355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны » Текст книги (страница 17)
Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 02:30

Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 53 страниц)

– Нет, – сказала она, задыхаясь, с лицом в красных пятнах, с глазами, горящими будто красным каким то светом, – это невозможная бесхарактерность… Нельзя расстаться так глупо… Я потом сошла бы с ума от раскаяния… Ведь, может быть, это наша последняя встреча в жизни и последний случай мне быть откровенною с человеком и на человеческий суд поставить себя…

А затем мы опять очутились у меня в комнате, и Виктория Павловна, сидя предо мною на жестком стуле, ломая руки и разливаясь слезами, заговорила, зашептала и закричала ту удивительную историю, которая будет теперь вот изложена в ближайших главах этого романа.

II.

Стояла лютая, поздняя зима умиравшего 1902 года. Лесное село Правослу, что на реке Осне, и заколоченную при ней барскую усадьбу, совсем замело вьюгою. Ранний вечер все сравнял – и жилье, и поле, и лес, одев их в мглу, полную крутящегося снега. Сквозь пляску и суету вьюги, на зло ее вою и морозным иглам, ползло от села нечто еще более темное, чем ночь, похожее на средней величины движущийся скирд. Ползучая темная куча эта ругалась и ворчала голосом человечьим и фыркала голосом конским, так как представляла собою нарочного рассыльного, посланного верхом на малорослом одре от ближайшей к Правосле станции, с телеграммою. Нарочный долго метался на усталом коне своем вокруг усадьбы, обнесенной забором, какими то чудесами еще не раскраденным на дрова, пока счастливо не наехал на ворота, в которые он, соскочив с коня, и забарабанил обеими руками, и завопил всею глоткою, стараясь перекричать свист и визг вьюги. Стучал и ревел он более получаса, проклиная крепкий сон рано завалившихся спать или оглохших обитателей, и чуть было уже не решил поворотить на село, чтобы там у знакомца найти приют до утра, а телеграмму можно будет послать завтра с каким ни будь мальчишкою. Однако, наконец, счастливый порыв ветра донес его грохот и крик до флигелька, в котором проживал приказчик, управлявший этим покинутым имением; пожилой человек, известный в округе под именем «Ивана Афанасьевича», или, иногда, в отличие от других возможных Иванов Афанасьевичей, с прибавлением, вместо фамилии, которую все забыли, клички – «Красный Нос». Иван Афанасьевич в это время собирался ужинать и, в приятном ожидании, сидел за столом, раскладывая весьма затрепанными и пухло-грязными картами сложный пасьянс, – он по этой премудрости был дока и знал их, пасьянсов, великое множество. Стук и зов нарочного заставили его выйти во двор, гоня перед собою собаку, имея в руках заряженное ружье, а позади себя он заставил идти, вооруженную тяжелым косарем, гигантского роста бабу, – стряпку и сожительницу свою Анисью. Собственно говоря, эти меры предосторожности были совершенно излишними: вряд ли кому либо пришло бы в голову напасть грабежом на полуразрушенную усадьбу, бедность которой давно уже была притчею во языцех по всему уезду. Поживиться в Правосле с тех пор, как отбыли из нее хозяйка ее, Виктория Павловна Бурмыслова, и ее домоправительница Арина Федотовна, увезя с собой последние сколько-нибудь ценные вещи, остававшиеся еще под осунувшимися потолками покосившегося господского дома, – поживиться здесь было не чем. Но год стоял тяжелый, голодный, смутный, – народ шалел, был неспокоен и часто сам за себя не отвечал. Преступления вспыхивали странные и неожиданные, которым потом удивлялись сами их совершавшие. Было в них что-то непроизвольное, как бы инстинктивное. Точно люди вдруг – от чрезмерности терпения – теряли всякое терпение и, вместе с терпением, всякий разум, всякую целесообразность поступков. Без толку убивали, без толку грабили, без толку попадались. Что-то зрело в воздухе, свивалось ядовитым клубком и невидимо ходило по деревням, темное, душное и выжидающее. И это чувствовали все, сколько-либо прикосновенные к какому-нибудь землевладению. И хозяева-помещики, и хозяйственные мужички кулацкого образа и подобия, и управляющие, и приказчики, и сельские власти, словом, все собственники и владельцы, и ими приобретенные на послугу, либо приставленные охранять их, люди. Раньше Иван Афанасьевич был в превосходнейших отношениях со всем крестьянством и в Правосле, и во всей округе. Человек пришлый и бродячий, он появился в здешних местах лет пятнадцать тому назад – профершпилившимся и ошельмованным по суду баринком, который как то сразу пришелся ко двору во всех классах местного населения. По усадьбам помещиков – приживальщиком и потешником, у попов и деревенских тузов – приятелем, по крестьянству – за пани брата. Кому кум, кому сват, с кем собутыльник, большой любимец женского пола и еще больший его любитель. Чудесно играя на гитаре и не чуждаясь никакого общества, он приобрел большую популярность в уезде и без него редкий праздник обходился, как без желанного и любимого гостя. Даже буйная и бурная новая деревенская молодежь, которую в то время называли еще просто «парнями», а не ругали «хулиганами», проклинаемая за бесшабашность и удаль свою всем окрестным жительством старше тридцати лет, даже и она ладила с Иваном Афанасьевичем, хотя сам то он каждому в молодежи этой годился в отцы, даже поглядывал и в деды. Ибо – выпить ли, закусить ли, с девушками ли поиграть, на удалецкую ли какую штуку компанию настроить, похабную ли песню спеть, анекдот ли рассказать, от которого уши вянут, показать ли неприличные карточки, представить ли, как в городских господских кабаках танцуют канкан, – на это было никого не найти лучше Ивана. Афанасьевича. И, однако, даже этот человек, дважды защищенный – и репутацией своей нищеты, и благосклонностью окружающей среды, даже и он последнее время стал чего-то побаиваться и, при всех своих скудных доходах, не поскупился купить ружье и завести большую собаку, ужасно много жравшую и жестоко объедавшую его более, чем скромное, хозяйство. Да и Анисью то Иван Афанасьевич привязал к себе узами любви не столько потому, чтобы эта исполин-баба уж очень ему нравилась, сколько по совершенно справедливому расчету, что, в случае надобности, богатырь Анисья за двух мужиков ответит и, чтобы справиться с этаким лешим женского пола, надо привести немалую шайку.

