355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны » Текст книги (страница 26)
Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 02:30

Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 53 страниц)

Неделю спустя после именин, Ванечка опять приехал в Правослу. В кармане у него, по обыкновению, лежало толстейшее письмо от поэтически влюбленного нотариуса. Мать, встретив, объяснила Ванечке, что Виктория Павловна, только что вдребезги поругавшись с долгогривым жеребцом (ласковее слов она для Буруна не имела), ушла, вне себя, расстроенная, в сад и, вероятно, теперь бродит где-нибудь в любимой своей аллее над прудом. А долгогривый жеребец, схватив ружье, свистнул собаку, кликнул Ивана Афанасьевича, который состоял при нем вроде верного слуги Личарды, и оба убежали невесть куда… Пьянствовать, поди, на слободку, к солдатке Ольге. Охотники! Вот, кабы, с пьяных то глаз, перестреляли они друг дружку, так я бы по ним, душкам, хоть и не охотница до попов, сорокоуст заказала бы…

Ванечка подумал и, попрыгивая и посвистывая, пошел в сад. Викторию Павловну он нашел, действительно, в аллее у пруда – и, ух, с каким нехорошим, полным темного румянца и зловеще-красивым и гневным лицом…

– Ого! Батюшки! – струхнул Ванечка. Малый он был себе на уме и с присутствием духа, но Викторию Павловну почитал весьма и, пожалуй, хоть не без юмора, но, все-таки, немножко ее побаивался. Это не мешало ему и слыть и быть в числе ее наиболее фаворитных людей, потому что он всегда умел ее рассмешить, а смеяться и быть веселою она почитала самым большим счастьем и светом жизни. Так что и теперь, хотя была крепко не в духе, Виктория Павловна смягчила, на встречу Ванечке, чересчур уж яркие сегодня огни очей своих, ласково кивнула Юнонинскою головою и, протягивая еще издали руку, с насильственною шутливостью, заставила себя пропеть речитативом из «Гугенотов»:

– Что ищешь ты, прекрасный паж, здесь в замке?

На что Ванечка извлек из кармана письмо влюбленного нотариуса, сделал грациозный пируэт и – с округлым жестом Светлицкой, знаменитой контральтовой примадонны, недавней гастролерши в рюриковской опере, имевшей слабость петь мужские роли, вопреки чудовищной своей толстоте, – ответил в тон, и ее густо колеблющимся голосом:

– К вэ-ам пэ-эсммо!

Виктория Павловна рассмеялась – Похоже! – и лицо ее несколько просветлело. Взяла письмо, вскрыла, начала читать, но гневные, страстные мысли брали верх, мешали понимать и делали письмо ненужным и скучным. Пробежав несколько строк, она с досадою бросила письмо на скамейку. Ветер скатил его на землю. Ванечка поднял, положил письмо на прежнее место, придавил камешком. Виктория Павловна смотрела на его размеренно аккуратные движения и улыбалась.

– Ответ будет? – осторожно осведомился Ванечка.

– А, не до него мне, – отвечала Виктория Павловна, чуть дернув плечами, в характерном досадливом жесте своем. – Какой же ответ? Ты видишь, я письма даже не читала… Вечные сахарности и миндальности… надоел!

Ванечка вздохнул и произнес учительно:

Кто нрав дурной имеет и свирепый,

Тому покажется и сахар хуже репы…

– Это еще что? – засмеялась Виктория Павловна.

– У Белинского в сочинениях нашел… Не огорчайте патрона-то: плакать будет…

Виктория Павловна подумала и, мирно кивнув головою, протянула ему письмо:

– Ну, хорошо… Прочитай мне вслух… Тут секретов быть не может…

– Присесть позволите?

– Вот вопрос! Конечно, садись…

Но, с первой же строчки Ванечкина чтения, красные шелковые плечи ее заходили и затряслись от приступившего к ней смеха, потому что, из-за листка, который Ванечка держал перед лицом своим, так и зазвучал унылою струною восторженный, цитроподобный голос влюбленного нотариуса, так и засияли его шиллеровские очи – широкие, оловянные, как в народе говорят: «по ложке, не видят ни крошки». Виктории Павловне, право, стало уже казаться, будто безбородый и безусый Ванечка начинает даже нотариальными бакенбардами обрастать.

– Ах, Ванька, какой ты уморительный! – твердила она, красная, в слезах, задыхаясь от смеха. – Ах, Ванька, какой у тебя талант!

А Ванечка, знай, невозмутимо «фортелил». Сперва он стал выделять иные прозаические и иронические фразы, попадавшиеся в глубокомысленном письме, читая их сдобным голосом драчливой сожительницы влюбленного нотариуса, красивой и ревнивой Аннушки. Потом переменил систему и, наоборот, передал этому крикливому и вульгарному голосу, в котором за семь верст слышно полуграмотную мещанку, как раз все самые возвышенные и поэтические тирады… Этого уже Виктория Павловна не выдержала и бросилась отнимать письмо.

– Да, нет, позвольте же, – защищался Ванечка, поднимая письмо над головою и читая его снизу вверх дальнозоркими глазами, – не кончено… тут еще есть…

– Ванька, отдай!

– «Я всегда был одного мнения с Гамлетом, что наша жизнь есть заглохший сад, зарощенный сорными травами»..

– Ха-ха-ха! Вылитая Анна Николаевна… Ой, не могу больше! Ванька, умру, отдай!

И, в задоре борьбы и смеха, она подпрыгивала на скамье, стараясь выхватить высоко поднятое письмо, не заботясь о том, что обнаженные руки ее соприкасаются с руками юноши, и красная шелковая грудь скользит по его лицу…И, вдруг, письмо белым голубем упало ей на темную ее голову, и перелетело с нее под куст в траву, а Ванечка крепко обнял ее и поцеловал прямо в губы. Ее так и шатнуло.

– Это что?

Ванечка безмолвствовал, продолжая обнимать ее, и имел вид озадаченный: он совсем не ожидал, что выкинет подобную штуку, и теперь сам недоумевал, как это у него вдруг вышло.

Тогда – Виктория Павловна, вся до корней волос, залилась огненной краской, но молния, блеснувшая из глаз ее, уже не испугала Ванечку: как ни быстро она мелькнула, он успел разглядеть, что в ней больше удивления, чем гнева.

– Это что?

А он, глядя ей в лицо уже лукавыми, смеющимися, сообщническими глазами, прошептал:

– А долг-то за вами с прошлого воскресения… позвольте получить?

– Ах, ты… Я тебе такой долг… Пусти, сейчас же пусти…

А он, с тем же взглядом – светлым, пустым и резвым, возразил так же, как и она приказала, – все– шепотом:

– А если не пущу? если вот возьму да не пущу?

И лицо его было чуть бледное, веселое и настороженное, в одинаковой готовности – повезет и позволено будет, то прильнуть к ее лицу, а нет – сорвется, так и получить плюху, и ничуть на то не обидеться: все в своем праве и порядке вещей.

И он получил ее, жданную плюху эту, – жестокую, громкую, со всей руки, так что его даже, в самом деле, качнуло на скамье, и боль зажгла щеку, как огнем, и в ухе зазвенело… Он чуть не взвизгнул от боли, но молниеносно успел овладеть собою и по новому сшутовать: притворился, будто убит, и повалился со скамьи на траву, на левый бок, свесив голову, с высунутым языком, на плечо, точно фигурка из театра марионеток под палкою Петрушки…

– Напрасно, не рассмешишь, – сурово сказала Виктория Павловна, вставая со скамьи. И, встряхивая юбку, оправляя волосы, нравоучительно договорила:

– Нечего сказать, хорош мальчик оказался… Дрянь какая! Щенок еще, а уже бесстыдный…

И пошла по аллее. Ванечка открыл глаза, сел и произнес стоном умирающего:

– Драться-то не шутка, а вы попробовали бы, как это больно…

Она ничего не отвечала, но Ванечка видел, что красные плечи ее опять дрогнули смехом, и послал ей вслед– «с трагедией»:

– А ей весело! Она смеется! Ха-ха! О, женщины, женщины! сказал великий Шекспир – и совершенно справедливо…

Тогда она обернулась, на ходу, через плечо, и бросила ему хохочущее прощение:

– Ты такой болван, что на тебя и сердиться нельзя.

Поздним вечером того же воскресенья, Виктория Павловна, покончив с Ариною Федотовною хозяйственный и вообще обычный им, в течение многих лет, ежедневный разговор на сон грядущий, и распростившись с нею обычным же поцелуем, собиралась уже раздеваться, как вдруг – совсем не обычно – Арина Федотовна возвратилась. Став у притолоки, несколько в тени, домоправительница принялась жаловаться на трудное хозяйство, на безденежье, на то, что, вот, она стареет, а помощи себе ни откуда не видит, а пуще всего донимает ее Ванька-шалыган, который ее объел, опил, обносил, разорил, ничего не делает, нотариус его – того гляди, что прогонит, а ему, бездельнику, и горя мало, знай, ходит-посвистывает, да еще научился за барышнями ухаживать… «вот, как треснет его какая-нибудь по роже —поделом ему, шуту, будет знать»…

Виктория Павловна слушала в величайшем недоумении: что вдруг сделалось с ее нянькою и домоправительницею? Потому что подобные жалобы нисколько не похожи были на обычные речи и настроение Арины Федотовны… Удивило ее еще одно обстоятельство: ушла от нее Арина Федотовна в будничной затрапезке, а теперь стояла, покрытая праздничною шалью, которая, Виктория Павловна знала, спрятана у нее в дальнем сундуке, и юбка из-под платка тоже виднелась воскресная… Когда же это она успела достать и переодеться?… Пригляделась: и ростом как будто Арина выше стала, и в плечах шире… Подошла, дернула шаль, – она свалилась и обнажила низко стриженую белобрысую голову Ванечки, о котором все в доме – и Виктория Павловна первая – были уверены, что он уехал на Осну, верст за семь, рыбу ловить…

Рассердиться на него опять не нашлось никакой возможности…

Только на рассвете ушла от Виктории Павловны мнимая Арина Федотовна, унося с собою опасный кошмар облегченной «зверинки», но, вместе, и разбитые Буруновы надежды на победу над упрямою правосленскою царь-девицею и любовное счастье…

Настоящая Арина Федотовна, узнав о похождении этом, только ахнула:

– Ну, уж, Виктория, тут я руки мою: моей вины нету ни на ноготок. Всяких чудес я ждала от тебя, но никогда не надеялась, что буду тебе свекровью…


VII.

В ту пору, как не вышел роман у Буруна с Викторией Павловной, Феничке было уже девять лет. Она была обучена грамоте и ходила к ней заниматься учительница из Нахиженской земской школы, хорошая долгоносая старая дева, находившая, что растет девочка, просто чудо какая умненькая и способная. Мирошниковы очень серьезно обдумывали и советовались с Викторией Павловной, как быть и что делать дальше, какое давать Феничке образование. При всей своей привязанности к Фене, и старик Мирошников, ни его жена ни на минуту не сомневались в том, что нельзя ее оставить в деревне, на том уровне, как они сами прожили свой век. Необходимо, когда подрастет еще несколько и наберется сил и разума, отправить ее в гимназию, в губернский город Рюриков. Расстаться с девочкою для старухи Мирошниковой, конечно, было тяжело, но себя она считала для города непригодною, так что, даже ради Фени, переехать в губернию не решалась. А потому весьма терзалась сомнениями, как ей быть. На чужого человека бросить Феню в Рюрикове– истерзаешься страхами и подозрениями, а сопровождать ее, бросив в деревне одинокого своего старика, – больно жертва велика, пожалуй, для шестидесятилетней старухи не по силам. Виктория Павловна увидела в этом затруднении Мирошниковых как бы некоторое благое указание. Посчитав и сообразив свои средства, она сказала Мирошниковой, что утомилась деревенскою скукою и подумывает о том, чтобы переселиться опять в город, где ей обещают приятную и довольно доходную, сравнительно с обычными условиями женского труда, службу. Это даже и правда была, так как приятель ее, петербургский редактор, успел пристегнуть ее, в качестве переводчицы, к изданию одного большого энциклопедического словаря, и ей легко было получить от редакции ряд компиляций, для которых, разумеется, требовался материал большой публичной библиотеки, – в деревне не достанешь. Мирошниковы этому намерению Виктории Павловны очень обрадовались, так как оно открывало им ряд совсем удобных исходов из вопроса о Феничкином образовании. Поселится ли Феничка прямо на хлебах у Виктории Павловны или поместят ее в хороший пансион, а Виктория Павловна только будет ее часто навещать, следить, чтобы она не была обижена и всем удоволена, – обе эти возможности пришлись старикам по душе, и которую ни будь из двух они решили осуществить непременно. Так теперь и сулили Феничке:

– Гуляй, девочка, на последях. Вот барышня Виктория Павловна переедет в город, тогда и тебя с собою возьмет, и начнешь ты там учиться уже по настоящему…

Пансион старуха втайне предпочитала. Хотя она Викторию Павловну очень любила и дурным сплетням о ней не верила, или, пожалуй, не то, чтобы совсем не верила, а снисходительно думала про себя: женщина молодая, одинокая, тут и грех не в грех, – лишь бы совесть имела и соблазнов не делала! – однако, немного и побаивалась: а вдруг то, что Виктория Павловна хорошо скрывает от людей, не так-то надежно скрыто у нее дома, и девочка насмотрится у нее гуляющих по квартире воочию соблазнов и наберется от них дурных примеров? Старик Мирошников считал эти опасения пустыми. Но Виктория Павловна их чувствовала и, хотя они делали ей больно, она, чтобы не восстановить против себя подозрительную старуху, сама горячо отстаивала помещение Фенички в пансион.

Так что девочка видела в этом плане как бы уже свою непременную судьбу и с каждым днем привыкала к мысли о будущем переселении. А, вместе с тем, все больше и больше привыкала и к Виктории Павловне, которая теперь, после истории с Буруном, не сделавшей, к счастью, покуда никакой огласки, стала посещать Мирошниковых в особенности усердно и проводила с девочкою бесконечно долгие часы в разных беседах и забавах… Виктория Павловна чувствовала, что связь между ними утолщается, уплотняется, делается органическою, – нежность к дочери все больше обволакивала ее, становилась для нее как бы необходимою атмосферою…

Надвинувшийся вопрос об образовании Фенички естественно вытолкнул вперед другой вопрос: кем же должна Феничка быть и слыть? Нельзя же оставить девочку без имени, просто подкидышем, неизвестно откуда взявшимся, которому суждено и жить, и умереть без роду и племени… Мирошниковы задумали, наконец, официально, по настоящему удочерить Феничку, приписав ее к своей семье, крестьянкою… Это было с их стороны, конечно, естественно и прекрасно, и не долгой и не сложной процедуры требовало: в крестьянском сословии усыновление всего легче. Но тут Виктория Павловна не выдержала. Ей стало страшно, что ее дочь останется, быть может, на всю жизнь в податном сословии. А главное, ей показалось, что с того момента, как Феничка получит чужое имя, все для нее, как матери, будет кончено, и она уже никогда никак не в состоянии будет получить свою дочь… А с другой стороны, она хорошо понимала, что как-нибудь обзаконить Феничку необходимо и время. Для хорошего учебного заведения крестьянский подкидыш – фигурка почти невозможная. Еще примут ли в порядочную то гимназию? А, затем, кто же не знает, как отвратительно тяжело положение внебрачных детей в женских учебных заведениях, как дурно и презрительно смотрят на них и товарки, и педагоги, как ядовиты бывают насмешки и придирки, и как всем этим бессмысленным позором, терпимым ни за что, ни про что, рано отравляется детское сердце, ожесточается характер, и, таким образом, приходит к своей зрелости девушка, с детства разбитою, изломанною, быть может, уже неврастеничкою и никуда не годною для жизни… Уже и узаконенной-то Мирошниковыми, если суждена ей такая доля, придется Феничке не мало вытерпеть в учебном заведении за крестьянское свое происхождение: вон как сейчас Мещерские-то разные да Грингмуты бунтуют педагогическую среду против «кухаркиных детей»… Мирошников следил за полемикою против этого скверного похода по «Русским Ведомостям», возмущался и, все, что читал, прикидывая к судьбе, ждущей Феничку, сокрушался и вздыхал, что не легко дастся ей наука… И впервые в жизни попрекал себя «за гордость», что не приписался в свое время к купечеству, – был бы теперь уже потомственным почетным гражданином, – стало быть, оставил бы Феничку хоть в личном-то почетном гражданстве… Воспользовавшись таким настроением Мирошниковых, Виктория Павловна стала внушать им, что, может быть, будет лучше, покуда Феничку не отдавать в гимназию, где, вот, как дурно сейчас относятся к крестьянским детям, а просто поселить девочку при ней в городе, и пусть к ней ходит хороший учитель или учительница из той же гимназии, которые мало-по-малу приготовят ее или прямо к экзамену на домашнюю учительницу или в высшие классы. А, может быть, тем временем, в судьбе Фенички определится какая-нибудь перемена… Намек заставил старуху Мирошникову насторожиться, тем более, что он был уже не первый, и она, чуткая любящим сердцем, давно стала замечать, что вокруг вопроса об удочерении Фенички Виктория Павловна как-то зигзагами и извилинами ходит и – точно нарочно старается затянуть это дело в долгий ящик. Сперва старуха заподозрила было здесь наущение врага своего, Арины Федотовны, могущественное влияние которой на Викторию Павловну было ей, конечно, известно. Но, когда дело дошло до открытого объяснения, Виктория Павловна набралась достаточно смелости, чтобы объяснить старухе, что она в большом заблуждении, считая Феничку дочерью Арины Федотовны. А – что, если она, Виктория Павловна, действительно, сомневается, надобно ли Мирошниковым удочерить Феню, так это потому, что у Фени, ведь, в самом деле, могут найтись родители, которые не будут довольны тем, что дочь их записана крестьянкою…

– Присмотритесь к девочке, – говорила она, – ведь она вся, с головы до ног, барышня. В ней простонародного ничего не видно. Посмотрите на эти ручки маленькие, ножки нежные… Это – порода… это дитя барское, господское, дворянской крови… Ведь вы же сами с тем согласны и сколько раз говорили мне это самое… То, что вам Арина Федотовна относительно племянницы своей рассказывала, – это она все выдумала: племянница ее в то время, как вам подкинута Феничка, была уже с полгода замужем, да и племянница ли она Арине Федотовне – право, не знаю… Ну, вот теперь и представьте вы себе такой случай, что – тогда родителям Фенички никак нельзя было в ней признаться, и пришлось ее вам подкинуть… Привезли вам ее из Петербурга: вы это знаете… Что подкинули в жалких тряпках, так это ничего не значит, нарочно было сделано, чтобы отвести глаза… И вот тогда эти родители… эта мать преступная не могла сознаться в том, что у нее дочь есть, а времена принесли улучшение обстоятельств и возможность исправить ошибку. Ну, и вдруг она явится, предъявит доказательства, и окажется, что Феничку надо переусыновлять, и выписывать ее из сословия крестьянского? А это… право, я даже не знаю, как это делается…

Чем больше она говорила, тем больше смущалась и робела, совсем на себя не похоже, – так что, наконец, изумленная ее растерянностью, старуха Мирошникова пытливо впилась в ее виноватые глаза своими честными, никогда не лгавшими, глазами, – и у нее у самой-то с глаз, как пелена упала.

– Феня, значит, ваша дочь? – спросила она Викторию Павловну в упор.

Виктория Павловна, как стояла перед нею, так, сама не зная, какою силою, словно швырнуло ее, упала перед нею на колени, охватила руками ее старые сухие ноги, уткнулась головою в подол ее и зарыдала, завыла на голос и на долго, как простые бабы воют по покойнику или в рекрутчину.

Как ни тяжело было признание, а, все-таки, после него стало как будто легче. Оно расчистило атмосферу замалчиваний и обманов, накопившуюся вокруг Виктории Павловны в отношениях с хорошими людьми, которых доверием и уважением она очень дорожила. Со своей стороны, Мирошниковы приняли сообщение гораздо спокойнее, чем можно было ожидать. Старуха Мирошникова была обрадована уже тем, что Феня оказалась не дочерью Арины Федотовны, как она раньше предполагала и, с совершенной откровенностью пред собою, ставила это Фене чуть ли не в единственный недостаток ее природы и в опасное обещание на взрослые годы. Арину Федотовну, чем дальше шло время, тем больше старуха не любила, – просто таки ненавидела, слышать об ней больше не могла равнодушно. Большую и в то же время ненавязчивую, осторожную, всегда почтительную к приемным родителям, любовь Виктории Павловны к Феничке она знала и в ней не сомневалась.

Конечно, она не могла не предложить вопроса об отце. Но тут Виктория Павловна сурово нахмурилась, вся как-то сразу будто толстой кожею непроницаемо обшилась, и отвечала, что разговор об отце Фени для нее слишком, тяжел и подымать его, если тетушка (она всегда так звала старуху Мирошникову) позволит, она не хотела бы– по крайней мере, в настоящее время. Отца Фени, как человека, с которым у нее все связи порваны, и совершенно недостойного такой дочери, она не намерена и близко-то к дочери подпустить. Там счеты кончены, и ни она с Фенею ему, ни он ей и Фене не нужен, никогда не понадобится, никогда не войдет в их жизнь – так сложились все обстоятельства, и дело это погребено решительно, твердо, бесповоротно. Не совсем-то поверила ей старуха, но, деликатная, как только в крестьянстве бывают настояще деликатны хорошие и честные люди, она остереглась назойливо распытывать Викторию Павловну насчет обстоятельств, при которых Феничка появилась на свет, предоставляя Виктории Павловне когда-нибудь, со временем, самой не утерпеть и обо всем подробно распространиться. Теперь же она пришла только к одному убеждению: если Феничка, в самом деле, оказывается, по матери, барышня, господская кровь, – да, вероятно, такова же и по отцу (втайне у старухи Мирошниковой зародилось уже подозрение на близкого в оны дни друга Виктории Павловны моряка Наровича) – то, конечно, выводить ее из дворянского сословия и окрестьянивать – дело не подходящее.

– Если бы мы со стариком были помоложе, – сказала она Виктории Павловне напрямик, – то я, барышня, с вами, пожалуй, на этот счет еще поспорила бы. Но старику моему вот уже под семьдесят, мне под шестьдесят, мы люди не долговечные. А Феничке всего десятый годок. Если бы я уверена была, что проживу еще лет десять, то я бы ее сумела и воспитать, и вырастить, и в жизнь ввести так, что лучше всякой дворянки. Слава Богу достатками мы не обижены, не хуже людей живем. Ну, а, если ей судьба вероятная остаться от нас раннею сиротою, то покидать ее в крестьянстве, конечно, не годится… Тут уж вступает ваша пора действовать: с вами ей жизнь-то жить, а не с нами. Значит, как ни как, а надо теперь вгонять ее обратно в ваше, стало быть, дворянское звание… Если мы со стариком не можем ее узаконить, так это должна быть ваша обязанность…

Виктория Павловна съездила в Петербург посоветоваться со знакомым адвокатом о «ребенке одной моей знакомой». Адвокат, с проницательно бесстрастными глазами, сказал ей, что, с наступлением тридцатилетнего возраста, «знакомая Виктории Павловны» может удочерить девочку – при условии, если она старше удочеряемой на восемнадцать лет – и тогда удочеряемая девочка получит имя и все сословные и имущественные права своей усыновительницы… «Знакомая Виктории Павловны» – прибавил он, – может удочерить девочку и ранее тридцатилетнего возраста, но тогда необходимо заявить, что девочка эта – в самом деле – ее «натуральная дочь» и доказать это, то-есть указать суду отца или, если отец неизвестен, те роковые обстоятельства, в результате которых девочка появилась на свет…

Виктория Павловна нашла такой процесс грязным. Адвокат, усмехнувшись бескровным пепельным лицом, согласился с нею, что оно, действительно, слегка попахивает, но делать нечего: закон… Dura lex, sed lex… Статья 146… Закон 1891 года… Надо благодарить Бога и за то, прежде хуже было…

– Да вашей знакомой сколько лет?

Виктория Павловна подумала и, без большого удовольствия, ответила:

– Двадцать восемь.

– А девочке?

– Десятый…

– Здоровые?

– Совершенно никогда не болели.

– И мать, и дочь?

– И мать, и дочь.

– Тогда – куда же им торопиться? Пусть переждут два года, – и дело в шляпе… Единственное, о чем придется вашей знакомой просить в исключительном порядке – если она потомственная дворянка…

– Да, потомственная, довольно старинный род…

– Тогда обязана, но это уже после усыновления, – подать прошение на Высочайшее имя – о соизволении передать усыновленной свою фамилию. Формальность. Никогда не отказывают. У вашей знакомой родители живы?

– Давно умерли.

– Все от нее одной зависит. Формальность. Отказа никак нельзя ждать.

Радостная, что все так хорошо слагается, возвратилась Виктория Павловна в Правослу и тотчас же, даже не заехав к себя домой, помчалась, прямо со станции, в Нахижное – обрадовать стариков хорошими вестями. Но, к величайшему ее ужасу, в Нахижном не нашлось кого обрадовать. Старуха Мирошникова лежала пятый день в жесточайшем тифе и никого не узнавала, а старик, неотступно за нею ходивший, имел такой вид, что уже сам в жару и заговаривается и – нет, нет, тоже сейчас свалится. Феничку взяла долгоносая учительница и держала у себя в школе. Виктория Павловна сделала единственное, что могла в таких обстоятельствах, – увезла ее к себе в усадьбу, оставив больных стариков на руки рабочих, привязанных к старым своим хозяевам пуще, чем родные дети, и учительницы, которая кстати немножко и фельдшерила. Каждый день навещала Виктория Павловна больных: тиф по Нахижному ходил, кося людей, как траву. На четвертые сутки старуха Мирошникова умерла, и старик даже не слыхал, как ее хоронили, потому что лежал уже в беспамятстве. Могучая натура его, однако, сломила болезнь, и он выздоровел, хотя и захирел с тех пор. Одинокий и неумелый обращаться с детьми, он сам нашел, что девочке лучше остаться при Виктории Павловне.

– Только уж, – просил он, – теперь измените прежние планы-то, не торопитесь увозить ее в губернию. Если и приотстанет немножко от возраста своего знания, так это ничего, авось, потом нагонит, девочка шустрая. А то мне теперь, вдовцу одинокому, без нее уж очень тяжко будет… А я без старухи все равно, долго не проживу… Год, другой, кое-как промыкаюсь на белом свете, а потом, поди, развяжу ей руки, тоже лягу под холстину…

Таким образом, Виктория Павловна фактически получила свою дочь. А старик не ошибся в своем пророчестве и пошел в могилу догонять свою старуху даже гораздо раньше, чем предполагал. Позднею осенью, возвращаясь от Виктории Павловны из Правослы, куда он каждую неделю по нескольку раз бывал – повидать свою приемную дочь, он, переезжая Осну, попал в зажору, вымок, обмерз и горячка, ворвавшись в ослабевший после тифа организм по старому следу, скрутила и сломала его в трое суток.

Похоронив старика, горько оплаканного не только в доме своем, но и во всей округе, Виктория Павловна, вместе с девочкою, переехала в город, оставив Арину Федотовну полномочно властвовать в Правосле. Старик Мирошников оставил завещание в пользу Фенички, при чем капитал его оказался, хотя менее крупным, чем предполагали, но все-таки значительным. Викторию Павловну старик просил быть попечительницею Фенички и, в награду за любовь к Феничке, как и было оговорено в завещании, оставил ей свою усадьбу в Нахижном. Это значительно поправило дела Виктории Павловны. Усадьбу она, конечно, сейчас же заложила, расплатилась со многими из своих кредиторов, и в истории Правослы настал мертвый период. С отъездом Виктории Павловны с Феничкою в город, Арина Федотовна, без малейшей печали от разлуки с давно насиженным местом, перебралась из Правосленских развалин в прекрасный и благоустроенный нахиженский дом стариков Мирошниковых и закомандовала там. То-то неожиданное вторжение это должно было перевернуть в гробу кости старухи Мирошниковой! Что же касается опустевшей и дряхлеющей Правослы, то смотреть за нею оставлен был Иван Афанасьевич. Он, в ознаменование своего нового управительского положения, не замедлил приблизить к себе богатырку-стряпку Анисыо, – и это, кажется, был его единственный самостоятельный акт за все годы, с тех пор протекшие… Да еще, когда, наконец, умерла безногая тетка Виктории Павловны, он, из черной баньки, в которой обитал раньше, перебрался в ее опустелый флигелек, где и застало его начало этого рассказа…

Любви и страстности в отношениях Виктории Павловны к Феничке было много, но воспитательницею она оказалась никуда не годною, нетерпеливою и без твердой линии в поведении: то являлась слабою потатчицею и потворщицею, где надо остановить, то бестолково вмешивалась туда, где девочке, наоборот, надо было бы предоставить полную свободу. Арина Федотовна, наезжая из Нахижного, только диву давалась на то, как Виктория Павловна не умеет управляться с дочерью.

– Я тебе истинно говорю: ты так и девку погубишь, и кончишь тем, что сама любить ее не будешь… – каркала дурною пророчицею Арина Федотовна.

И не одна она. В Рюрикове Виктория Павловна повстречала старую свою приятельницу еще по московской гимназии, некоторую Анну Владимировну Балабоневскую, годами пятью старше самой Виктории Павловны, старую деву, очень добрую и очень печальную. Девушка эта в жизни своей перенесла большое потрясение. Почти на глазах ее, была зарезана, ее мать, Нимфодора Артемьевна Балабоневская, богатая и немолодая уже женщина, сумасшедшим любовником своим, Антоном Валериановичем Арсеньевым, блестящим московским баричем, к которому, вдобавок, и эта вот самая Аня, тогда шестнадцати или семнадцатилетняя, была втайне, более, чем неравнодушна… [См. "Восьмидесятники"] Ужасное зрелище это подействовало на нее так, будто сразу исчерпало всю ее жизнь, и она едва ли в то время сама немножко не тронулась в уме. По крайней мере, так полагали те, кто знал величайшую странность ее жизни: боготворящий культ, обращенный ею на память матери, особы, в действительности, вряд ли достойной такого глубокого уважения, тем более со стороны такой безупречно чистой и добродетельной девушки, – и, в особенности, что было уже совсем дико и ни на что не похоже, на память ее убийцы, Антона Арсеньева. Она и с Викторией Павловной-то теперь встретилась, после многих лет разлуки без вестей и переписки, именно по силе этого болезненного культа. Кто-то ей сказал, что видел великолепный портрет Антона Арсеньева у Анимаиды Васильевны Чернь-Озеровой, с которою Аня Балабоневская была лично не знакома.[См."Дрогнувшая ночь"] Но, так как Виктория Павловна слыла приятельницею Анимаиды Васильевны, то Балабоневская, услыхав, что она в Рюрикове, явилась просить ее написать Анимаиде Васильевне, чтобы та позволила сделать переснимок с драгоценной своей реликвии. И, вот, так возобновились отношения, воскресла старая дружба. Оказалось, что младшая сестра Ани, Зоя Владимировна Турчанинова, замужем в городе Рюрикове за одним педагогом весьма передовых убеждений, держит пансион, в котором преподавание ведется на новых началах, и по городу идет дружный гул как о прекрасных успехах в науках, так, в особенности, о воспитании помещенных в него детей. Аня Балабоневская была также причастна к пансиону сестры – занималась на младшем отделении. Дети ее обожали. Если бы девушка эта не дала себе слово никогда не выйти замуж, то из нее вышла бы изумительная мать. В совершенную противоположность Виктории Павловне, она как-то чувствовала ребенка, даже когда он не то, что не говорил, а и не смотрел на нее. Брала каким-то особенным инстинктом к ребенку. Всегда знала, что ему надо, что его обрадует, что его опечалить. В Феничкины праздники, Виктория Павловна была мученица: хотелось, а воображение отказывало – придумать девочке в подарок что-нибудь такое, что выделило бы ее дар из остальных приношений, сыпавшихся, конечно, на хорошенького ребенка от друзей и поклонников Виктории Павловны богатым дождем. А явится Аня Балабоневская – принесет какую-нибудь глиняную свистульку, за пятачек купленную на улице, – и, вдруг, вот, оказывается, что именно этой-то свистульки Феничка и желала, и ее-то не доставало для полного ее детского благополучия, и никто другой, как Аня Балабоневская, не умел этого понять и отгадать, и Феничка визжит от радости и дует в свистульку целый вечер, покуда у всех уши не заболят… Приглядевшись к быту Виктории Павловны, Аня Балабоневская сделала тот же вывод, как и Арина Федотовна, и очень серьезно и дружески посоветовала приятельнице, покуда, отказаться от воспитания дочери, потому что – ты этого не умеешь; ты еще слишком жива сама и жить тебе хочется, ты нетерпеливая, нервная, страстная, и ребенка только испортишь… Виктория Павловна нисколько не обижалась на эти речи, хотя они были ей больны, – не обижалась потому, что она тоже, как Арина Федотовна хвалилась, была человек справедливый и, сознавая сама правду, уже не боялась ее в устах других…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю