355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны » Текст книги (страница 36)
Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 02:30

Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 53 страниц)

Анисья широко открыла на него невозмутимо оловянные очи свои:

– Врущий ты – врущий и есть! – вымолвила она любимую свою недоверчивую поговорку и басисто захохотала.

– Правду говорю, – настаивал, в хмурой тревоге, Михаил Августович, – если хочешь, повторю все, что мы друг другу сказали…

Но Анисья твердо стояла на своем:

– Не словечушка не вымолвили ни вы нам, ни мы вам… вы спали, мы мимо прошли, – только и было всего…

– Странно… Не врешь?

– Да зачем же мне? Помилуйте! Я, правда, хотела остановиться: давай, мол, Василиса, побудим хорошего барина, давно не видались, охота поговорить… А она не позволила – Нет, говорит, пусть себе спит, – некогда нам, нас ждут, да и напугаем мы его еще спросонья-то, – еще примет нас, в белом, за русалок… Так и прошли…

Зверинцев слушал ее, с совершенною растерянностью в глазах и даже с испариною на лбу, даром что утро, еще не обогретое солнцем, пробирало дрожью, – и размышлял:

– Ну, уж это прямо из области – «есть много, друг Горацио, чудес, о коих не смеет грезить наша мудрость»… Что-то телепатическое… Они думали и говорили между собою, а я слышал и отвечал… Чудеса!

– В секте ты? – спросил он коротко и просто, предупреждая тоном голоса, что от него скрываться излишне, – не враг! – и ждет он непременно положительного ответа, а вопросом только проверяет, что знает.

Анисья, с совершенною доверчивостью, склонила свою, громадную в отдельности, но маленькую по отношению к туловищу, голову, с благоговением перекрестилась и, поклонившись на, алыми и розовыми букетами расцветающий, восток, навстречу быстро стремящемуся вверх солнцу, – серьезно произнесла:

– Привел Господь, помогли добрые люди, узнала свет Христов…

– С моленья, что ли? Слышал я издали, как вы пели…

– И пели, и кафизмы читали, и человек один от евангелия говорил… больно хорошо было! Разок бы тебе, Михайло Августович, посидеть с нами у огонька под небесными звездочками да под сосенными лапочками, – не расстался бы во век…

– Скажите, пожалуйста! – невольно усмехнулся Михайло Августович, – проповедница какая: уж и меня в свою веру тянет… Нет, друг, оставь заботы: слыхал я апостолов и поумнее, Да на это ухо глух…

Анисья же продолжала, сложив на животе под фартуком монументальные свои ручищи:

– А словечко я несу вам от барыни Виктории Павловны… Ступай ты, говорить, Анисья, на мельницу, найди верного друга моего Михайлу Августовича…

– Стой! – резко перебил Зверинцев, отталкивая плечом насунувшуюся морду гнедка, – где же и когда могла Виктория Павловна дать тебе поручение ко мне после того, как я сам у нее сидел весь вечер, а тебя потом видел с Василисою на дороге в лес?

Анисья еще больше покраснела смущенным лицом, переступила в траве босыми ногами, точно недовольная лошадь, когда ищет шага, – и, не без наглости уставившись на Зверинцева, произнесла хитро и замысловато:

– А вам что? Где видела, там видела… Ночь долгая, а земля велика…

– Ну, и обставились же вы здесь секретами! – качая сивою головою, укорил, почти с оскорблением в голосе, Зверинцев. – Нечего сказать, – сторонушка стала! Уж на что ты, Анисья, всегда была бесхитростная простыня, и тебя не узнать… ишь, бельма-то – словно занавесила!.. Только ты не старайся понапрасну: я не дурак, а секрет твой не больно мудреный. Что Виктория Павловна водится с вашею сектою – или как там ее прикажете называть? мне все равно! – я уж знаю. Но как же это она так себя не бережет – в этаком-то дурном состоянии своего здоровья выходит к вам в лес, на ночное моление?

Анисья, слыша Михайла Августовича настолько осведомленным, вздохнула, точно у нее гора свалилась с плеч, и отвечала уже гораздо свободнее:

– Давно не бывала, а нонче пришла – нарочно, чтобы меня найти и к вам послать…

– Гм? значит, вы видаетесь? – опять перебил Михаил Августович, – а как же я слыхал, будто тебя новый правосленский хозяин не велел на выстрел подпускать к усадьбе?

– Мало ли что он велит, красноносый! – равнодушно отвечала Анисья, качая, как медведица, могущественное тело свое. – Врущий он – врущий и есть. Командир он, что ли, мне? Посчастливилось дурню: обзавелся женою, – ну, женою и командуй, коли дается, а я – нет, брат, я тебе – не венчанная: девка, вольный казак… Это барыня сблажила, от большой своей совести, – много ему воли против себя дала, а на меня – налегай, да с отладочной: подвернешься в нелегкий час, то и ребро пополам… Как жили мы с ним в Правосле, он был управляющий, а я при нем за управляющиху, тогда не очень-то он у меня смел безобразить: щупа-глупа, а унимала в лучшем виде… пробовал он тоже ручки-то моей не раз… знает, сколько в ней весу.

Она захохотала, густо, медно, точно зазвонила в колокол, но, отсмеявшись, продолжала серьезно, даже торжественно:

– Как же бы мне с барыней моей не видаться? Слава тебе, Господи, я ей верная слуга, тетенька-покойница меня, еще девчонкою, в дом, взяла, а – что мы вместе бедовали то, Го-о-осподи!.. Этакой приверженной, как я, – был ли еще когда друг у барыни, да и не будет!.. Чего нам не видаться-то? К красноносому, что ли, она меня ревновать будет? Так, по мне, дал бы Бог его век не видеть. Да, поди, и она, хоть не показывает вида, приняла на себя послушание и усильствует над собою, а тоже не заплакала бы, кабы луканька провалил его сквозь землю…

– А очень в послушании? – угрюмо спросил Зверинцев.

Анисья недоуменно развела руками, красными, будто она сейчас свеклу чистила:

– Как в чем… На хозяйство, деньги – глаза закрыла: все ему предоставила, будто и не ее… Себя самое– тоже хоть по суставчику разойми, она словечка не пикнет… Ну, а вздумал он как-то раз Феничку за ухо взять, и, ежели правду вам сказал, то стоило, потому что напроказила, – так Виктория Павловна такую бучу подняла, мало-мало его из дома не выгнала… Только уж, что Любовь Николаевна Смирнова тогда три дня в Правосле прожила, так, вместе с Василисой, уговорили. Да отец Экзакустодиан из Питера прислал телеграмму, чтобы беспременно помириться и жить в совете… А Феничку, все-таки, после того не захотела держать дома: отвезла в Дуботолков, к барышне… как бишь ее? Балабоневская, что ли…

– Вот тоже, – добавила она, подумав, отчего брови ее всползли по низкому лбу почти к самым волосам, – что она с сектою… Ему это нож вострый, потому что – хотя мы и не скрываемся, а все же не совершенно дозволенные, и – которые попы за нас, которые против, которое начальство говорит: пущай, а которое грозится: дайте срок, мы вас ужо! А у него, красноносого-то, становой первый друг и все попы кругом, которые наши ненавистники, тоже приятели… Настращали его, – дрожмя дрожит: ну, как придет из Питера бумага, чтобы нас порешить и в Сибирь услать? А уж ему известен барынин характер: если что стрясется, она в беде дружков не покинет, уйдет за нами, куда Бог велит. И, при всем том, не смеет не то, что запретить, – словечка против не молвит… Потому что Виктория Павловна сразу ему язык отрезала: это, – говорит, – не ваше дело, прошу в мою душу носа своего не совать… Ну, и аминь ему… Заюлил, запрыгал… Витенька, Витенька… да я… да что же я?.. То-то! Молодец против овец, а против молодца сам овца… Теперь – только на Василису зыркает волчьими глазами, когда жена не видит: воображает, будто от нее все зло идет, – так бы и разорвал ее в мелкие клочья… Да и то не очень смеет, потому что опять-таки – через секту только и привалило ему это счастье, что Виктория Павловна выбрала себе судьбу – пойти за него замуж. Кабы отец Экзакустодиан не приказал, не видать бы ее ему, красноносому, как своих ушей…

– Значит, она этого вашего Экзакустодиана – действительно– решительно во всем слушает? – спросил Зверинцев, дергая усы на красном, воспаленном от бессонной ночи, лице и тупя в землю полные гневной печали, потемневшие глаза.

Анисья уставилась на него с невыразимым изумлением:

– А как же его не слушать? – медленно произнесла она, – чать, он с неба…

– А не из острога?

Громадное лицо Анисьи все вспыхнуло гневным заревом:

– Врущий ты – врущий и есть! – резко ругнулась она, – только, что давно знакомы, да человек вы хороший, а то не стала бы больше и говорить с вами…

– Ну, ладно уж, ладно, – смутился Зверинцев, – больше не буду… считай, что я насчет острога ничего не сказал… И, наконец, что ж такое? Я, ведь, не ваш брат, сектант, человек мирской… в пророков, которые с неба приходят, не очень-то верю, а мало ли шляется по Руси самозванцев и пройдох, которые промышляют святыми словами…

– Отец Экзакустодиан, – учительно проговорила Анисья, и грубые черты ее опять просветлились торжественным умилением, – не пройдоха… врущий ты, врущий и есть… Его бесы боятся, ему люди радуются, ему анделы друзья… вот он какой человек… Василису пламенный змей пятнадцать годов держал в крепости, блудом терзал, все нутро ей сожег, – оттого она и в лице почернела, коли видел… И – из себя красивая, а, ежели близко к ней сидеть, то от нее тянет дух нехороший, потому что кипит еще в ней яд-то змеиный, и черева, им спаленные, в ней, понимаешь, еще не зажили, гниют. Уж она и духами, уж она и мылами, – нет, пышет из нее неуемный демонский дух… Что ее лечили, что отчитывали, – ничего не помогало… На всем свете только одного Экзакустодиана и боится этот ее змей, от икон чудотворных не бежал, над мощами смеялся, а – как помянет ему Василиса Экзакустодиана – он хвост-то и подожмет и, глядишь, нету его… А ты – из острога! Врущий ты, врущий и есть!

– Ты про меня послушай! – воскликнула она с азартом, в перебив замечанию, которое хотел сделать Зверинцев, но не успел и рта открыть. – Как привела меня Василиса к нему под благословение, я дрожала, как осиновый лист. Потому – ну, сам же ты знаешь, милый человек, какова моя жизнь, пристойно ли мне смотреть святому человеку в провидящие его очи?.. А, как глянул он на меня, веришь ли, будто согрел: сразу весь мой страх и стыд прошли: нет, – думаю, – этот меня не обидит… Трясусь вся, плачу, а боязни нет, и только радостно, что его вижу, и охота – ну, просто, скажу тебе, словно бы, вот пить очень хочется, жаждою палит, и к воде ручьевой тянет, – услышать, что он мне скажет… – Ты, – говорит, – девка? блудом живешь?.. Слышу, – другому, за такие слова, не знаю, что сделала бы, а от него нисколько не обидно, и сама отвечаю: – Грешна, батюшка, девка, кормлюсь от греха человеческого… А он, ничего мною не брезгуя, положил мне руку на плечо: – Ну, ничего, – говорит, – не сокрушай сердца, не отчаивайся: пред Богом и девка человек… И пошел прибирать от Писания… Мария Египетская, – говорит, – либо взять хоть бы святую Пелагею, – были не лучше тебя, да восхотел Господь прославить свою великую милость – и спас, очистил, возвеличил, во святыню возвел… Восхощет, так и тебя взыщет, на путь наведет… А не взыщет, то, стало быть, угодно Ему, чтобы оставалась ты, какая есть. Ему, ведь, сестрица милая, всякие люди нужны: кто во славе, кто в унижении, кто в святости, кто в грехе… А – кому что как Им суждено – это, говорит, не нашего ума дело: Ему виднее, Его нам не перемудрить… – Батюшка, – плачу я, а как мне теперь быть с тем ужасным грехом моим, что я, окаянная, много рожала, а детей теряла?.. И вот опять – поди же ты, Михайло Августович, говори, что он простой человек! – этот свой грех я, может быть, только в подушку шептала темными ночами, на исповеди не всякому попу каялась, а тут – кругом народ стоит, смотрят на меня во все глаза, а я во весь голос каюсь, и ничуть мне не страшно, и на сердце уж такая-то ли свобода и легкота… И – хоть ты меня сейчас под все казни веди, пойду, веселешенька, и ни чуточки мне никого и ничего не страшно… Он, знаешь, этак, потемнел было глазами, личико как бы судорогою дернулось, и ручка его святая у меня на плече задрожала… – Нехорошо ты это делала – говорит, и голос такой, знаешь, глухой, толстый, – вперед остерегись: великий грех, из всех на земле величайший. Богу люди нужны; кто истребляет семена, тот жатву истребляет… а жатва-то Божья близится! Не замедляй же ее, это дело бесовское. К своему, божескому, Бог людей людьми же ведет, а дьявол пакостит и мешает, чтобы не дошли мы: вводит нас во всякий друг против друга грех и вред – вот, даже до человекоубийства… Вперед – строго тебе заказываю: этим не греши. Пошлет Бог тягость, – терпи, неси, роди, корми. А – что было – что же с тобою теперь делать? Уповай: Бог попустил, Бог и простит, – без воли Его и волос не падет с головы человека, так разве бы не защитил Он утерянных младенцев от матери неразумной, если бы не было на то Его попущения?.. Отпущаю, говорит, тебе великий грех твой именем Христовым… Живи, веруй в Его святую милость да побольше молись… Потом обернулся к людям, которые стояли:

– Слышали, – говорит, – что эта женщина сейчас про себя рассказала? Народ говорит: – слышали. – А, если слышали, то знайте же: за такое бесстрашное ее покаяние снял я с нее грех и взял его на себя. И нет, говорит, теперь между нею и Богом никого, кроме меня, и есть, значит, на нее теперь только суд мой, а на меня – Божий!.. И если, говорит, найдется между вами такой злодей человек, который, после того, предаст ее суду человеческому, то все равно, что он меня предал, и будет он от Господа анафема проклят, все равно, как Иуда или Ирод!.. Сказал – и пошел. Народ кто за ним, кто стоит, на меня дивуется… Пошла я – расступились предо мной, точно я становиха, поклоны в пояс… мне-то! Аниске! а?.. А ты говоришь: пройдоха! Врущий ты – врущий и есть…

Рассказ Анисьи произвел на Зверинцева сильное впечатление.

– Кто бы ни был этот ихний Экзакустодиан, – думал он, – а не трус и человек не маленькой души… При всем народе подобное на себя взять, донос запретить… это уже, выходит, не с архиереем война, но маленько и с прокурорским надзором!

А вслух сказал:

– За что же он, если такой жалостливый, ее-то погубил, нашу Викторию Павловну?

– Чем он ее погубил? – огрызнулась Анисья, видимо давно готовым ответом на привычный вопрос, – не погубил, а в закон привел… Божьему делу помог… жена мужа нашла…

– Да не сама ли ты сейчас мне его ругала? Какой он ей муж? Стыдно подумать – не то, что видеть.

– А – какого Бог выбрал и послал. Это уж кому счастье, кому несчастье. Судьбу-то женскую святой Покров батюшка не на земле, а на небе ткет.

– Жаль, тебе не выткал! Куда бы приятнее было видеть!

– То-то, вот, вы, баре, все умнее Бога хотите быть, хотите его поправлять, кому что лучше, кому хуже… Значит, мне была не судьба, а ей судьба. Чего тут еще? Венца поп спроста не наденет, а – как написано на роду.

И, ежась от утреннего холодка, продолжала:

– А кабы не это, что вы напомнили, я бы от моей милой барыни ни за что не отошла, сколь ни лютуй на меня красноносый. Небось, отгрызлась бы. Но – думаю: она от него в тягости, я только что опросталась… в одном дворе! Нехорошо, зазорно, – мне плевать, а на нее от людей будет смех. А тут, слава Богу, и Василиса подъехала. Ну, вижу, эта барыне будет человек верный, есть с кем ее оставить, не выдаст ее, нашего поля ягода!.. С тем и ушла… А видимся мы по-прежнему, и доверенность ее ко мне все та же. Вот хоть бы и теперь – не кому другому, а мне велела бежать за вами…

– С чем бежать-то? – угрюмо переспросил Зверинцев, – с добром или худом?