– Еще хорошо, – думал Иван Афанасьевич, – что сторона наша лесная и за дровами никто не гонится. Без того, давным бы давно от усадьбы нашей щепочки не осталось бы, всю растаскали бы по печам…

Очень наблюдательный и чуткий, потому что привыкший за много лет к нравам и настроениям своей округи, Иван Афанасьевич замечал назревание неладного. На нем это сказывалось меньше, чем на ком-нибудь другом из его звания и положения. Однако, как то и сам вспомнил, и о нем вспомнили в последнее время, что он не свой брат, простолюдин, а, хоть и принизила его судьба в невольное опрощение и бедноту, все-таки, по происхождению он барин, и когда то был богат, самостоятелен, служил, и, – худ ли, хорош ли, – значит, принадлежит к образованному и властному классу… И, как только вспомнили крестьяне его захудалое и давно забытое дворянство, так и сейчас же начали его сторониться и сторожиться… А он, в свою очередь, тоже невольно начал держаться ближе к батюшке и становому, вместо «наши правослинские», стал говорить «они» и – вот подумал-подумал, да и завел ружье, собаку и Анисью.

Долгою перекличкою через забор, сквозь вой и визг ветра, личность нарочного была несомненно установлена, и полузамерзший горемыка был впущен сперва в темный двор, где собака чуть его не разорвала, несмотря на присутствие хозяина, который уж едва-едва отбил ее прикладом, а потом и во флигель… В привезенной окоченелым мужиком телеграмме Иван Афанасьевич нашел короткий приказ от владелицы имения, Виктории Павловны Бурмысловой: по получении телеграммы выехать в губернский город Рюриков, где она сейчас находится и ждет его к себе по важному делу завтра, не позже двенадцати часов дня, а потому велит не откладывать ни минуты и торопиться…

Телеграмма эта взволновала и испугала Ивана Афанасьевича… Известия и распоряжения от Бурмысловой он получал не то, что очень редко, а можно сказать– почти никогда не получал, и потому очень их боялся, как боится всякой неожиданности человек, не уверенный в месте, на котором он находится, и чувствующий, что сохранением этого места он обязан скорее добродушию хозяйки, чем собственным заслугам и достоинствам…

– Ужли от барышни? – зевая и почесывая плечами о стену, спросила его громадная Анисья.

Иван Афанасьевич, молча, с значительным видом, кивнул головою, потом перечитал телеграмму с начала до конца и тогда сказал:

– Да… Вот… в городе находится… Требует немедленно к себе…

Его испуг и смущение передались и Анисье.

– Зачем бы? – спросила она.

Иван Афанасьевич только плечами пожал:

– Да я то откуда же могу знать? – огрызнулся он с неудовольствием.

– То то вот кабы знатье… – добродушно возжалела Анисья. – Кабы знатье, стало быть, к добру или худу…

– Ты на пальцах погадай, – буркнул Иван Афанасьевич, вчитываясь в каждое слово телеграммы и оценивая каждую букву с таким усердием, что даже лысина его задымилась испариною и нос разгорелся, как зардевшаяся головешка.

Анисья приняла его иронический совет, как серьезное приказание, зажмурилась, свела пальцы, – не сошлись.

– К худу, – сказала она равнодушно, качая головою. – Как есть, к худу. Должно быть, Афанасьевич, крышка приходит тебе.

– Ври больше! Крышка! – хмыкнул Иван Афанасьевич в усы, испытуя глазами телеграмму.

– И очень просто, – возразила Анисья, с тем же несокрушимым спокойствием, заставляя стену вздрагивать мерным трением могучих своих лопаток, – то есть чего проще быть не может… Надоело, видать, барышне кормить тебя, дармоеда…

– Сама больно рабочая!

– Не иначе, что зовет тебя, чтобы рассчитать; нажаловался, видно, на тебя кто-нибудь из недругов твоих… О-хо-хо! Жалко мне тебя, Афанасьевич: скверное выходит твое дело, – придется тебе среди зимы идти на мороз…

– Чего каркаешь? а? ну, скажи, пожалуйста, чего ты раскаркалась, как ворона? – обозлился и струсил Иван Афанасьевич, бледнея в лице, так что один нос продолжал светиться заревом. – На мороз… скажет тоже!.. Зажалела!… На мороз… Себя жалей! Коли на мороз, то не один пойду… с тобою вместе!

– Вона! – равнодушно ответила Анисья, – а мне то что? С какой такой кстати? Врущий ты, врущий и есть! Я, брат, барышнина хлеба даром не ем, сама в себе вольный человек и сама на себя, стало быть, потрафляю… Думаешь: счастье великое мне здесь с тобою, филином, в совах-то вдвоем сидеть, да волков под забором слушать? Так уж только – жалеючи, потому что характер мой чрезвычайно какой добрый… А то – собрала узел, да и на село… Слава те Господи, не чужая в Правосле, своих дворов уроженка, родни полно село… Мне, брат, когда захочу, все ворота настежь, потому я человек рабочий, надобный…

– Распелась! – с досадою оборвал ее Иван Афанасьевич, но она, зевая, договорила:

– Но только никогда я не надеюсь этого, чтобы барышня меня отпустила… Разве что именье продаст и сама лишится родового своего угла… А то – вряд ли, никак не ожидаю этого от нее… Потому что она – мне – скажем– разве госпожа? Друг! лучше сестры родной!.. Я, брат, за барышню в огонь и воду… И это ей довольно известно, насколько я преданная…

Она всхлипнула и подняла передник к глазам.

– Последний-то год, как зимовала она здесь, – помнишь? Я ей не то, что слуга, а можно сказать – даже заместо печи была… Морозы когда стукнули, – дом дырявый, в комнатах по ночам вода мерзла… Бывало, спальню то самоварами греешь-греешь… нет, хоть бы ты что!.. Только тем и спасались, бывало, что стелились вместе, – барышня, Арина Федотовна покойница, да я– все трое под один тулуп… Нетто барышня позабудет это, как мы вместе бедовали? Ни в жизнь. Не такой человек… Никогда я от барышни этого не жду, чтобы она меня, бабу, обидела…

– И меня ей обижать не за что, – проворчал Иван Афанасьевич. – А что – если кто ей наговорил на меня, так это пустое дело, взять с меня нечего, мои отчеты всегда готовы…

Анисья сейчас же передалась на его сторону, опустила передник от высохших глаз и смигивая последние дешевые слезы, оглушительно захохотала:

– Ох, уж ты! Уморить хочешь. Скажет тоже: отчеты… В чем отчитываться то?.. Врущий ты, врущий и есть… Живем на дыре, стережем пустое место… Тут поневоле честен будешь… Ваньку Каина посади на это место, так и тот не найдет, что украсть.

– А если так, то чего же ты меня пугаешь? – вскинулся Иван Афанасьевич. – Жалованье тебе, что ли, домовой платит, чтобы наводить на меня ужас и печальный дух?

На это фантастическое предположение Анисья не ответила, потому что уже опять мечтательно чесалась о стену и жмурилась от удовольствия, гудя певучим голосом:

– Ах, и повидала бы я ее, любезную барышню мою, ах, уж и посмотрела бы, какая она теперь, красавица наша, стала… И откуда только взялась? Скоро два года, как ни слуха, ни духа от нее не было…

– Два?! Третий к концу идет… четвертый не пошел ли? – поправил озабоченный Иван Афанасьевич. – Она от нас отъехала после похорон, – когда старая барыня, тетенька, скончалась, а теперь скоро уже два года будет, как Арину убили…

– Не к ночи будь сказано! – зевнула Анисья. – Эка, в самом деле, время то бежит…

– А ты думала, стоять будет? Нет, извини: не моложе становимся, а старше…

– Ты, однако, как полагаешь: сама то барышня пожалует в наши места или нет?

– А кто ж ее знает?.. Она шалая, от нее станется… Однако, думаю, что нет… Потому что – если бы собиралась сюда, то зачем бы ей меня вызывать в Рюриков?.. Ну, и опять не вовсе же она без памяти: знает, в каком состоянии находится дом… Ни одной комнаты нет, в которой сейчас жить можно было бы… Только вот во флигелишке этом и держится еще кое какое тепло…

– Только уж ты, Афанасьевич, если она думает к нам быть, не отговаривай! – жалобно пропела Анисья. – Смерть хочется ее, голубушку нашу, повидать.

– Ну, да, как же! Для твоего удовольствия заморозить ее прикажешь, либо тифом наградить…

– Ты когда же думаешь ехать то?

– Да мешкать нечего… – с большим неудовольствием пробормотал Иван Афанасьевич, снова перечитывая телеграмму. Требует властно… Вот – мужиченка оттает малость, так вместе пошагаем на село…

– Лошадь наймешь?

– Нет, вот так, на станции за семь верст, но сугробам, через вьюгу, пешком пойду!.. – вышел из себя Иван Афанасьевич, что на Анисью не произвело, однако, никакого впечатления, ибо она лишь возразила с невозмутимым хладнокровием:

– Трудно! Навряд кто повезет. Пора поздняя. Я, чай, на селе все давно спать полегли… И не достучишься…

– Ничего, попытаю счастья у Лаптева… Как ни как, а поспевать надо… Виктория Павловна требует редко, но – уж если требует, то – подавай, не зевай…

Часа полтора спустя, крепко ругаясь, ковыляя по снегу, проваливаясь в сугробы и оступаясь с дороги. Иван Афанасьевич плелся вслед за посыльным на его коньке, придерживаясь то за кострец, то за репицу, на село, совершенно заплеванное метелью, которая от перемены ветра вдруг стала, из сухой и колючей, мокрою и липкою. Здесь ему повезло счастье. У Лаптева, знакомого мужика, промышлявшего зимним извозом, он нашел не только готовую, но даже запряженную пару, которую Лаптев обрядил было для господ из ближнего, за четыре версты, села Тинькова, да они испугались погоды и прислали нарочного – сказать, что не поедут. И вот, Иван Афанасьевич потрепался на бодрых коньках по недурно разъезженному проселку, просекою, между деревьями, похожими на привидения, сквозь темную ночь, начавшую, как только смякла и улеглась вьюга, проступать яркими изумрудными звездами. Станция отстояла от Правослы верстах в семи… По ухабам и заносам ехать было трудно… Отшибло поясницу, наколотило затылок о задок кибитки… Тем не менее, Иван Афанасьевич приехал задолго до поезда… Станция была– третьего разряда, курьерские и скорые поезда на ней не останавливались… Поэтому ночной пассажирский поезд собирал народа видимо невидимо… Зал третьего класса, – тесный, душный, вонючий, с тускло мерцающими от удушья лампадами в углу, перед образом святителей Зосимы и Савватия, – был переполнен… Краснолицые и зеленолицые от усталости и дурного воздуха, мужчины в шапках и женщины в пестрых платках толпились тесно, качающеюся массою, заполняя маленькую комнату, Чуть не плечо к плечу, сидя на скамьях, лежа на полу, стоя во всех углах, только что друг на друга не влезая… Крик и шум гудели невообразимые, точно с грохотом, не переставая, сыпались с горы тяжелые камни… Иван Афанасьевич, проехавший весь путь, почти его не заметив от тревожных своих дум, даже сразу очумел было от этого гвалта. Отряхивая плохую свою шубенку, оливкового цвета, смахивая мокрый снег, нападавший с деревьев на лысую коричневую шапченку, снимая с усов и бороды ледяные сосульки, он протолкался прямо к буфетной стойке…

Буфетчица, – пожилая толстая женщина, желтолицая и одутловатая от привычки к бессонным ночам, небольшего роста и очень степенного и вместе, очень грешного вида, надо думать, копье-баба, прожившая свои молодые годы не без пестрых приключений и каких-каких только видов не видавшая на белом свете, – встретила нового прибывшего, как старого знакомого и привычного гостя, но нельзя сказать, чтобы с большим почтением. В колючих глазах ее, на терновые ягодки похожих, сразу написались цифры, которые уже должен ей этот подходящий человек. Эти же грозные цифры отразились в смущенно согбенной фигуре Ивана Афанасьевича, в заискивающем выражении виноватых его глазок, проворно заморгавших редкими ресницами на красных веках, в дробном смешке и в усиленном потирании рук, во всей позе и во всем движении, покуда он приближался, хихикая и жалуясь на бесовскую погоду, совершенно его заморозившую, и на волков, которых и помину не было в дрянном, полувырубленном, так, что насквозь видать было, лесишке между Правослою и станцией, но которые, тем не менее, будто бы, едва его, Ивана Афанасьевича, вместе с ямщиком и с лошадьми не съели… Если по платью встречать, то уважать и почитать нового своего гостя степенная буфетчица, действительно, не имела никакого основания: яркий электрический свет, наполнявший станцию, как то особенно обидно выдавал, насколько Иван Афанасьевич человек потертый. Лысая шапченка, в незапамятные времена – возможно, что– бывшая поддельною котиковою, и плешивая, зеленоватого сукна, линялая шубенка, на крашеных зайцах, которые тщетно усиливались притвориться волками, и с воротником «американского зверя», который только что не лаял на плечах хозяина своего, необычайно складно, необходимо, можно сказать, гармонировали с самим Иваном Афанасьевичем, в бесконечной поношенности его красноносого лица, в темно рыжих с сильною проседью усах и бороденке, которую он стриг довольно франтовским клинушком, в блудливой растерянности бегающих зеленоватых глазок, в походке, обличавшей слабые ноги, гнущиеся в коленях, расшатанных алкоголем и распутством… Телеграмма, показанная им, несколько смягчила суровый взгляд желтолицей буфетчицы. Она сообразила:

– Барышня в городе, вызывает к себе приказчика, стало быть, авось, привезла какие-нибудь деньги и, наконец, сколько-нибудь из денег этих перепадет и ей, буфетчице, в уплату за зимний забор правосленских усадебных прощелыг, по которому давно уже не поступало ни единой копейки…

– Ишь ты… как спешно… – удостоила заметить она. – Не знаете, зачем понадобились?

Иван Афанасьевич не знал. И, как подумал о том, что не знает, то в глазах его опять выразился невольный страх за свою судьбу, что буфетчица, как опытный психолог, сразу угадала…

– Душонка то, видно, как овечий хвост дрожит? – ухмыльнулась она, прищуривая лукавый левый глаз и наливая Ивану Афанасьевичу рюмку водки. Он отвечал ей жалкою улыбкою, в которой смешивались и трусость и хвастовство человека, потерявшего почву под ногами, но не желающего в том удостовериться… пропасть мол, так пропасть! лететь так лететь!

– Ох, должно быть, уж и много же грехов против госпожи накопили, вы, Афанасьевич, – продолжала дразнить его буфетчица…

Он, проглотив рюмку водки, сунул ее по стойке неопределенным жестом, выражавшим одновременно и просьбу налить другую, и – буде буфетчица найдет, что жирно будет, – готовность сделать вид, будто и не думал просить…

– Да что же, Ликонида Тимофевна, – выговорил он козлиным вежливым голоском, усиливаясь быть веселым… – Как без греха проживешь? Я и не отрекаюсь. Живой человек, пить-есть надо, жалованья не получаю, за квартиру живу, питайся тоже – чем хочешь, как птица небесная, что промыслил из усадьбы, тем и сыт… В подобных условиях жизни, с нашего брата безгрешной жизни спрашивать нельзя…

– Так и барышне ответишь? – насмешливо спросила, переходя с холодного вы на сердечное ты, буфетчица, – удостоила заметить подсунутую рюмку и благосклонно ее наполнила.

Иван Афанасьевич хихикнул.

– Так и барышне отвечу… Что же, я не боюсь… Виктория Павловна человек справедливый… Она может рассудить… Вот, ежели бы покойная ведьма жива была…

– Ну, брат, ежели бы покойная ведьма была жива, так ты управления и не понюхал бы, – выразительно произнесла буфетчица, зевая, и налила ему третью рюмку, с предупреждением:

– А больше не проси… уж и так что-то я больно расщедрилась… Страница целая у меня за тобою в книге мелким-на-мелко исписана… Муж то, когда в субботу берет книгу проверять, так уж ругает меня, ругает: что ты, говорит, старая дура, прекрасными глазами его пленена, что ли? Какой он гость? За что, про что ему, ледащему, подобный кредит? Вот, как пропадут твои денежки, так будешь знать, глупое твое бабье сердце, как ихнего брата жалеть, да прикармливать…

– Ликонида Тимофевна, когда же за нами пропадало? – пискнул Иван Афанасьевич каким-то даже мышиным будто голоском…

– Да – ежели и не пропадет, то, все-таки, товару расход, а деньги в оборот не поступают… учительно заметила буфетчица. Не платишь годами, а проценты то, ведь, на тебя не насчитаешь: у меня не вольный торг, такция положена и начальством в Петербурге через правление утверждена… Лишнего за подождание с тебя не возьмешь… Ну, да авось, Бог милостив, не в последний раз видимся и еще сочтемся… А насчет того, что барышня тебя вызывает, так, может быть, ты еще и напрасно робеешь…

– Да я нисколько не робею, – взъершился было Иван Афанасьевич.

Буфетчица отрицательно качнула головою и сделала ему глазами такой решительный знак, что Иван Афанасьевич сразу перестал возражать и свял, как тот цветок, что, голову склонив на стебелек, уныло ждал своей кончины.

– Робеешь, это ты мне не говори… Это я вижу: совсем ты всякого мужества решился… А я тебе говорю: погоди… Не для того ж она не весть откуда прискакала, чтобы в самом деле учитывать тебя в хоромах своих… есть чего! Я того мнения, не имение ли она продать приехала?

Иван Афанасьевич поднял палец вверх:

– О!..

Приложил к красному носу своему и задумался, пораженный новою идеею. Предположения этого он не считал невозможным.

– Давно бы, собственно говоря, пора ей, – сказала буфетчица. – Что, в самом деле? Одна маята. Еще кабы жила здесь, в прекрасных палестинах то наших. А то все равно – скитается без вести, где день, где ночь. А здесь только рухлядь стоит, гнильем гниет, да в щепу разваливается… На что похоже? Ехала я намедни мимо, – диву далась… Как еще вы живы? Костер, сущий костер стоит… Только спички ждет… Вот, – как нибудь ребятишки побалуются огнем у забора, только вы и видели хоромы ваши прелестные…

– Чего уж там ребятишки, Ликонида Тимофеевна! – льстиво и в тон подхватил Иван Афанасьевич козлиным хохочущим голоском. – Чего ребятишки… Сами боимся, не спалить бы… В дому, верите ли, с осени не смеем печи топить; все развалились… огонь сквозь изразцы так и пышет… Прошлую зиму еще пробовали топить, – так Анисья у печи до последнего огня с ведром стояла… Потому что – не угляди, так кругом и займется полымем… Ну, а постройка, вы знаете, какая обветшалая… Ведь этакое трухло загорится, так и сами не выскочим, да, мало того, и село по ветру пустим… Теперь только и топлю, что у себя во флигельке, – знаете ту спаленку, где покойница тетушка барышнина померла, ну, и кухоньку при ней… для себя и Анисьи… А остальное– без внимания – не натопишься, пусть промерзает… Намедни вошел в дом: холоднее, чем на улице, – право! Углы промерзли, по стенам иней, а в столовой, в углу, через щели сугроб намело… Честное слово благородного человека! Что из всего этого по весне будет, так Господи упаси и помилуй, а я и думать не смею… Хорошо, коли сползет оползнем, – а, вдруг, разом ухнет? Батюшки!.. Совсем конец пришел… Капут кранкен… ферлорен ди ганце постройка!

– Беспременно госпоже Бурмысловой свою хибарку надо продать, – поддержала буфетчица. – Ты бы ей советовал… И чего только держится она за мусор этот?.. И почище ее кругом господа жили, да и те почти все уже с обузами своими усадебными разделались… Да и поторапливать бы, – сразу понизив голос, сказала она. Обузы много, а прока нет… Пожалуй, если времена то пойдут все таким же путем да шагом, как сейчас, то – через год, другой и не продать уже… Не найти дурака в покупатели то… Потому что времена наступают сомнительные, жуткие, а мужички у нас – сам знаешь, каков народец: новогородчина, вольница… Пойдет шёпот, да ропот, подует с Питера фабричным ветром, – так, того гляди, без всякой платы отберут… Народ то шумит… Станция место бойкое. Мы слышим… – шепнула она, подмигивая Ивану Афанасьевичу смышлеными глазами.

– Ты, Иван Афанасьевич, ежели она окажется в подобных мыслях, – уж я на тебя надеюсь, по дружбе, – не оставь меня без весточки. Ты не бойся: цену мы с мужем дадим не хуже других, потому что имение довольно нам известное… Запущено ныне, грош ему цена, конечно, что с того начать придется, чтобы всю постройку снести… Да мы на том не стоим, а есть наше такое желание, чтобы устроить для себя угол на предмет будущей старости лет… А тебя тоже постараемся ублаготворить за комиссию, как следует… Уж ты верь, обижен не будешь… Не первый год друг друга знаем… Ты– нам, а мы – тебе: чтобы, знаешь, по приятельскому, по соседскому, чтобы рука руку мыла и обе чисты были…

Иван Афанасьевич, выслушав это предложение, мгновенно учел его, как возможность получить еще несколько рюмок водки – притом теперь уже даровых, – и приосанился… Прежде всего он наврал буфетчице, что, пожалуй, она права в своих ожиданиях; но всей вероятности, барышня, действительно, вызывает его именно затем, что продает Правослу, так как теперь он вспомнил, что, месяц тому назад, он имел от барышни письмо, в котором Виктория Павловна писала, что ей уже надоело возиться с Правослою и – вместо того, чтобы иметь с нее доход, тратить на нее свои же заработанные деньги… Наобещав буфетчице, что, в случае желания Виктории Павловны непременно продать Правослу, он всецело будет на ее стороне и употребит все усилия для того, чтобы имение не минуло ее рук, Иван Афанасьевич очень мило провел время на станции до прихода поезда, который должен был унести его, за сорок семь верст, в Рюриков – навстречу неизвестному еще поручению…

В душном вагонном тепле Иван Афанасьевич как-то сразу успокоился, и отошел от него терзавший его страх. Водка, выпитая им на полустанке, начала приятно его греть и наводила привычные, веселые мысли. Из угла своего, прижатый к стенке дюжим попом в меховой рясе, а насупротив имея долговязого студента, которого острые колени толкались в его колени, Иван Афанасьевич, как хорек из норки, поглядывал по вагону, оценивая едущих женщин глазами и опытом старого потаскуна и волокиты и думая, что, если бы переезд до губернского города был дольше, да не так бы полон был вагон народом, непременно бы он которую ни будь «подманул». Дело знакомое, бывалое: только пошептаться с кондуктором и войти в компанию с бригадой… бутылка водки, дюжина пива… сейчас предоставят служебное отделение, либо откроют во втором классе купе: блаженствуй!.. Вон ту бы белокуренькую девчонку, что заплетает на ночь жиденькую косичку свою, держа голубую ленточку в зубах: подросток еще, не сложилась, тощий цыпленок порционный, а уже видать, что не невинная, – ишь глаза то какою синевой окружила!.. Либо вон ту кривую толстуху в голубой кофте с зелеными линялыми пятнами по бокам: надо думать, чья нибудь господская няня или экономка… в доме этакие строги – не подойди к ней, солидность свою соблюдают и младшим пример дают… а вот этак, в дороге, нет их охотнее на амур с случайным проезжим человеком, чтобы, значит, здравствуй и прощай, моя твою не видала, а и увидала – не признала… Весноватая сборщица на монастырь с книжкою… Купеческая вдовица либо мещанка из зажиточных, с утиным носиком, вся в черном – из тех, что мыкают свое вдовье горе по мужским обителям… А уж всех доступнее вон та черная с пером шляпа, как воронье гнездо, над желтым личиком с дерзкими бесцветными глазами… сразу видать, что за птица! была на побывке в родной деревне, а теперь опять в Питер едет хвост трепать по панели… С этою и кондуктора угощать не надо, только вызвать на тормоз, – рубль посулил, а после обманул, – небось, скандала в поезде поднять не посмеет…

И Иван Афанасьевич не утерпел, подмигнул пышно-перой девице. Но проститутка беглым профессиональным взглядом скользнула по его облезлой шапченке и потертой шубейке бутылочного цвета, и отвернулась к окну, не удостоив заигрывающего претендента даже презрением… Это оскорбило Ивана Афанасьевича, он тоже отвернулся к своему окну и, с внезапною сердитою слезливостью, замигал воспаленными глазами в ночную темноту, океаном струившуюся навстречу поезду мимо густо-потного, дребезжащего в сотрясении громыхающей оконницы, стекла… И думалось ему о том, что, вот, он стар, нищ, оборван, унижен, противен, – и даже какая-нибудь проститутка жалкая, жмущаяся, подобно ему самому, в уголке вагона третьего класса и, наверное, едущая даром, на заячьем положении, милостями бригады, – известно чем купленными – и та от него отворачивается, брезгует им, и для нее он уже не мужчина…

– Дрянь!., очень ты мне нужна!., как же!., не видал я таких!.. У меня, может быть, бывали женщины, которых князьям и графам не видать…

И торжествующие, злорадно и весело замелькавшие, воспоминания прошедшей молодости, удачливой, богатой, проказливой, пьяной и блудливой, съели огорченный гнев…

– Да – что молодость! – усмехался он про себя, – тогда – диво ли? Я в гору шел, богат был, собою не-дурен, в обществе вращался, – известно, жених для хороших невест, для барынек милый любовник… Что молодость! Давний сон… Иной раз подумаешь, – сдается, может быть, и не было ее вовсе… Может быть, сразу так и началась жизнь-то: нищим, с запачканным формуляром, в скитании по чужим людям, которые кое как, с грехом пополам, кормят хлебом, поят водкою, дарят обносками, суют в руку мелкие подачки и дают упавшему человеку какой-нибудь кров над головою, и всем тем покупают его и в шуты, и в лакеи, и в сводники… Сколько лет тянется подобная жизнь? Да уж близко к тому, чтобы перегнуть на третий десяток… Довольно времени и было отчего поколеть. А он – вот, хоть пощупай, жив и бодрого духа не теряет! А что помогло ему выдержать, что скрашивало ему это его собачье житье? Женщины! Без них – лопнул бы в каторге этой приживальщицкой на первый же год, как осенила его судьба разорением и позором и выкинула за круг порядочных людей без надежды на возвращение. Без женщин, заступниц и баловниц, давно босячил бы, а, того вернее, околел бы где-нибудь под забором… А с ними…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю