым головокружением – начала уже побаиваться, не нажила ли себе острого малокровия. Да еще на-днях случилось ей, возвращаясь из Христофоровки, очень проголодаться и – в буфете железнодорожного вокзала – ее отравили каким-то битком, о котором она, вот уже неделю, – не могла забыть: все он ей вспоминался! А первые два дня была так больна, что уж струсила, не начинается ли у нее холера, о которой шли тогда в газетах зловещие слухи с юга. Короткий перегон поезда от Христофоровки до Рюрикова Виктория Павловна продремала сидя, и немногие минуты полусна почти освежили ее. Но на вокзале ее неожиданно смутил и взволновал Иван Афанасьевич. Совсем не в обычай между ними, он – на этот раз – прилетел встречать и ждал на дебаркадере в таком очевидном волнении и нетерпении, что Виктория Павловна, завидев из вагона его перекошенное испугом лицо, сама перепугалась, не произошло ли, в ее отсутствии, чего-нибудь ужасного. Однако, оказалось, что ужасного только и было, что Виктория Павловна получила от судебного следователя по особо важным делам повестку, вызывающую ее для дачи дополнительных показаний, в качестве свидетельницы по громчайшему местному уголовному делу, которое волновало тогда сенсацией не только богоспасаемый град Рюриков, но откликалось некоторым эхом и по всей России… Следователь – почтеннейший и уже седовласый, но все еще живчик и дамский поклонник – Петр Дмитриевич Синев – простер свое внимание и любезность к прекрасной свидетельнице, за которою в ее недавнее девичье время, довольно усердно ухаживал, до того, что – весьма по домашнему – завез повестку в гостиницу лично и очень сожалел, что не застал Викторию Павловну дома. Но Иван Афанасьевич совершенно не оценил этой деликатности. С той давней эпохи, как сам испытал удовольствие сидеть на скамье подсудимых и оставил на ней свое общественное положение, состояние и имя, он питал ко всякому юридическому или полицейскому вторжению в жизнь священный ужас – до рабского трепета, до потери всякого рассуждения, почти до безумия… Бог знает, что ему представилось в полученной повестке, но Виктория Павловна застала его в совершенном изнеможении– бессвязно лепечущим что-то об уголовщине, Сибири, сраме, газетишках. Так что Виктория Павловна сперва заподозрила даже, не выпивши ли ее названный супруг – с перепуга-то. Но он был не только совершенно трезв, а даже и не пил и не ел ничего, после визита следовательского: в рот не шло и нутро не принимало. И теперь все еще не мог успокоиться и, едучи в гостиницу на извозчике, весь дрожал и, дрожа, осведомлялся: