Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 53 страниц)
– А разве у него опасный характер? – насторожилась госпожа Сальм.
Виктория Павловна отрицательно качнула головою.
– Нет, сколько я помню, – наоборот… Извините, но он, ваш Смирнов этот, мне, право, белогубого теленка какого-то напоминал, которого всякий – куда погонит, туда он побредет…
– Ну, вот, – облегченно вздохнула Любовь Николаевна. – Как я рада. Рекомендации сошлись в одну точку… Почти теми же словами и отец Экзакустодиан мне его изобразил…
– Экзакустодиан? – насторожилась теперь, в свою очередь, Виктория Павловна.
– Ну, – да. Разве вы, живя в своем городе, о нем не слыхивали? Святой человек. Я, вот, нарочно приезжала в ваш город из Петербурга, чтобы он благословил меня, как мне быть дальше и что делать с собою…
– Это, значит, он вас и надоумил замуж-то идти? – спросила Виктория Павловна, с подозрительною усмешкою.
Но госпожа Сальм спокойно отвечала:
– Нет, замуж идти я надумала сама, а отец Экзакустодиан только, выслушав, очень меня похвалил и был так добр, что, вот, этого жениха Смирнова мне подыскал… Вы – как – не помните ли: он не пьет?
– Кто же там не пьет?! – с досадливым жестом возразила Виктория Павловна. – Камни разве… Владимир Ратомский, академик, спился, так телеграфисту ли Смирнову не пить?
– Но не больше других? – деловито осведомилась госпожа Сальм.
– Мертвецки пьяным не видала. Буйствующим тоже… Но – совершенно трезвым, до полной отчетливости в словах и поступках, – простите, – кажется, тоже нет..
– И за то спасибо! – вздохнула Любовь Николаевна, – мне, знаете, все-таки, ведь, придется год или даже два прожить с ним в этой дыре, покуда не уляжется все взбаламученное мною море… Так с пьяницей-то возиться в подобных условиях – знаете – уж очень было бы не в меру трудное испытание… Не люблю я пьяных… Если муж пьяница, то надо держать его очень строго, чтобы он боялся и не вздумал, – Боже сохрани – на тебя страх нагонять… Устать и уступить я, смею похвалиться, не надеюсь хоть пред самым Бахусом, но борьба с пьяным утомительна и скучна, и гнусна по обстановке… Гадость и неопрятность… А я, покаюсь вам, чистюлька…
– Вы, что же, религиозны, значит, очень, – спросила Виктория Павловна, – если даже подобное интимное дело отдали на решение Экзакустодиана?
Да. Госпожа Сальм религиозна. А Виктория Павловна разве нет? Удивительно. Вот этого госпожа Сальм совсем не понимает, как женщина может обходиться без религии. В нашем рабстве, – единственная сила и поддержка.
– Что было бы со мною, если бы я не была религиозна, в страшные дни, когда ангел гнева вооружил мою руку на то, что люди называют моим преступлением, а я считаю, что только поступила, как следовало: истребила негодяя… за себя и за многих других… Все улики были против меня, настроение суда и общества было против меня, печать меня травила. Но я чувствовала свою правоту пред Богом и знала, что Бог не оставит меня. И Он не оставил, хотя дьявол вооружил против меня злобного и хитроумного прокурора, с которым моему защитнику было очень трудно бороться…
А с отцом Экзакустодианом госпожа Сальм советует мадмуазель Бурмысловой, если случится ей где-нибудь с ним встретиться, непременно сблизиться. Потому что она даже изобразить не в состоянии, какой это неистощимый кладезь утешений, какой глубокий и великий психолог, так топко понимает он и грех, и покаяние, сколь густые залежи благодати на нем почиют… Знаете, ведь на нем – благословение отца Иоанна… сам отец Иоанн послал его уловлять человеков и целые народы…
И до того расчувствовалась госпожа Сальм, что, вынув платочек, оросила она хрустальными слезами из черносливных очей желтые свои щеки и проплакала, – от умиления ли, от воспоминаний ли, от нерадостной ли перспективы полуфиктивного брака, к которому теперь устремлялась, – до самого того полустанка, где надо было ей выходить…
Слыша, что госпожа Сальм в Экзакустодиановом кружке чуть что не свой человек, Виктория Павловна попробовала попытать ее с осторожностью, как далеко зашли отношения к этому кружку Евгении Александровны Лабеус. Но оказалось, что госпожа Сальм об Евгении Александровне ничего не знает. Покойного Тимошу знала, о сестре его Василисе имеет понятие – и весьма уважительное… Но госпожа Лабеус?..
– Слыхала, что есть такой инженер Лабеус, один из строителей железной дороги, по которой, вот, мы с вами теперь едем…
– Это его жена…
– Да? Понятия не имею. Впрочем, у отца Экзакустодиана так много поклонниц из общества…
– Значит, Женя до сих пор, в числе их, по крайней мере, не выдается, – с некоторым успокоением подумала Виктория Павловна. Лучше, чем я ожидала… – Женька привыкла – уж если прыгать в воду, так в самый глубокий омут и на самое дно, а здесь – пока – умница еще плавает по поверхности…
Женщины расстались чрезвычайно дружелюбно, и, видимо, серьезно понравившись друг дружке, с намерением не прекращать случайного знакомства и когда нибудь свидеться. Обменялись адресами и обещали каждая каждой – писать…
В Правосле Виктория Павловна с радостью могла убедиться, что сон ее не был в руку. Феничку она застала выросшею, здоровою, с хорошими успехами, в полном довольстве своей обстановкой и, обратно, с бесконечными ей похвалами со стороны Ани Балабоневской и ее сестры. Но – одним из первых вопросов от Ани Балабоневской к Виктории Павловне было – долго ли она намеревается пробыть в Рюрикове?.. И, когда Виктория Павловна, полушутя, сказала:
– Ça dépend..
Аня Балабоневская поторопилась сделать вид большой радости и воскликнула:
– Ах, как это хорошо, как я тебе завидую, что тебе не надо жить в этом противном городе… Ты не можешь себе представить, какая это тина… Задыхаешься от мещанства и сплетен…
Из чего Виктория Павловна справедливо заключила, что молва и пересуды и окружившие ее имя там, на юге, после убийства Арины Федотовны, уже успели добежать сюда и приготовить ей встречи безрадостные, а, может быть, и оскорбительные…
– Еще новое удовольствие, – угрюмо размышляла она, возвращаясь в свою гостиницу. – Кажется, я здесь оказываюсь тоже на положении маленькой госпожи Сальм…
Две-три сухие встречи с старыми знакомыми, наглость, с которою набивались на знакомство некоторые новые лица, с дрянною местною репутацией, прежде не смевшие к ней соваться, и весьма прозрачный ядовитый фельетон в одной из местных бульварных газет быстро доказали ей, что так оно и есть… Виктория Павловна пришла к убеждению, что – дальше, что будет, то будет, а, покуда, в родном городе ей не житье. Выждала с большим трудом, покуда не кончилось ее дело в страховом обществе, и не получила она свою страховку. А потом, к большому удовольствию и при искренних поздравлениях Ани Балабоневской, не заботившейся даже скрывать свою радость, уехала – еще впервые – за границу…
Уезжала она чрезвычайно озабоченная… Феня ее беспокоила теперь, больше, чем когда-либо… Девочка вырастала умненькая, сообразительная, развитая, на много опередила свой возраст, всматривалась во все окружающее с пытливым любопытством и уже экзаменовала себя и свое положение, в котором она находила много непохожего на положение своих подруг. Почему ее мама, если она мама, не живет с нею? почему ее нельзя называть мамою при всех? почему у нее в списках, которые были, конечно, давным давно подсмотрены, фамилия Ивановой, тогда как мамина фамилия – Бурмыслова? почему у нее нет отца, тогда как у всех других девочек, они либо есть, либо были?… почему у нее совершенно нет родных? почему она так безвыходно живет в пансионе Балабоневских, и они словно ограждают ее от других, никогда не пускают ее в общество малознакомых девочек? почему Аня Балабоневская не любит, чтобы Феня выходила в люди без ее надзора? почему следят, чтобы она не очень якшалась с прислугою?.. Все эти вопросы либо уже прямо предлагались девочкою, либо – видно было по глазам, по поведению, они назревали и скоро будут предложены… Ясное дело, что с официальным признанием и узаконением девочки надо было спешить и спешить… Виктория Павловна удивлялась несколько, что, когда она говорила об этом, Аня Балабоневская соглашалась, но как-то неохотно и уклончиво… Утверждала эту необходимость, но будто о ней жалела.
– Должно быть, – с горечью думала Виктория Павловна – и эта милая моя подруга уже поколебалась в хорошем мнении относительно моих «качеств»… И не находит для Фенички большим счастьем переделаться из неведомой Ивановой в девицу Бурмыслову… А ведь она, Аня эта добродетельная, убеждена, что любит Феню больше, чем я… Феня ее тоже несравненно больше меня любить должна… Она видит Аню годами, а меня часами, в Ане для нее все, а я что ей дала, даю, могу дать? Дюжину игрушек и плату за учение?… Недурно! Этак я – в один прекрасный день – после всего – самым бессмысленным образом – останусь без дочери и даже некого будет в том винить…
И снова, и снова приходила Виктории Павловне в память мимолетная встреча с госпожею Сальм, утопившею, как она выражалась, свою фамилию в замужестве за первым встречным для того только, чтобы своим прошлым не компрометировать свое будущее дитя…
Если бы она захотела последовать примеру этой дамы, то теперь был у нее случай удивительный. За границею, в чудесном уголке на Женевском озере, между Монтрё и Веве, встретила она своего старого друга и вернейшего рыцаря, князя Белосвинского. Князь этот, породистый барин и хороший человек, – неведомо сам для себя, основная причина, с которой началось несчастие жизни Виктории Павловны [См. "Викторию Павловну"],—встретил ее с таким восторгом, точно в первое свидание, четырнадцать лет тому назад, когда только что началась и порознь разыгралась их, – все время певшая соло, оба порознь, так и не слившаяся в согласный дуэт, – любовь… В себе Виктория Павловна уже не обрела никаких любовных чувств, кроме большой дружбы, в благодарность за долголетнюю бескорыстную привязанность… Но она видела, что князь и любит ее, и страстен к ней, как в первый год, и в ее воле вылепить из этого воска ту фигуру, какую она захочет. Приняв предложение князя, она сделает его счастливым на весь остаток жизни, быть может уже недолгой, потому что в роду Белосвинских мужчины, вообще, недолговечны, а князь уже страдал болезною печени, по-видимому, довольно серьезною. Когда-то фарфоровое и нежное лицо его теперь, к сорока двум годам, стало желто, как пупавка, а в глазах, по прежнему красивых, но теперь, как будто, слегка испуганных, светилась неподдельная неврастения…
Во время одной поездки из Уши в Эвиан, на палубе пароходика, Виктория Павловна получила от князя формальное предложение руки и сердца, уж она и не знала, какое по счету, за долгий срок их приязни. Но, на этот раз, оно звучало особенно решительно, обстоятельно и глубоко… И – обыкновенно, отделывавшаяся от княжеских предложений смехом или короткими грустными фразами о том, что это, мол, между нами совсем лишнее, было дело, да быльем поросло и мертвых с погоста не носят, – на этот раз Виктория Павловна серьезно задумалась… Не о себе, и – должна была сознаться в своем материнском эгоизме, – еще менее о князе, но о том, что может дать его предложение Феничке… И вот, впервые на страницах долголетнего их романа начертано было ее полушутливое обещание..
– В виду вашей неизлечимости, надо подумать…
Князь находил, что думать нечего, так как знают они друг друга достаточный срок, в который все (он выразительно подчеркнул это слово) могло быть взвешено и обдумано… По крайней мере, с своей стороны он ручается, что у него все, что касается, может касаться (опять подчеркнул он) Виктории Павловны, обдумано вполне – ясно, определенно и бесповоротно…
Виктория Павловна насторожилась. Ей послышалось в этих подчеркнутых словах отрадное… Ей показалось, будто князь намекает ей, что он гораздо более знает о ней, чем она предполагает, и что, зная, он уже все простил и со всем примирился… И, растроганная, она пошла навстречу его чувству…
– Знаете ли вы, дорогой мой друг, – сказала она князю, – что я когда-то вас безумно любила?.. И оттолкнуть вас от себя мне стоило перелома всей моей жизни, всей моей натуры… Я после трагедии этой, невидной и неслышной, стала никуда негодный, изломанный человек…
– Зачем было отталкивать? – сказал князь таким голосом, что Виктории Павловне опять показалось: он все знает.
– Не могла я… – отвечала она. – Чувствовала – себя слишком грешною, для того, чтобы стать вашею женою…
– Об этом лучше вам теперь не вспоминать и не говорить, – быстро сказал князь.
– Нельзя, мой друг, – мягко возразила она. – Мы оба довольно прожили на свете, чтобы знать, что прошлое не умирает, и, покуда настоящее не знает его совершенно, оно всегда останется угрозою будущему…
– Да, – согласился князь, – мы оба оскорбительно больно наказаны за неискренность, которую мы между собою допустили, и теперь единственное, что нам остается сделать для нашего благополучия и счастья, – это – совершенно упразднить ее…
Он помолчал, ожидая, что скажет Виктория Павловна, но видя, что она сидит сама не своя, и язык у нее прилип к гортани и не хочет повернуться, продолжал, слегка побледнев:
– О том, что у вас есть дочь, – я знаю уже довольно давно… Три года…
– Откуда? – прошептала Виктория Павловна…
Он подумал и потом сказал:
– Сперва были анонимные письма… Мои хорошие отношения к вам вообще подлежали весьма внимательному надзору разных лиц, оберегавших меня от ваших «чар»… На анонимы я не обратил, конечно, никакого внимания… Но потом мне уже не анонимно, а совершенно открыто и дружески к вам написали из Рюрикова, что вы там устраиваете какую-то девочку, как свою воспитанницу, поместили ее в пансион Турчаниновой и, по всей видимости, начиная с внешнего сходства, это едва ли не ваша дочь… Я просил лицо, которое мне писало, по возможности, проверить это предположение… Кто это, я не имею причин от вас скрывать: ваш большой друг Михаил Августович Зверинцев, который очень просил меня не ставить вам этого вашего секрета в вину и не переменить к вам моего отношения за такую новость… А писать мне он взялся потому, что забоялся за вас, не написал бы кто либо другой и, изобразив дело в ином свете, не бросил бы между нами черную кошку… Если бы только знал он, этот старый хороший человек, сколько я за вас в то время переболел душою и упрекал себя, что не мог поставить наши отношения настолько прямо и искренно, чтобы между нами не могла держаться годами такая острая и ненужная тайна…
В Эвиане, на горной прогулке, они продолжали этот разговор. Князь нарисовал Виктории Павловне картину, как воображает он будущее их семейное устройство. Конечно, девочку после брака, надо будет объявить их добрачною дочерью и «привенчать»… Предложение было более чем великодушно, но смутило Викторию Павловну. Она сразу сообразила, что для того, чтобы беспрепятственно утвердить за Фенею такое право, необходимо прежде всего быть вполне уверенною, что Иван Афанасьевич не выступит с заявлением о том, что эта будущая княжна – в сущности говоря – его кровная дочь… А князь, как будто отвечая на думы, которых она не успела, да и нс хотела высказывать, говорил:
– Ведь все это зависит, на сколько мне. известно, исключительно только от вашей воли… Простите, если я должен коснуться такого печального предмета, но, ведь, сколько мне известно, отец ребенка умер?
– Откуда вы знаете? – быстро вскинулась Виктория Павловна. – Кто вам писал?
Князь посмотрел на нее с удивлением и сказал:
– Я читал в газетах… Неужели вы пропустили?.. Это уже довольно давно… месяцев семь или восемь… Я, на всякий случай, сохранил тогда этот номер, и он у меня всегда с собою в бумагах… Специальных справок я не наводил, так как известие было официальное..
Виктория Павловна решительно не могла понять, о чем говорит князь, и каким образом смерть Ивана Афанасьевича могла бы попасть в газеты, да еще в официальные известия. Осторожность, женская, звериная осторожность, которую она в себе ненавидела, как пережиток рабской трусости, но которая была в ней властна над нею помимо ее собственной воли, несмотря на то, что она сотни раз убеждалась, что именно эта осторожность портит ей жизнь всякий раз, как в нее вкрадывается, – эта потайная хитрая осторожность заставила ее промолчать и теперь… Ей было почти ясно, что князь в заблуждении и говорит о ком-то другом, относительно кого дошли до него сплетни. А в то же время мелькнула молния безумной надежды: а вдруг, в самом деле, в мое отсутствие, случилось что то такое, что убрало Ивана Афанасьевича с моей дороги, в сопровождении такого же неожиданного скандала, какою была смерть Арины Федотовны, о которой, ведь тоже мало ли писали газеты…
Быть может, если бы разговору этому было суждено развиться дальше, то что-нибудь и выяснилось бы к взаимному уразумению с той и другой стороны… Но, в этот самый момент, из маленького ущелья, сбоку дороги, по которой шли князь и Виктория Павловна, вывалилась целая компания знакомых французов, которая окружила их со смехом и разговорами, – и, почти на целый вечер, они уже не могли остаться не то, что вдвоем, а каждый из них даже наедине с собою…
Но назавтра поутру, проснувшись и позвонив прислуге, Виктория Павловна получила в свой номер, вместе с кофе, старый-старый номер «Нового Времени», в котором синим карандашом отмечено было, что, вот, такого-то числа, такого-то года, в японских водах, в Нагасаки, погиб от несчастного случая, купаясь в море, молодой, многообещающий моряк, капитан второго ранга, Федор Нарович...
Виктория Павловна опустила газету на колени и, наедине сама с собою, горько засмеялась…
Вчерашний разговор был убит этою пулею… Некролог бедняги Наровича, словно загробная месть за покойного, чувством которого она много и легко играла, показал ей, как не могло бы выяснить самое подробное объяснение, – что думал о ней князь и с чем в ее прошлом он мог помириться, докуда могло идти его понимание и прощение…
И самая злая насмешка тут была в том, что как раз и мириться-то было не с чем… Именно с ним, кому приписывали ее ребенка слухи и, вот, даже, оказывается, подозрения самого князя, – именно с этим покойным Федею Наровичем, превосходным и нежным другом ее, никогда у нее не было – даже мига единого, даже позыва жадного – грубой плотской любви…
Она обдумала свое положение. То, что теперь предлагал ей князь, – конечно, было лучше всего, что она могла бы выдумать для Фенички и устроить для нее… Но тут выдвигалась на первый план, давно забытая, красноносая фигура Ивана Афанасьевича, который, почтительно приложив руку к сердцу, склонив голову на бок, смотря исподлобья почтительными и насмешливыми глазами, с бутылочной искрой, тем не менее, решительно заявлял:
– Извините, это моя дочь… И, как вам угодно, а я и в княжны уступить вам ее дешево не намерен… Поторгуемся!
Нет, впрочем, сомнения, что, если хорошо заплатить Ивану Афанасьевичу и, вообще, устроить его жизнь, то есть, вернее сказать, дожитие, потому что не век же он существовать намерен. А сейчас ему, все-таки уже за пятьдесят лет, – то, несомненно, она согласится, в конце концов, вычеркнуть Феничку из своей памяти без воспоминаний… До сих пор, он по линии этого интереса не проявлял решительно никакой самодеятельности… С того дня, как Виктория Павловна поговорила с ним в Рюрикове, а потом Арина Федотовна поговорила в Правосле – вопрос был похоронен. Только нелепость Буруна взмутила было это затишье, да и то Виктория Павловна не могла не сознаться, – поведение Ивана Афанасьевича в то время было в отношении ее безукоризненно и именно по этому случаю она могла считать его гораздо более явным другом, чем тайным и злоумышляющим врагом… Словом, с Иваном Афанасьевичем так ли, иначе ли, спеться будет можно… Но – вот – от чего никто, даже сам Иван Афанасьевич, не может ее застраховать; что, если признать предложение князя, даже не признать, а просто промолчать в ответ, – она, впрочем, не скрывала от себя, что в данном случае молчание равносильно признанию, – что, если, после всего этого, настоящая правда, все-таки, выйдет наружу?.. Как? Да кто же знает, как? Вот, разве она предполагала, что князь может знать о Фене? – а, оказывается, что он превосходно знает, сам проделал большой анализ фактов и извещений и сам пришел к убеждению, что Феня ее дочь… Ошибся только, будто тут при чем-то бедный Федя Нарович… И ошибка эта роковая для Виктории Павловны, потому что вчера полученное княжеское предложение все строено как раз на ней, на ошибке… И вспомнились ей страшно и горько слова покойной Арины Федотовны, как зловещее завещание:
– Ивана Афанасьевича тебе никто не простит…
И, когда она обдумывала это, все больше и больше казалось ей, что покойница, порочная, дикая скифская ведьма, знала людей и мир в тысячу раз лучше, чем она, и вот в этом пункте она особенно права: никто никогда не простит… Из объятий увлекательного романтика, красавца и гуляки, всесветного бродяги и поэта, князь, переломив свою мужскую гордость и скрепя сердце, берет ее. Ну, а с той лесной полянки, где она играла с Иваном Афанасьевичем в нимфу и сатира, – нет, этого испытания князю не выдержать, не помирится, не возьмет… Да и знала она: при всех своих передовых взглядах и либеральных убеждениях, князь большой аристократ. Он верит в породу, придает значение крови. И если бы ему стало известно, что он последнею княжною Белосвинскою делает дочь Ивана Афанасьевича, то, опять, вряд ли пред подобным искусом родословной выдержит его безграничная – покуда, по виду – любовь…
В большом волнении, в буре сомнений, прожила Виктория Павловна дни и недели, в которые предполагалось и позволялось еще «думать»… А оборвалось все это – опять таки – вдруг и катастрофически…
В одно печальное утро, очень впрочем солнечное и яркое, в Монтре, на исходе уже приблизительно месяца после объяснения с князем на пароходе, Виктория Павловна получила от князя, – тоже, как тогда, газету, вместе с кофе, – распечатанное, анонимное письмо… В письме – изящным, косым, английским, по видимому, женским почерком – излагалась по-французски, в весьма сдержанном тоне вежливого предостережения, но с большою осведомленностью, решительно вся история происхождения и воспитания Фенички, с того проклятого лета, когда она была зачата, и кончая ее пребыванием в пансионе Балабоневской… Писал человек, настолько знающий дело, что и Виктория Павловна сама вряд ли могла бы рассказать лучше…
Уронила она письмо на пол и был у нее момент, когда она пошла было к балкону, – с решительною мыслью– броситься с него вниз на мостовую…
А Феня?
И не пустила Феня… Стала между нею и улицей…
Невидимая стояла, спорила и говорила:
– Оставь… Всех оставь… Никто тебе не нужен… Я тебе нужна… Ты мне нужна… Живи…
И переспорила…
Пошла Виктория Павловна к письменному столу своему, подобрала по дороге, оброненное на пол, письмо, села, подумала и приписала к нему в конце по русски:
– Все, что здесь обо мне рассказано, совершенная правда. Простите мою жалкую трусость, что молчала и довела себя до позора таких разоблачений, а вас до тяжелой неожиданности. Прощайте. Ваша Виктория Бурмыслова.
Позвонила. Отдала письмо слуге, чтобы снес князю…
Прошел час, другой, третий, – ответа не было… Да Виктория Павловна и не ждала его… Она была уверена, что сейчас, по крайней мере, сейчас, – ответа не будет…
Завыл гудок полуденного женевского парохода… Сама не зная, по какому инстинктивному побуждению, Виктория Павловна вышла на балкон взглянуть на муравьиную кучу людей, толпящихся на пристани и палубе парохода… Зрение у нее было чудесное – и она сразу угадала в толпе серое пальто и оригинальную мятую шляпу князя… Пошла в комнату, взяла бинокль, посмотрела: да, это он…
И рядом, у груды чемоданов стоит с недовольным лицом его француз-камердинер… А у князя самого лицо спокойное, точно он совершает простую прогулку…
Позвонила Виктория Павловна… Слуга ей сказал, что князь, действительно, только что отбыл и адрес свой дал на Рим… Ну, значит, и это кончено… Бежал от нее… И объясниться не захотел… Роман вычеркнут из жизни вместе со всеми действующими лицами…
Горько засмеялась Виктория Павловна, но не знала, смеется она или плачет…
Обдумывая анонимное письмо, известившее князя о ее грехе, она никак не могла приложить ума, кем бы оно могло быть послано. За смертью Арины Федотовны, оставалось очень немного людей, которые знали ее тайну всю до конца. Один – главный – Иван Афанасьевич – выпадал из счета уже потому, что не знал ни о том, где она сейчас находится, ни об ее возобновившейся близости к князю, да и вообще никогда не совался ни в какие ее отношения с людьми. И где бы он, в своей уездной глуши, нашел человека, – тем более, судя по почерку, женщину, – так хорошо владеющего французским языком? Второй человек – Евгения Александровна Лабеус. Но подобной возможности Виктория Павловна не могла вообразить себе практически, зная глубокую привязанность этой женщины, ее прямоту и благородство и полную неспособность действовать какими-либо обходными путями.
– Если бы я обманно, не посвятив князя в тайну свою, вышла за него замуж, – думала Виктория Павловна, – то, может быть, Женя встретила бы меня на паперти, чтобы плюнуть мне в лицо. Это так, это в ее духе, – но анонимных писем она писать не станет…
Затем следовал петербургский литератор, при котором разыгралась сцена между нею и Буруном, когда она гласно признала Феню своею и Ивана Афанасьевича дочерью. Но этот литератор давно порвал с нею всякие связи, забыл, вероятно, об ее существовании, до князя Белосвинского ему нет никакого дела, они едва были знакомы, да и с какой стати он, кипящий, как в котле, в публицистических заботах и общественной жизни, стал бы соваться в такую, в конце концов, частную и грязную историю…
Тот эффектный батюшка из благородных, красавец-поп, Савонаролла, который, одно время, в Петербурге, имел на Викторию Павловну такое громадное влияние, против которого возмущалась покойница Арина Федотовна, и который когда-то убеждал ее выйти замуж за Ивана Афанасьевича, мистически внушая, что женщина, однажды принадлежавшая мужчине, навеки связана с ним таинственным браком, неразрывным, что бы они потом не предпринимали для того, чтобы разлучиться, и должным рано или поздно обнаружиться перед высшим господним судом?.. Но и петербургский Савонаролла не годился для анонимного письма – уже потому, что все свои признания Виктория Павловна делала ему лишь в общих чертах, не называя ни имен, ни мест, ни времени, ни обстановок, – а в письме было все…
И, наконец, оставался последним – вечный неудачный кандидат в ее любовники, безумно влюбленный, безумно ревнивый, безумно ненавидящий, целующий след ноги ее и весьма способный при этом укусить за пятку, Бурун… Этот был достаточно осведомлен для такого письма и достаточно бешен, нервен и невоспитан, чтобы на него посягнуть… Выло несколько удивительно, что он так хорошо осведомлен, где в настоящее время находится и Виктория Павловна, и князь. Но – тем не менее, кроме него было думать не на кого, и Виктория Павловна стала думать на него… И, думая, озлоблялась тем более, что письмо было написано не почерком Буруна, – да он же и по-французски едва ковылякает – а почерком женщины, и женщины, очевидно, очень интеллигентной, хорошо образованной, пишущей без орфографических ошибок, безупречно прошедшей школу каллиграфии, даже вставившей в французский текст одну английскую фразу, из Байрона, что-ли… Итак, Бурун не только пользуется всяким случаем, чтобы вредить ей непосредственно, давая чувствовать свое презрение и ненависть и в письмах, и при свиданиях, но еще выдает ее секреты посторонним… быть может, своим любовницам? – Да и наверное, своим любовницам, потому что – кто же такие вещи о любимой женщине станет рассказывать другой посторонней женщине…
А затем жизнь Виктории Павловны – одинокая и не ищущая общества – потянулась надолго в бесцельном и вялом скитании по Европе, в обычном маршруте неопытных русских туристов, так как за границею она была всего лишь третий раз в жизни, причем первые ее выезды ограничивались Берлином и Парижем… Теперь она ездила в дешевом порядке круговых билетов, лишь бы убить время, и немного отдохнуть нервами и мыслями от ряда житейских разгромов, обрушившихся на нее в эти последние годы… Деньги были: жила экономно, на траты не тянуло…
В Париже встретила она Анимаиду Васильевну Чернь-Озерову, постаревшую, осунувшуюся, уже придумывающую себе изящный старушечий наряд, совершенно одинокую и гордо-несчастную… Из дочерей она охотно говорила о Зине, которая училась в Гейдельберге. Но – чувствовалось, что здесь слишком велика разница лет и поколений, и что между Анимаидой Васильевной и младшею дочерью есть большая связь породы и симпатий, но вряд ли возможна связь возраста… О Дине Виктория Павловна узнала от Анимаиды Васильевны, что муж златокудрой красавицы, художник, идет в гору, зарабатывает большие деньги, преуспевает, кажется, уже стяжал орден почетного легиона… Что у них – салон, но Анимаида Васильевна в нем не бывает: для нее – слишком moderne… Вообще, она страдает мизантропией, удаляется от людей и старается ни у себя не принимать, ни в людях не бывать…
А люди посторонние осведомили Викторию Павловну, что Анимаида Васильевна – из гордости – скрывает, что ее просто-напросто выжили из новой дочерней семьи французы-свойственники, которым присутствие между ними этой матери, осмеливавшейся родить без брачного свидетельства особу, вошедшую в их высоконравственную буржуазную среду, резало глаза и возмущало чувства… И – сперва на их стороне оказался, мало-помалу, муж Дины: господин, в 1900 году называвший себя анархистом, в 1901 довольствовавшийся званием радикала, а в 1902 уже возмущавшийся дерзостью синдикалистов и антимилитаристов, с сочувствием говоривший о расстрелах стачечников, одобрявший машину мосье Дейблера и сожалевший, что она мало работает, имевший бумаги русского займа, и получивший правительственный заказ на патриотические фрески в hôtel de ville большого провинциального города… И вот – уже года полтора минуло с тех пор, как Дина сперва стала редко бывать у матери; потом намекнула ей, что не надо делать неожиданных визитов, потому что у них с мужем, как беспартийных артистов, бывают люди самых различных лагерей и направлений, от Лафарга до Рошфора, и мало ли с кем неприятным для себя мать может встретиться, – так лучше всегда предупреждать о том, что она приедет… Анимаида Васильевна, не без угрюмого юмора, уверяла, что, если бы они говорили по-русски, то Дина никогда не посмела бы высказать ей подобных намеков, но французский язык, ведь, создал для того, чтобы золотить пилюли и превращать грязь в конфекты. А по-русски Дина уже почти не говорит: или забыла или находит красивым притворяться, что забыла… И, после предупреждений этих, Аиимаида Васильевна, приезжая, уже не заставала в доме никогда никого, кроме самой Дины и прислуги… Да и Дина была всегда такая встормошенная и неестественно ласковая, что не мог чуткий и умный человек, как Анимаида Васильевна, не чувствовать, что ее принимают лишь в виде трогательного самопожертвования, в результате трудной победы в какой-то огромной борьбе наперекор сильному течению… Что каждый прием ее Диною – со стороны последней, – в своем роде подвиг гражданского мужества, который обходится не дешево и, в конце концов, – когда-нибудь утомит подвизающуюся. И тогда Дина тоже скажет себе, что она сделала довольно в защиту своих убеждений и привязанности к этой – помимо закона родней ее – преступной матери: последняя должна, наконец, оценить ее самоотверженную деликатность и сама удалиться с ее сцены. Анимаида Васильевна, конечно, не допустила себя до возможности подобного намека… Спокойно и тихо отошла она в сторону… И теперь, в глуши Латинского квартала, жила одинокою, любительски рабочею жизнью, среди книг и рукописей, окруженная, по большей части, такими же усталыми и пожилыми неудачницами. Каждая из них потерпела большое крушение в жизни, каждая из них мечтала о какой-то новой утопии с счастливою женскою жизнью, как куртиною роз в июньском саду; каждая из них едва ли не каждый месяц бывала так несчастна, что хоть в Сену броситься, и – перемогалась. А, перемогшись, опять говорила громкие и сильные слова, пылала обветшалыми, но негаснущими надеждами, жила будущим и заживо умирала в настоящем…