Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 53 страниц)
– Сперва заключался я в теле отца, потом приняла меня матерь, но как нечто общее обоим…
Простодушные и столь обыкновенное выражающие строки– слившись с ее мистически настороженным настроением– поразили Викторию Павловну, как новость, как эхо неслыханного откровения… Взволнованная, она упросила Василису оставить ей квадратный Тимошин сборник в кожаном переплете и… уже не рассталась с ним годы и годы!
Виктория Павловна имела привычку, еще из юности, убираться ко сну медленно и долго, руками – механически, наизусть – делая преднощный туалет, а глазами следя строки в какой-нибудь, прислоненной к зеркалу, серьезной книге. Только в это время общего домашнего затишья и сосредоточенного одиночества она умела читать так внимательно и самоотчетно, чтобы критически учиться от книги и мысль воспринимаемую превращать в мысль продуктивную, вычитывать между строк жизнь свою – своих близких – жизнь человеческую. Двадцать лет тому назад так прочитала она Шекспира и Белинского, пятнадцать – Шопенгауэра, десять – Карла Маркса, пять – Фридриха Ницше вперемежку с Владимиром Соловьевым, а в последнее время – Григория Богослова, Василия Великого, Афанасия Великого, Кирилла Александрийского… Сейчас же лежала пред Викторией Павловной толстая старая книга Василисы с захватанными пальцами многих поколений страницами, где печатными, где писанными… И, свивая на затылке тяжелые жгуты темных волос и втыкая в них роговые шпильки, молодая женщина втягивала, точно мозг ее был губка, а книга влага, угрюмые восклицания Шопенгауэра четвертого века: – Кто я был? кто я теперь? и чем буду? Ни я не знаю сего, ни тот, кто обильнее меня мудростию… Я существую. Скажи: что это значит? Иная часть меня самого уже прошла, иное я теперь, а иным буду, если только буду. Я не что-либо непременное, но ток мутный реки, который непрестанно протекает и на минуту не стоит на месте? Что наиболее, по твоему, составляет мое я? объясни мне это; и смотри, чтобы теперь тот самый я, который стою пред тобою, не ушел от тебя. Никогда не перейдешь в другой раз по тому же току реки, по которому переходил ты прежде. Никогда не увидишь человека таким же, каким видел ты его прежде. Сперва заключался я в теле отца, потом приняла меня матерь, но как нечто общее обоим; а потом стал я какая-то сомнительная плоть, что-то не похожее на человека, срамное, не имеющее вида, не обладающее ни словом, ни разумом; и матерняя утроба служила мне гробом. И вот мы от гроба живем для тления… Душа моя! кто ты, откуда и что такое? Кто сделал тебя трупоносицею, кто твердыми узами привязал к жизни, кто заставил непрестанно тяготеть к земле? Как ты – дух – смесилась с дебелостию, ты – ум – сопряглась с плотию, ты – легкая – сложилась с тяготою? Ибо все это противоположно и противоборствует одно другому. Если ты вступила в жизнь, будучи посеяна вместе с плотию, то сколь пагубно для меня такое сопряжение! Я образ Божий и родился сыном срама, со стыдом должен матерью моего достоинства наименовать похотение, потому что началом моего прозябания было истекшее семя, и оно сотлело, потом стало человеком, и вскоре не будет человеком, но прахом, – таковы мои последние надежды! А если ты, душа моя, что-нибудь небесное; то желательно знать, откуда ведешь начало? И если ты божие дыхание, божий жребий, – как сама думаешь, – то отложи неправду, и тогда поверю тебе…
VIII.
В течение трех недель, которые Афинский поставил сроком своего диагноза, Виктория Павловна жила в очень странном психическом состоянии. Будто она раздвоилась. Одна Виктория Павловна, волнуется, гневается, стыдится, советуется, то собирается за границу, то принимает место библиотекарши в Дуботолкове, – вообще, суетится текущею жизнью, верит в какое-то будущее и готовится к нему, стараясь вымести из него возможности, угрожащие злом, и упрочить возможности к благу. А другая Виктория Павловна, будто вылетев из первой, стоит или сидит в сторонке и равнодушно смотрит на суетливые волнения своего «я», вполне уверенная, что ничего из них не получится. Да и вообще, все, кругом творящееся, пустяки, самообман дальновидных людей, чтобы занять себя и провести время: призраки вещей, а не вещи, тени свершений, а не свершения. Воображают, будто строят будущее, а никакого будущего не будет. Кончилось будущее. Есть прошлое, которого стыдно, есть настоящее, которого еще стыднее: с тем и возьми себя, милая женщина! только твоего и есть. А о будущем здесь на земле тебе мечтать поздно: на четвертом десятке лет не возрождаются к счастью и новых горизонтов не открывают. Вот – о жизни будущего века подумать… если уже верить в нее… это – другое дело! как раз самое время!.. А земное будущее предоставь новому веку и новому женскому поколению, в котором будет твоя Феничка, – и смотри: она уже занесла ножку через порог детской, чтобы вступить в сознательную жизнь…
И мало-помалу вторая Виктория Павловна все больше и больше, все решительнее и решительнее брала верх над первою. Настолько, что, наконец, первая совсем смолкла и как бы уничтожилась. Жизнью, намерениями приготовлениями, планами и судьбами Виктории Павловны теперь пылко волновались супруги Карабугаевы, Аня Балабоневская, Зоя Турчанинова, Иван Афанасьевич, о. Маврикий, – все, сколько-нибудь к ней близкие, только не она сама. Вокруг нее спорили, что для нее лучше, что хуже, как она должна поступить, как не должна поступать, горячились из-за нее, даже ссорились. А ей казалось, что все эти ненужные речи и хлопоты ведутся о какой-то совсем посторонней неинтересной ей женщине, и совершенно безразлично, как они сладятся и во что разрешатся. У нее едва доставало машинальной вежливости, чтобы не обижать друзей слишком прозрачно выраженным невниманием. Они пытались определить ее собственную судьбу, устройство и воспитание ее дочки, – любимой и едва ли не едино-любимой Фенички – а ей непрерывно думалось и часто хотелось воскликнуть вслух:
– Какими праздными беспокойствами и расчетами вы заполняете свои дни! Зачем? Оставьте… Все будет, как будет… Кто-то внешний стоит над нашею жизнью, как неумолимый страж, и направляет ее, как ему угодно. Планировать человеческие отношения, заглядывал вперед, значит переливать из пустого в порожнее… Уж если есть у вас потребность обманывать себя суетою, то не будьте же в ней, по крайней мере, так серьезны. А то вы смешны!..
Экзакустодиан, пред отъездом из Рюрикова, виделся с Викторией Павловной еще раз. Заехал к ней днем, совершенно открытым и официальным визитом, и произвел в гостинице страшный переполох, так как за ним валила по улице толпа парода, которая осталась шуметь вокруг подъезда на все время, покуда «батюшка» сидел у своей знакомой. Пробыл недолго. При дневном свете, Виктория Павловна нашла его очень изменившимся, постаревшим и – страшно утомленным. Он прибыл к ней прямо из тюремной больницы, навестив несчастную Анну Персикову… Виктория Павловна спросила, как он ее нашел. Экзакустодиан почти небрежно махнул рукавом рясы.
– Чего ей? Господь к ней милостив… Искусил веру ее великими испытаниями, – видит: тверда! – и простил… И здорова будет, и у человеческого суда справедливость обрящет, получит возмездие в будущей жизни, да и в сей не останется без вознаграждения Иовлева… Говорили: бессонным бесом замучена… ни порошки, ни воды не помогают… пятые сутки не смыкает глаз… Помолились вместе, – так-то ли уснула!.. Сонную и покинул ее. Проснется завтра в шесть утра, как заблаговестят к ранним обедням… Раньше воспретил…
Рассказывая, прямо смотрел на Викторию Павловну, видел, что она ему верит и не удивляется, и быстро заключил:
– Ты гораздо опаснее больна, чем она… гораздо!.. О, Виктория, найди себя, умоляю: найди!.. Обрети в себе смирение и покорство Божией воле!.. Иначе страшна будет погибель твоя и страшная зараза пойдет от тебя на близких твоих…
Встал, широко перекрестился, ее перекрестил и начал прощаться. Но, уходя уже, остановился с усмешкою:
– Ты, говорят, по докторам ходишь– проверяешь меня… экзаменуешь Моисея у жрецов египетских… Ну, что же возвестила тебе их ученая премудрость? что наволховали Янний и Замврий? Поучи меня, простеца, расскажи…!
Виктория Павловна, вспыхнув, хотела бросить в ответ резкое, обрывающее слово, но оно прилипло к гортани, а, вместо него, едва раздался тихий лепет умоляющего упрека, который сама говорящая услыхала с недоумением, ее это речь или не ее…
– Ведь вы знаете, что… Зачем же смеяться?
Желтые лисицы в глазах Экзакустодиана, на мгновение, позеленели по-волчьи, потом, вдруг, стали золотыми, точно пронизанные лучом внутреннего солнца…
– Не смеюсь, – произнес он мягко и проникновенно, – не смеюсь, сестра… Но предостерегаю и благословляю… Во имя Отца, Сына и Святого Духа, ныне и присно и вовеки веков… Приемлешь благословение? Есть воля сказать – аминь?
– Аминь, – пролепетала Виктория Павловна, смотря на него во все глаза и изумляясь – до растроганности – его взгляду: до чего вдохновенно и свято, в беспредельной ласковости, может зажигаться внезапный огонь в этом странном взоре, то лисьем, то волчьем, то, вот, оказывается, способным низвести на землю пленный солнечный луч…
Экзакустодиан безмолвно положил руку на ее голову– медленно сомкнул глаза – прошептал молитву Иисусову – медленно снял руку – отошел – вышел…
А, когда черная спина ею была уже в дверях, Виктория Павловна, смущенная, догадалась:
– Надо же его проводить до подъезда…
И, вдруг, потрясенная, заметила, что она стоит среди комнаты на коленах и – в ужасе вскочив – не помнила, как это случилось, что она на колена стала…
Рев толпы на улице, возвестивший выход Экзакустодиана, бросил ее к окну… Но он уже успел сесть в поданную карету, и Виктория Павловна увидела только быстро удалявшийся черный кузов ее, за которым, как черная река, заструилась во всю ширь улицы догоняющая толпа…
– Любуешься на дураков? – шепнуло ей в уши. – Не превозносись: сама стала такая же… Что? Постояла на коленках пред святым мужем?.. Ах, ты, умница!.. Нет, если бы ты умна-то была, то не ты бы пред ним на коленах была, но он у тебя в ногах валялся бы…
Насмешливый голос чудился с такою знакомою, яркою язвительностью, что Виктория Павловна чуть не – окликнула свою собственную мысль:
– Арина, это ты?..
И, когда сзади скрипнула дверь, было почти жутко оглянуться.
Вошла Лидия Семеновна Карабугаева. [См. "Законный грех"] Заехав на перепутья, – только проведать, – потому что спешила к поезду в Христофоровку, миниатюрная дамочка разахалась и разжалелась, что упустила такой счастливый случай– не застала у Виктории Павловны знаменитого Экзакустодиана…
– Потому что, душечка, это даже ужасно, до чего бегает за ним народ… Такой еще густой мрак висит над нашею матушкою Русью, прямо непроглядное даже невежество…
– Если вы относите Экзакустодиана к явлениям русского невежества, – очень холодно возразила Виктория Павловна, – то зачем вам с ним и знакомиться?
– Душечка, но, ведь, интересно же. Я никогда не видала, даже издали, никого из подобных шарлатанов… Это даже совсем новое для меня наблюдение…
– Вам придется наблюдать его при чьем-нибудь другом посредстве, – еще холоднее и суше сказала Виктория Павловна, – я Экзакустодиана шарлатаном не считаю и выводить его пред моими знакомыми, как зверя на показ, не намерена…
Изумленная тоном ее еще больше, чем словами, Карабугаева только ручками всплеснула:
– Не считаете шарлатаном? Душечка, вас ли я слышу?…
И загорелся между дамами пылкий русский женский спор, в котором обе договорились до резкостей. Лидия Семеновна, спохватившись о своем поезде ровно за пятнадцать минут до его отхода, уезжала, при всей своей незлобивости, совсем разобиженная, почти до слезинок-бусинок на поэтических карих глазках.
– Вы, душечка, сегодня в парадоксальном настроении, – говорила она, быстро поправляя дрожащими руками, перед зеркалом, сбившуюся на бок шляпу. – Говорите такие абсурды, что даже неприятно слушать… Верить в Экзакустодиана позволительно госпожам вроде моей прелестной Марьи Спиридоновны [См. "Законный грех"], но от вас слышать подобное – просто, можно принять за насмешку… даже оскорбительно….
– А Марья Спиридоновна верит? – с быстрым любопытством спросила Виктория Павловна, живо вспоминая христофоровскую приятельницу Фенички – эту неуклюжую двуногую бегемотицу, с ее мутными глазками-шариками на огромном рябом лице, с ее телячьими губищами, с ее неуклюжею беременностью, приобретенною, по мнению Фенички, от частого сидения на чердаке.
– Еще бы! – пренебрежительно бросила Лидия Семеновна, топыря негодующие губки, – страстнейшая поклонница… Поговорите с нею:, найдете полное сочувствие…
– Непременно поговорю, – невозмутимо приняла Виктория Павловна язвительное предложение либеральной подруги.
– Поговорите, поговорите… Она даже умнеет, когда об Экзакустодиане разглагольствует… Тут ходит книгоноша одна, Василисой зовут…
– Я ее знаю, – насторожилась Виктория Павловна.
– Ах, даже и ее уже знаете? Так, вот, когда она к нам жалует, это даже не неприятность, а просто стихийное несчастие… Весь дом вверх дном… Марья Спиридоновна в экстазе и даже забывает доить коров… Даже Онька озаряется угрызениями совести, начинает каяться во всех мерзостях, которые он нам сделал, – ну, и даже вообразить невозможно, как ужасно он затем напивается… Ай, душечка, поезд мой ушел! Ни за что мне не успеть… До свиданья, до свиданья, до свиданья… Феничку поцеловать? Конечно, конечно, конечно… Поцелую, поцелую, поцелую… Хотя вы сегодня гадкая, гадкая, гадкая и не стоите, не стоите, не стоите… Mes adieux!
– Вот, значит, каким путем дошло до Экзакустодиана, что в Христофоровке, в последний приезд, мне было дурно, – сообразила Виктория Павловна. – Ну, это чудо не из великих… Странно, что Василиса ни слова не сказала мне о том, что знает Марью Спиридоновну. А, если бывала в доме у Карабугаевых, то, значит, видала и Феничку. Между тем – спрашивала: велика ли у меня дочь?… Что это? Комедия дисциплины?… Во всяком случае, чувствую себя в паутине надзора и сыска… и прегнусного!..
И – как только пришла Василиса, а теперь книгоноша ходила к ней почти каждый день, выбирая лишь такие часы, чтобы наверное не застать никого чужого, Виктория Павловна поставила ей вопрос в упор:
– Вы Карабугаевых знаете? в Христофоровке у них бываете?
Василиса отвечала без малейшего смущения:
– Господ не могу назвать своими знакомыми, но имею в ихнем доме подружку, зовут Марьей Спиридоновной, изволите знать? Неказистая такая, Бог с нею, из себя, но сердцем золотая и уже тронута просвещением истины…
– Это, через нее вы узнали о моем, припадке и сообщили Экзакустодиану? – резко перебила Виктория Павловна.
Василиса уставила на нее иконописные очи свои в большом, не лгущем недоумении.
– О каком припадке? Я ничего не знаю. А Марьи Спиридоновны не видала уже кое время… месяцев, поди, шесть или семь… Я ту сторону, вокруг Христофоровки, первою обходила, как только была благословлена в эти места… А с тех пор там не бывала и вестей от Марьи не имела…
Прикинув время, Виктория Павловна сообразила, что, если Василиса не бывала в Христофоровке полгода, то Фенички, отвезенной Анею Балабоневскою к Карабугаевым только в декабре, она знать не могла… Значит, подозревать ее в лицемерной скрытности, как и в шпионстве, напрасно…
За исключением Фенички, Василиса теперь оставалась единственным живым существом, которое Виктория Павловна видала охотно. И единственным, даже без исключения, в присутствии которого чувствовала себя вполне легко и свободно. Потому что при Феничке ее мучительно жгло стыдное беспокойство за близкое неминучее объяснение с дочерью о своем положении. Она всем существом своим чувствовала, что не найдет в себе достаточной дозы простодушного женского… нет, вернее: бабьего, – лицемерия, чтобы – пред чистыми, внимательными глазами девочки-подростка, под ее вопросами, может быт, даже и бессловесными, только во взгляде да в чутко ждущем молчании скрытыми, – бестрепетно явиться тою грешною, грубою самкою, которою безусловно представлялась Виктория Павловна самой себе…
– Всем на свете могу зажать рот простым и наглым ответом: не ваше дело, я замужем… Но пред ребенком, который больше всех в праве спросить и спросить, должна стоять, опустив глаза, молчать, – как преступница… Еще если бы она продолжала хранить ту детскую наивность, в которой я застала ее зимою, когда она твердо верила, что дети родятся от того, что муж и жена сидят вместе на чердаке… Но, – ведь, она за полгода выросла, как иная не разовьется в пять лет… Она уже примолкла и думает про себя… Пытается читать серьезные книги… На днях Лидия Семеновна застала ее – забрала из библиотеки Андрея Викторовича «Первобытную культуру» Тэйлора и – только страницы мелькают… Обещает быть еще большею скороспелкою в развитии, чем я в ее годы… И людей понимать начала… Зимою она видала отца с удовольствием, – по крайней мере, он ее забавлял…. А сейчас – я же замечаю, я же чувствую: задумалась и приглядывается… Он пред нею дурачится, как пред ребенком, а ей не смешно… Не понимает и недоумевает… Девочка с природным тактом, деликатно молчит, но уже не уважает… Ко мне нежна беспредельно… Инстинктивна ребячья любовь уже подогрелась сознательною жалостью… Вероятно, считает меня несчастною жертвою… Ну, как я подойду к ней, такой, будто ни в чем не бывала, взгляну ей в лицо и, подобно другим матерям, беспечным в своей супружеской правоте, скажу:
– А мама тебе, Феничка, готовит на новый год живую куколку… Ты кого больше, хочешь, братца или сестрицу?..
Ведь она уже о любви слыхала и читала, знает хорошие стихи о ней, рыцарские чувства из романов Вальтер Скотта, понимает брак – не иначе, как святым союзом взаимной любви, видит, наконец, пред собою Карабугаевых, Турчаниновых… И я уже чувствую, что мой брак сбивает ее в этом с толка, вносит сумбур в ее мысли, потому что она сознает, что любви тут нет и не может быть… Больше того: пожалуй, уже содрогнулась бы пред возможностью допустить тут любовь… Эти полудети – такие нравственные эстеты, каких в другом возрасте уже и не бывает… Нашу сознательную эстетику красоты им заменяет инстинкт чистоты: прекрасно то, что чисто… И, когда они не находят чистой красоты там, где ее непременно воображают, приходят в отчаяние, отравляются отвращением… Кто-то из критиков доказывал, что Гамлет – переодетая женщина… Парадокс, но – ах, сколько девушек Гамлетов знавала я в семьях, где дети не могли уважать свою мать!.. И неужели же я должна увеличить их число своей дочерью?…
Отъезд с Феничкой за границу, в случае беременности, начал представляться Виктории Павловне не только излишним и бесцельным, но позорным, почти омерзительным..
– Это – Бог знает что! В каком виде должна я пред нею обрисоваться? Здесь еще сохраняется хоть видимость супружества, хоть какие-нибудь отношения, хоть условность… Но увезти девочку с собою, чтобы на глазах ее, растить живот: вот, мол, поразвратничала на законном основании, оплодотворилась и – права: больше мне нет никакого дела ни до моего безлюбовного брака, ни до моего случайного мужа, который нечаянно наградил меня сыном или дочерью, а тебя братом или сестрою… Но это же звериное! Это же отвратительно! Это хуже той Соломоновой прелюбодейки, которая – «поела и обтерла рот свой и говорит: я ничего худого не сделала!»… Это все равно, что собственными руками тянуть девочку в омут, собственными устами читать ей уроки полового негодяйства…
Самым разумным исходом казалось Виктории Павловне– как скоро ее положение выразится уже нескрываемо, отправить Феничку вместе с Аней Балабоневской, к новому месту служения последней, в Дуботолков, в тамошнюю гимназию, как предполагалось это и раньше… Но тут вступали в сердце материнская ревность и огромная саможалость… О том, чтобы самой перебраться вслед за дочерью в Дуботолков, приняв предложение городского головы Постелькина заведывать земскою библиотекою и книжным складом, Виктория Павловна, хотя место было ей обеспечено, назначение состоялось и ее непременно ждали в Дуботолков к августу, думала как-то скептически, что хорошо то оно хорошо, да нет, не состоится…
– В августе являться… это, значит, мне седьмой месяц пойдет… хороша я буду в августе!.. Великолепная земская работница… на новом-то месте… в новом-то городе… ни вдова, ни разводка, но почему-то одинокая… и на сносях!.. Да нас засмеют!.. И еще я знаю: новой моей беременности мне не извинит никто из моих идейных и эстетических друзей, кое как еще мирящихся с моим браком за фиктивность… Первая же Аня Балабонеская будет возмущена и окончательно испугается за Феничку в руках такой ненадежной матери… И будут правы, потому что я сама себя не извиняю. и сама себя боюсь для Фенички, не отравить бы ее как-нибудь нечаянно своим примером… Вон что Экзакустодиан-то поднес мне на прощанье: «найди себя или зараза твоя перебросится на близких твоих»… Это он про нее, про Феничку мне напомнил… Но самой спасать от себя Феничку – это я, как ни больно, еще могу, но видеть, как ее от меня другие спасать будут… нет, это выше сил! мать же я! собственная же это плоть моя и кровь!.. Ну, пусть я дикая, распутная лесная волчица, а для нее сознаю, что лучше вырасти честною дворовою собакою… Отдала: дрессируйте, воспитывайте, вытравляйте из нее мою волчью породу!.. Но любовь-то ее для себя сохранить позвольте!.. А как сохранить, если вся ваша воспитательная система сводится к живому примеру: видишь ты своевольное лесное чудище? это – увы! – твоя мать! ну, так, прежде всего не будь на нее похожа и презирай всех подобных… и от первой отвернись от нее… от нее!
Больше всего соблазняла Викторию Павловну мысль – поручив Феничку заботам Ани Балабоневской, уехать за границу одной, прежде чем беременность ее сделалась известною. Прожить там где-нибудь в глуши до родов, ребенка оставить кому-нибудь на воспитание и – затем – вернуться, с новою тайною за спиною, но опять в той же неуязвимости самоуверенного обмана, как прожила она тринадцать лет после Фенички.
– То есть, – колола ответная язвительная мысль, – до сих пор ты всех вокруг себя обманывала, что одна неприкосновенная правда была в твоей жизни – Феничка, а теперь хочешь и Феничку обмануть? вставь! Это тебе дьявол нашептывает, опять Аринина школа!..
Думалось и так:
– Василиса отказалась ехать со мною за границу только потому что не может вообразить, как это между нею и Экзакустодианом ляжет рубеж чужой земли… Неужели я с Феничкою связана слабее, чем она с Экзакустодианом? Я не могу уехать от нее в такую даль, истоскуюсь… И без того уже хороша стала. Только наедине с тобою и похожа сколько-нибудь на нормального человека… А то какой-то препарат анатомический – содранная кожа и обнаженные нервы… Вчера ни за что, ни про что наговорила колкостей Ане, третьего дня разобидела бедняжку Карабугаеву… Зою Турчанинову, с ее высокомерною добродетелью, уже вовсе выносить не могу, – голос ее, каждое движение мне противны… едва сдерживаюсь… Пусть они смеются и негодуют, но в обществе Василисы и даже какой-нибудь Марьи Спиридоновны, в самом деле, мне легче, чем с ними, такими премудрыми и безупречными, так все знающими и все решившими…
Однако, быстрота и энергия, с которыми росла ее, со дня на день более тесная, дружба с Василисою, смущали даже и ее самое.
– Я помню, читала, что душевнобольные, пока живут еще в обществе, инстинктивно узнают друг друга, влекутся друг к другу, выбирают друг друга приязнью и сближением из тысяч здоровых… Быть может, и для меня эта Василиса – магнит того же происхождения? Ведь, если даже она здорова, сейчас, то бывшая-то ее психическая болезнь – вне сомнения… Она не сознает, что была не в своем уме, только по невежеству, по религиозному фанатизму, который ничего не хочет знать о демономании, а упорствует считать дьявола за реальный факт… Да уж и так ли необыкновенно безумие Василисы среди других истеричек, не исключая даже нашего кружка? Что мудреного, если полуграмотная фанатичка верит в беса Зерефера, сладострастные припадки женской болезни принимает за свое с ним сожительство, маточные судороги и ветры – за незримые роды, показывает громадный ползучий лишай вокруг бедер, как огненный след дьявольских объятий, и странный запах своего истерического тела объясняет адскою отравою, разлитою в ее крови?.. Разве уж так далеко ушла от нее высоко образованная, умная, целомудренная Аня Балабоневская, с ее капризною, шальною любовью к грешному мертвецу, чуть не двадцать лет тому назад ушедшему с этого света? С возложением цветов на портреты Антона Арсеньева, со сбиранием всяких его реликвий? Вон – ее за эту любовь чуть со службы не выгнали, едва не разорили всего турчаниновского гнезда, а ей – хоть бы что. [См. "Злые призраки" и "Законный грех"] Потому и в Дуботолков едет с такою радостною готовностью, что там живет сестра Антона Арсеньева: есть с кем разделить безумный культ свой! Разве я не знаю, что она одно время втянулась в спиритизм и из последних средств тянулась, разорялась на медиумов, обещавших ей общение с духом Антона и его материализацией? Ну, и если бы этим плутам удалось, в конце концов, обмануть ее каким-нибудь подобием материализации, – разве это не был бы тот же Василисин бес Зерефер?.. Да и что я показываю пальцами на чужие примеры? «Не лучше ль на себя, кума, оборотиться!»… Когда на меня наплывают чудовищные сны, не я ли переживаю их с такою реальностью, что потом, проснувшись, еще долго чувствую действительность– призраком, а действительностью – их? Не меня ли трепала дрожью суеверная лихорадка, когда Экзакустодиан убеждал меня, что, в виде Арины, мне грезится дьявол? И не сбылись ли в Труворове плачевною правдою те пророческие кошмары мои, – в которых я видала себя опять любовницею нынешнего моего законного супруга?
С содроганием вспоминала она одичалые зеленые глаза и странный голос шепчущего волка – как Экзакустодиан бросил ей в лицо ту, подслушанную и подсмотренную кем-то у дверей номера труворовской гостиницы, обидную скверную правду… Как сухо и властно твердил:
– Никуда ты не уедешь…
– Кто же меня не пустит?
– Муж не пустит…
И – когда Виктории Павловне угроза эта, в сотый раз всплывавшая в уме, в сотый раз казалась бессмысленною, на место ее память выдвигала черную квадратную книгу в кожаном переплете, которая раскрывалась на пожелтелой, замасленной пальцами, странице и говорила черными неуклюжими буквами:
– Сперва я был в теле отца, потом приняла меня мать, но как общее им обоим…
И, усваивая эту мысль, Виктория Павловна вновь и вновь переживала тот тайный и таинственный физический страх пред Иваном Афанасьевичем, который впервые закрался в нее, когда она – много-много лет назад – сообщила ему, нарочно вызванному в Рюриков под предлогом продажи дома, что на свете есть некая девочка Феничка, и Феничка, эта – их дочь…[См."Викторию Павловну (Именины)" и "Злые призраки"] Который так трудно было преодолеть ей, не выдав себя, шесть месяцев тому назад, в вечер, когда Пожарский и Абрам Яковлевич привезли к ней Ивана Афанасьевича – во всем его новом великолепии, comme il faut, – делать предложение, заранее условленное во всех подробностях и разыгранное, как по нотам…[См. "Законный грех"]
Вряд ли найдется в русской интеллигенции хоть одна супружеская пара, которая не знала бы Платонова мифа о первобытных людях – парах, объединявших в себе мужчину, и женщину – пары, потом разлученные опасливою завистью богов. Не знала бы и не прибегала бы к ней когда-нибудь для поверки собственных супружеских отношений… Задумывалась над нею и Виктория Павловна…
– Обыкновенно, предполагается, что разлученные половинки сделались очень несчастными в момент разлуки. Что они с тех пор неустанно ищут одна другую в громаде мира, влекомые таинственным магнетизмом общности своего существа, и обретают спокойствие и счастие, только когда друг дружку найдут и опять сольются во едино… Ну, а если были и такие половинки, которым ампутация их распада казалась совсем не несчастием, а, напротив, радостным благодеянием, – вроде отсечения гангренозного члена от члена здорового? Было дорогое породистое яблоко: половина сгнила, а половина осталась душистою, сочною, пригодною в пищу… Развалилось яблоко: гниль – сама по себе, здоровое мясо – само по себе… ужели надо им срастаться? Если Платоново взаимопритяжение родственных половин такая непреоборимая сила, то счастлив ли будет здоровый организм, когда магнетическое тяготение заставит его вновь воссоединиться с отсеченною и отброшенною гангренозною частью? Не почувствует ли он, что в жизнь его вновь вливается, таким образом, тление смерти, и не затрепещет ли от ужаса, вместо той радости, которую сулил добрый Платон?.. Как жаль, что в городе нет сейчас отца Маврикия: с ним бы порассуждать на подобную тему… любитель!..
Из давних дуботолковских воспоминаний, когда Виктория Павловна служила гувернанткою в Тамерниках при детях Владимира Александровича и Агафьи Михайловны Ратомских, выплывало, как будто сквозь туман, белое, широкоглазое лицо монументальной красавицы-купчихи, Софьи Валерьяновны Постелькиной, жены того городского головы, который теперь предлагает Виктории Павловне место библиотекарши, а урожденной Арсеньевой, сестры того Антона Арсеньева, пред памятью которого идолопоклонствует Аня Балабоневская… Красавица чуть улыбается мягкими алыми губами, светит ласковым сиянием карих газельих очей и журчит ленивым ручьем медленного рассказа:
– Тихон Гордеевич охотник вспоминать мое дворянское родство и барскую породу, а, вот, маменька его, моя покойница свекровушка, Степанида Федотовна, напротив, терпеть этого не могла. [См. "Девятидесятники"] Если, бывало, на первых порах нашего житья, ошибешься какою-нибудь барственностью, – свекровь так и вскинется. – Ты, мол, кто? да ты, мол, что? Все еще аристократкою себя почитаешь? Так, разуверься, милая: муж – мещанин, и ты – мещанка, дитя, которое носишь, тоже будет мещанское дитя… У нее, знаете ли, была своя… как это? – теория, – не знаю, откуда она ее взяла… Что если жена пришла в интересное положение, то это обозначает, что ее кровь смешалась с кровью мужа и существо ее сделалось совершенно подобным его существу… Это, говорила она, и обозначают слова: будете два в плоть едину…
Агафья Михайловна Ратомская, дама, выскочившая в барыни из горничных, очень смеялась этому рассказу и говорила:
– Ежели так, Софья, то моя кровь теперь куда благороднее твоей, хотя твои папенька с маменькой – по бархатной книге, а мои и по сейчас землю пашут и подати платят…