– Ох, Михайло Августович, – сокрушенно закачала Анисья огромной головою, – жаль мне тебя, старого, не очень с добром… Велела сказать тебе, что уж больно рада была тебя видеть и крепко благодарна тебе, что навестил, никогда не забудет твоей ласки… А только впредь – пожалел бы ты ее, не бывал к ней больше. Потому что, – говорит, – отрезала я себя от прежней жизни и прежних друзей, и тяжко мне смущаться… Тебе – свое, ей – свое… понимаешь?.. Порвалась веревка, – как ни связывай, а узел будет, а этого, говорит, я не хочу… пусть уж лучше концы врозь, чем узел… Ну, значит, и того… не вороши… уйди… не надо… не приходи!..


III.

В последний месяц перед тем, как Виктория Павловна Пшенка, в Рюрикове, объявила мужу своему Ивану Афанасьевичу о своем нежданном положении и отменила предполагавшуюся поездку вдвоем с дочерью за границу, она чрезвычайно сдружилась с человеком преклонных лет, самым уважаемым, заслуженным и народным из всего рюриковского духовенства. Ученый, искренне благочестивый, священник этот захватил Викторию Павловну впечатлением первой же встречи в пансионе Зои Турчаниновой, где он законоучительствовал, и – затем – с каждым днем, влиял на нее все сильнее и глубже, и едва ли не чрез то именно, главным-то образом, что, как будто, совершенно не старался влиять. Из духовных лиц, с которыми жизнь сводила Викторию Павловну до того времени, она не встречала еще ни одного, настолько – казалось – равнодушного к ее религиозным мнениям и настроению. Знавала она попов-фанатиков, недоверчивых и подозрительных, которые ловили ересь или неверие в каждом слове слышимом, в каждом действии наблюдаемом. Знавала попов-неверов: таких, которые, наоборот, чуть не с первого слова, подмигивали и речью и глазами: ты, мол, сударыня, моей рясы не стесняйся, это служебный мундир, а сам я человек просвещенный и свободомыслящий и – ежели ты имеешь склонность к вольнодумному собеседованию, то сделай одолжение, охотно составлю компанию и даже, пожалуй, сам расскажу новейший кощунственный анекдот, – только не насплетничай о том именитым прихожанам и архиерею… Знавала попов к вере усердных, но – формалистов, холодных, как лед, которые, однако, проэкзаменовать каждого нового встречного в вере и обряде считали непременным долгом служебной добросовестности. Знавала и добродушно-беспечных, которые не то, что никаких экзаменов пастве своей не чинили, а и вообще придерживались того взгляда, что, ежели человек упорствует, то не на аркане же его тащить в рай: захочет спастись, так найдет, как спастись, а не найдет, так его Бог спасет; а не спасет его Бог, – значит, так ему, собаке, на роду написано, не стоит о нем и говорить. Знавала страстных и вдумчивых исследователей, которые исповедь обращали в длинные психологические диспуты, рыться в чьей-либо вверяющейся им, омраченной совести полагали своим долгом, призванием и высшим даром. Знавала и таких, которые, обратясь в живые машины треб, давно забыли, что бывают в мире не только религиозные сомнения, волнения, муки колеблющейся совести, искушения буйной мысли, но и что евангелие существует не только для чтения по требнику, а катехизис не только для задавания уроков от сих до сих в классах Закона Божия. Таких, которые, если в воскресенье или праздник не скажут проповеди, то им кажется, будто они что-то украли у себя, у людей и у самого Бога. И таких, которые, при мысли о проповеди, с ожесточением чесали в затылках: обуза ты моя! – и старались раздобыться какою-нибудь старенькою рукописною проповедкою от приятеля-соседа, либо, просто, приспособляли к празднику нечто из Филарета, Евграфа Ловягина, Иннокентия Таврического… Таких, которые, услыхав о новой секте или ереси, немедленно устремлялись– хоть за тысячу верст – чтобы сразиться с нею во имя и славу церковного авторитета. И таких, которые, когда секта или ересь победоносно врывались в их собственные приходы, полагали с наивною искренностью, что это гораздо более касается станового и полиции, чем священника и церкви… Знала изящного и блестящего отца Нила, петербургского Савонароллу, с его домашнею часовнею-капеллою, в которой звучали красноречивейшие проповеди, мешавшие православную прямолинейность с католическою театральностью, причудливо сшивавшие, точно лоскутное одеяло, кусочек Киреевского с кусочком Владимира Соловьева, Константина Леонтьева с тюбингенцами, Достоевского с Ренаном, Иннокентия Борисова с Толстым, Ламенэ с отцом Иоанном. Знала и нахиженского попа-мужика, о. Наума, который о Ламенэ, тюбингенцах, Штраусе, Соловьеве и не слыхивал, да, пожалуй, и слушать не стал бы; служа обедню, между строгими и истовыми возгласами, думал, глядя в окно алтаря, о всходах гречихи, о сенокосе, а то и вполголоса спорил с дьяконом, тоже страстным хозяином, о возможных весенних ценах на хлеб, овес и скотину. Но все они, пламенные и холодные, усердные и небрежные, искренние и притворщики, имели хоть малый отпечаток того профессионального любопытства, который меряет новых знакомых, если не словами, то глазами, аршином вопроса:

– Како веруеши? Наш или чужак? С нами или против нас?

Рюриковский кафедральный протоиерей, отец Маврикий, – первый – ни разу не дал Виктории Павловне почувствовать себя под машинально испытующим спросом профессиональной «поповской» поверки. А, между тем, редко в ком раньше она угадывала – чутьем же – большую глубину, силу и цельность религиозного миросозерцания, чуждого громкой словесной навязчивости, но, в безмолвии, насквозь пропитавшего всю жизнь, всю деятельность, всю мысль старого протопопа… Наслышанная, что о. Маврикий очень хорошо служит, – Виктория Павловна, из любопытства, отправилась в собор: впервые – не с иным чувством, как в театре, где, говорят, красиво поет модный тенор, или играет знаменитый трагик. Но, отстояв обедню, вернулась домой, откровенно пристыженная, почти потрясенная, давая себе слово, что больше она никогда не пойдет «смотреть отца Маврикия»:

– Это стыдно – стоять праздною зевакою пред искренностью такого чувства, пред честностью такой веры… Это не зрелище для неверующих глаз… Ведь, когда он – похожий на Саваофа – в серебре кудрей и бороды, в золоте риз – стоял с чашею в царских вратах, я же видела: он не только верит, что держит в руках не вино и хлеб, но тело и кровь Христову, – он это знает… И – либо надо верить, как он, и знать вместе с ним, либо отойти в сторону и опустить глаза: тут постороннему человеку не место… Стыдно, словно ты прочитала интимнейшее чужое письмо или подглядела чью-либо сокровенную тайну – такую наивную и трогательную, что зло берет на себя, зачем узнала: сочувствовать– не умеешь, не можешь, улыбнуться свысока– жаль и совестно… и… и – сознайся уж, душа, ведь, никто не слышит! – страшно…

Человек большого образования, – много и разнообразно читающий, отец Маврикий никогда не говорил с Викторией Павловной на религиозные темы, и первая такая беседа их была вызвана и начата не им, но ею… Застала она однажды старика разбирающего старый книжный хлам в шкапу – взялась ему помогать. Среди книг богословских и философских попалась ей толстая тетрадь в темнокрасном бумажном переплете. Развернула: что такое? Переписано мелким круглым почерком что-то с разговорами, вроде повести или романа… Перевернула страницу, другую… Что такое?.. Выцветшие строки на пожелтевшей бумаге мелькают знакомыми именами… Вера Павловна… Кирсанов… Лопухов… Никитушка Рахметов…

– Отец Маврикий, неожиданная находка: рукопись «Что делать»? Чернышевского, – и, извините, если ошибаюсь, но, кажется, вашею рукою…

А отец Маврикий, в «бордовом» подряснике, стоя, высокий и тучный, на переносной лесенке, и пыльно шевеля ветхие инкварты на самой верхней полке шкафа, весело отозвался сверху вниз:

– Непременно моею! Что же вы думаете, – старый поп никогда молод не был? Я, матушка, Виктория Павловна, в свое время, сон Веры Павловны – почитай, что наизусть знал… Да, поди, если понапружу память, то и сейчас страницу-другую отхватаю, хоть и с ошибками…

– Так вам нравилось?

Протопоп перевесил через руку седую бороду и, с улыбающимися из-под седых бровей, умными, стариковскими глазами, произнес в расстановку:

– Зачем прошедшее время? Нравится и теперь. Умный человек писал, хороший человек писал. Художество плохое, а голова большая. Запрещено у нас. Напрасно. Читать подобное да думать, – полезнее многого… Что вы смотрите на меня этак… сомнительно? Разве не согласны?

– Удивлена немножко…

– Что поп запрещенную книгу переписал и хвалит?

– Нет, не запрещенную, – это что: слыхивала! – а материалистическую… Вероятно, к семинарскому или академическому вашему времени относится? Тогда ведь все семинаристы, говорят, материалистами были…

– Он, что вы! Восьмой год священствовал. Скуфью и набедренник имел, в благочинные метил…

– Тогда и вовсе странно. Я знаю, что вы в священники пошли не только по сословной традиции, но по призванию. Материалистические симпатии с этим как-то не вяжутся…

Протопоп, лицом к шкафу, широчайшею «бордовою» спиною в комнату, спустился по лесенке, точно медведь по стволу дерева от борти, вытер пыльные ладони о полы подрясника, сел на клеенчатый диван у стенки, упер руки в боки и возразил:

– Да что же – материалистические? Кому дар духа послан, тот благослови за то Господа своего во век, а на материю очень-то плевать тоже не годится: небось, ведь, она создана Господом Богом, а не бесом.

– …Это только чуваши да мордва верят, что тут и шайтанка чего-то помудрил, а мы крещенные, православные, нам грех… А коль скоро Господь материю создал, то, следовательно, всеведение Его предвидело, что создается и на что создается… Ежели Бог материю приемлет, нам ли отрицать и брезговать? Ежели Он над хаосом сжалился и дал ему разделение стихий и формы, и органическое бытие, и, в законе тяготения, взаимодвижение миров, из ничего вызвал лествицу тварей и увенчал ее от глины взятым человеком, – нам ли, глиняным, презирать материйное естество?.. Речено было апостолу Петру с небеси гласом Божиим: – Яже Бог очистил есть, ты не скверни… Дух Господень дышет, идеже восхощет, – flat, ubi vult!.. Слыхивал я, голубушка моя, и читывал много слов человеческих, которые все были о духе и хвалились, будто идут от духа, а ничего в них не было, кроме мертвости – именно той материальной мертвости, которой еще не касалось творческое дыхание Божие, которая еще есть косный, хладный, жизни враждебный хаос. А знаю и такие слова и целые книги, которые каждою буквою кричат – хвастают: я материя! да здравствует материя! знать не хочу духа! долой дух! нет духа! прочь Бога!.. А я читаю – и не верю: врешь, брат! сам себя не понимаешь! Весь ты жизнь, а, коли жизнь, то и дух, а коли дух, то между Богом-то и тобою, как ты там ни чурайся, а перегородочка) то-о-о-оненькая… Дунет Он, – и рухнет она, – возьмет Он тебя и притянет к Себе: мой!.. А на людей Он жадный: не любить уступать их враждебному мраку. Даже самый плохой и завалящий человечишко Ему нужен и важен – и уж какую-нибудь удочку Он ему да подбросит, чтоб поймался на нее человечишко. И, хотя бы, может быть, даже против желания и бессознательно, но, в конце-то концов, доползет он-таки по ней до Него…

– Разве что – бессознательно, – угрюмо усмехнулась Виктория Павловна, – а то тридцать три года на свете прожила, никакой удочки вокруг себя не нащупала…

Старик взглянул на нее быстро и остро – и спокойным, не строгим голосом спросил:

– А нащупать-то желаете ли?

Виктория Павловна, отвернувшись к полкам, на которых подбирала и ставила в порядок перепутанные томы французского собрания проповедей Массильоно, уклончиво возразила:

– Чтобы сама искала, не скажу, но от возможности испытать никогда не отказывалась…

– Да? – переспросил протопоп с ласковостью, – ну, ежели так, то ничего, встретитесь… Там, – он указал толстым пальцем вверх, – не спесивы: визитами не считаются…

– Это не вы первый сулите мне, о. Маврикий, – отозвалась Виктория Павловна от пыльных книг, – слыхали про Экзакустодиана, о котором теперь столько говорят? Ну, так вот он – каждый раз, что меня встретит, то и пригрозит: не уйдешь, – придешь!..

О, Маврикий возразил с серьезностью, которой она не ожидала:

– Если Экзакустодиан вам это пророчествует, то – так оно и будет…

Виктория Павловна, изумленная, быстро повернулась к нему, оставив книги:

– Как? – воскликнула она, – вы верите… вы признаете Экзакустодиана?

Протопоп раздумчиво склонил голову на бок и отвечал с ударением, деля рукою бороду надвое:

– Что обозначает это слово – «признаете»? Признание есть плод знания, а знания у меня о нем немного. Я не знаю, кто он и чему учит, но имею понятие, как учит и кто его слушает. Он экстатик, а у экстатиков – великое чутье на беспокойных и ищущих меры. Мятущийся дух человеческий они видят, как будто он сквозит им чрез стеклянное тело. Великие чтецы борющихся чувств и смятенной мысли.

– Не отрицаю этих качеств за собою, но простите: сколько я знаю этого человека, его собственные чувства и мысли нисколько не в лучшем порядке…

– О! – воскликнул протопоп, – кто же в том усумнится. В много худшем, наверное, в много худшем… Но чему в сказанном это противоречит и препятствует? Разве уравновешенный дух и прозорливое внимание взаимно обусловливаются? Отнюдь. Напротив. Наши духовные примеры вам мало внятны, потому что вряд ли вы хорошо знакомы с историей церкви. Но возьмите вашего светского провидца: писателя Достоевского… он ли не чтец в бурных и омраченных сердцах, и он ли – сам – не наиболее бурное и омраченное сердце?

Он помолчал, тихо думая, двоя пальцами длинную серебряную с чернью бороду, потом добавил:

– Есть удивительный библейский образ. Дважды он является: один раз – у Иезекииля – пророка, о нем самом, другой в книге Даниила – про Аввакума – пророка.

Живет себе человек… ну, хороший человек, благочестивый, честный, но ничего нет в нем особенного, человек, как все порядочные люди. И способы жизни его, и занятия – тоже не какие-нибудь особенные, а самые обывательские. Ну, Иезекииль еще был хоть священнического рода, все-таки, значит, из духовенства, касты религиозных тайн и вдохновений, но Аввакум, например, был просто офицер – и даже не инженерный, как наш Федор Михайлович Достоевский, а обыкновенный гарнизонный пехотинец – так что даже и пророческий дар-то осенил его, когда он был дежурным в карауле. И, вот, вдруг, Господь избирает подобного человека, в свои пророки. Да, ведь каким знамением избирает-то? Спустилась Рука с неба, схватила Иезекииля за голову, подняла в воздух: виждь и внемли! Налетел на Аввакума ангел, ухватил за волосы и помчал в Вавилон – на общение с другим великим пророком родственного ему духа. Поставил на возвышенное место: – Смотри и понимай! И – о диво! Се – как бы некоторое второе зрение: открываются глаза на весь современный Аввакуму мир, средства логического наведения обостряются до силы откровения и достигают совершенного прозрения в будущее, и – нет больше гарнизонного офицера Аввакума – есть пророк Аввакум, владыка мыслей Аввакум… И весь он восторг, и стража его божественна… «днесь спасение миру, днесь воскресе Христос!»

– А, ведь, поди, больно было Аввакуму, когда ангел нес его за волосы по воздуху? – усмехнулась Виктория Павловна.

О. Маврикий подхватил почти радостно, точно он только и ждал этой насмешки:

– Непременно больно. Именно – больно и страшно. Совершенно справедливо изволили заметить: ужасно должен был страдать Аввакум и вне себя быть от страха, несомый над землею в терзающей руке ангельской… Именно потому я и избрал сей образ, чтобы явить вам, что в великом мучении зачинается пророческая сила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю