Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 53 страниц)
Зверинцев прочитал, перечитал и – бросил книгу на тахту в совершенном бешенстве, так что злополучный том высоко подпрыгнул, шелестя страницами.
– Да ведь это же чепуха! – завопил он, – как вам не стыдно? Это же ерунда! Этого же не бывает в природе… Вы же знаете!
Ответа ему не было…
Он, сконфуженный и озадаченный, растерянно оглянулся: Виктория Павловна, пока он читал, тихо исчезла из комнаты, а в дверях стояла и кланялась в пояс ее красивая полумонашенка и медовым голосом просила:
– Не обессудьте, Михайло Августович, пожалуйте на террасу, к самоварчику, – чайку напиться. Барыня извиняются, что им немножко не поздоровилось, прилегли отдохнуть: обещали выйти попозже к ужину. А вы уж – с дорожки-то – пожалуйте, пожалуйте, окажите честь, милости просим…
II.
Как ни был расстроен Михаил Августович беседою с Викторией Павловной, а севшая за самовар, чтобы напоить гостя чаем, полумонашенка его заинтересовала. Сперва – очень враждебно, потому что он видел в ней представительницу или союзницу той мистической силы, которая овладела бедною «внучкою» с такою удручающею силою захвата, что огорченному и негодующему «деду» он серьезно казался началом развивающегося психоза.
– Где я? что это? с кем я был? кто со мною говорил? – летели в уме его мысли, как волны в прибое. – Оборотень! Подменили человека!.. Ехидна… Мурена… «Шестоднев»… Василий Великий в качестве решающего авторитета… Ну, а Дарвина-то куда же? Псу под хвост? Ведь, двенадцать лет тому назад, вместе читали… «Происхождение видов»… толковала, чего но понимал… Непостижимо!.. Если бы не такой больной и несчастный ее вид, почел бы за насмешку и притворство… Ну, я понимаю: сделала глупость, вышла замуж чёрт знает, как… спохватилась, что дала промашку и закабалила себя свинье, а не хочет показать себя людям в обиде и несчастий… понимаю!.. Ну, приняла на себя крест, – скрепила сердце, сжала зубы, остепенилась на строгую линию: была Калипсо, буду Татьяна, верная супруга и добродетельная мать… понимаю!.. Но, чёрт возьми, не суй же ты мне в глаза Экзакустодианов с «Шестодневами», не отрекайся от здравого смысла, не издевайся над законами природы… Ехидна… Мурена… Беременна не потому, что с мужем спала, а потому, что поп вокруг аналоя обвел… чудо!.. Текстами жарит… ишь! до Исидора Пелусиота проникла… Его и из попов то не всякий помнит… Памятища-то прежняя осталась… Унижение паче гордости… С пресмыкающимися себя сравнивает… А самое, между прочим, так и вскидывает… Словно кошмаром захватило!.. Бред, бред и бред!..
На террасе свежий воздух тихо и ясно вечереющего дня обнял разгоряченного старика и немного охладил и успокоил.
– Вы откуда меня знаете? – недружелюбно спросил Зверинцев, когда полумонашенка, за чаем, опять назвала его по имени и отчеству. – Я что-то не припомню, чтобы вас видал. Кабы встречались, помнил бы: у вас лицо приметное…
Полумонашенка объяснила, что Михаила Августовича она, действительно, видала только издали, но была дважды принимаема его супругою, Антониною Никаноровною, в его отсутствие, и весьма ею облагодетельствована. Да и вообще она всех в округе знает, так как перед тем, как община уволила ее в услужение к Виктории Павловне, она всю зиму и весну ходила по уезду, собирая на обитель. Михаил Августович вспомнил, что, и в самом деле, его «кулебяка», месяца два или три тому назад, говорила ему, после одной его хозяйственной поездки на станцию, что, без него, приходила к ней презанимательная сборщица: молодая, собой довольно хороша, языком бойка и страх какая дошлая и тонкая выведчица.
– А сами вы из каких будете? – допрашивал «дед».
– Я из дальних, – лаконически уклонилась иконописная девица, но Зверинцев настоял:
– Это по говору слышно, что не наша северная, а какой губернии?
Сестра Василиса, немножко поджав губы и будто нехотя, назвала большой губернский город Олегов, в котором Михаил Августович признал тот самый, где, – как было ему известно – Виктория Павловна пережила столько тяжелых дней в связи с пресловутым «делом Молочницыной», то есть после убийства ее няни и домоправительницы, Арины Федотовны, любовником-сектантом.
– Вот где спознались, – подумал он. – Гм… все к тому же корешку тянется… Любопытно.
И спросил:
– Вы, значит, тамошней обители?
Нет. После того сестра Василиса долго жила в Петербурге, при одной благочестивой общине. Да и, вообще, Михаил Августович напрасно принимает ее за монахиню, она не в постриге и даже не готовится к тому. Недостойна и призвания не слышит. А, просто, у них в петербургской общине принято было одеваться так – поскромнее да потемнее, не то, чтобы вовсе по-иночески, но отлично от мирских… Затем община купила у Виктории Павловны ее погорелый пустырь в Нахижном, начала строиться, а ее, сестру Василису, послала по уезду с кружкой собирать на построение.
– Тут вы, стало быть, и познакомились с Викторией Павловной?
Нет. Викторию Павловну Василиса знает давно, уже четвертый год, встретившись с нею в тех самых родных своих местах, в Олегове. И тогда уже Василиса очень полюбила Викторию Павловну и желала служить ей, но не удалось. А сейчас, когда Бог их снова свел в Нахижном и Правосле, Виктория Павловна очень обрадовалась встрече и выпросила у матери настоятельницы, чтобы благословила Василисе жить при ней.
– А кто у вас настоятельницей?
Василиса, опять поджав губы, объяснила, что, собственно-то говоря, настоятельницы никакой нет, потому что – не монастырь же, в самом деле, у нас! – но так принято звать в общине ее благотворительницу и хозяйку, Авдотью Никифоровну Колымагину, богатую петербургскую купчиху и домовладелицу, которая именно и приобрела у Виктории Павловны землю в Нахижном…
– Только она в здешних местах не живет и не бывает, имея большие дела в Петербурге. А в Нахижном орудует ее доверенная помощница, Любовь Николаевна Смирнова… ну, и еще там одна, – прибавила Василиса, слабым, чуть заметным содроганием какой-то черточки около почти недвижного рта дав понять, что об этой одной не стоит говорить: не она голова делу.
– И что же, – продолжал допрашивать Зверинцев, – местом своим при Виктории Павловне вы довольны?
Еще бы ей не быть довольною! Виктория Павловна прекраснейшая дама и ангел доброты. Это уж надо быть совсем неблагодарною, чтобы еще иметь против нее какие-нибудь претензии. К служащим людям она – как мать или сестра родная, а, уж в особенности, к ней, Василисе…
– Ведь, я к ней как попала? Когда барыня переехала сюда, ее намерение было взять к себе одну здешнюю женщину, прежнюю свою служанку, Анисью. Но Иван Афанасьевич тому воспротивился по тому поводу, что, за время отсутствия Виктории Павловны, Анисья, будто бы, впала в дурное поведение… Тогда Виктория Павловна обратилась ко мне, потому что никакой чужой женщины приблизить к себе не пожелала… И, конечно, ей, в ее новом положении, да к тому же будучи в тягости, необходимо иметь при себе своего, преданного человека…
В тихом говоре полумонашенки настороженный слух Михаила Августовича уловил две намеренно подчеркнутые «декларации»: во-первых, что сестра Василиса – Виктории Павловне, свой, преданный человек, необходимый ей в он новом, т. е. замужнем положении, как бы в противовес мужу, который, значит, предполагается чужим и как бы враждебным. Во-вторых, что Василиса нисколько не одобряет Ивана Афанасьевича за недопущение Анисьи и как будто отрицает ее дурное поведение. Первой «декларации» Михаил Августович обрадовался, а вторая его очень удивила.
– Я должен вас предупредить, – сказал он, – что хозяина вашего, господина Пшепку, я не то, что не долюбливаю, а просто-таки совсем не выношу. Уж не взыщите.
Серые, под темными ресницами, глаза на иконописном лице бессловесно сказали:
– Знаю. Продолжайте. Это ничего.
– Мне, вот, даже совестно, что я сейчас сижу в доме, где он хозяин. И, кабы не большая моя привязанность к Виктории Павловне да кабы я не знал, что все это принадлежит Виктории Павловне, потому что он-то, голодранец, – извините за выражение, – и пуговицы к штанам купить не в состоянии, то, конечно, ноги бы моей здесь не было…
Иконописные глаза, в том же безмолвии, согласились:
– Понятное дело. Что бы вам тогда здесь?
– Но, – продолжал Зверинцев, прихлебывая чай, – при всем том, я должен одобрить, что господин Пшенка устранил из Правослы эту Анисью… Я ее много лет знаю. Баба, если хотите, добродушная и преданная, но всегда была непутевая, а, уж в последнее время, ославилась отъявленным поведением навесь уезд… Извините за выражение, но теперь это – просто – потаскуха. Держать при себе подобную особу для Виктории Павловны было бы совершенно предосудительно. Тем более, что это же ни для кого не секрет: перед браком своим с Викторией Павловной господин Пшенка обретался с Анисьею в открытом сожительстве и удалил ее из Правослы всего несколько месяцев тому назад… Какой же, после того, вид имело бы, если бы она оставалась при Виктории Павловне?
Сестра Василиса внимательно выслушала возражения Зверинцева, но – как доказательство, давно ей знакомое и ею не признанное. Вздохнула и, вытирая вымытый стакан полотенцем, произнесла, с опущенными на глаза ресницами:
– Един Бог без греха. В Нем и грех, и спасение. А человек человека как может судить? Завсегда ошибется.
– Ну, уж какая тут ошибка! – воскликнул Михаил Августович, сам со стыдом вспоминая, как, во время зимнего своего запоя с горя о безумном браке Виктории Павловны, он – назло своим сединам – и два соседа-помещика, Келепов и Шелепов, безобразно кутили в компании этой именно Анисьи у местной притонодержательницы, солдатки Ольги…
Но полумонашка возразила:
– Что дивного, если согрешит плоть человеческая? На то она и плоть. Сказано есть: «якоже бо свиния лежит в калу, тако и аз греху служу»… Что же с человека за тело взыскивать? Был бы Бог в душе…
Михаил Августович уставил на сестру Василису большие, вылинялые годами из голубых, глаза свои с большим недоумением: он ожидал от нее, после спора с Викторией Павловной, совсем иных рассуждений. А полумонашенка, с блюдечком чаю у рта, прихлебывала и говорила:
– Что угодно, а я Анисью эту знаю и похулить ее никак не могу. В Господа Бога, Троицу милосердную, верует, к церкви прилежна, разумом – как дитя, доброты столь непомерной, что даже как бы юродивой – рубашку с себя готова снять и нищему отдать. Овча Египетское. Как за подобным богоозаренным существом смею я числить ее плотские грехи? Грешит земля, – земля в земле и останется, – а наше упование-то, я чаю, маленько повыше…
– Вот вы бы, – заметил Зверинцев, – вы бы этими мыслями поделились с вашею госпожей… А то я не смею скрывать: она меня сейчас в отчаяние привела… у нее все чувства каким-то страхом пришиблены и в мыслях мрак беспросветный.
– Виктория Павловна, – перебила его сестра Василиса, не дав договорить, точно ждала его замечания, – Виктория Павловна, как я вам уже докладывала, для меня, вроде как бы некоторого обожаемого ангела Божия, но единственный недостаток, который я могу ей приписать и очень он меня огорчает, это – что она не тверда в вере в Бога и имеет в себе мало религии…
– Мало религии? – изумился Зверинцев, даже приподнявшись со стула, – сколько же вам, после того, надо ее, почтеннейшая сестра Василиса? Мне Виктория Павловна сегодня показалась, наоборот, совершеннейшею… даже страшно употребить такое слово о ней… совершеннейшею ханжею… Она пяти минут не говорит без того, чтобы не упомянуть о воле Божией, да о своей греховности, да как ее таинство брака спасло, да как она теперь счастлива, обретя в себе Веру, Надежду, Любовь… только вот, по моему скромному суждению, отошла от нее мать их София… Она в круге вашей религии вертится и мечется, точно пойманная мышь в мышеловке… А вы все недовольны… Чего же вам еще?
– Мне тут ни довольною, ни недовольною быть нечем, – все так же степенно возразила Василиса. – Мое дело сторона. Я женщина неученая, Виктория Павловна дама много образованная. Стало быть, если примеры брать, то, конечно, должна я с нее, а не она с меня. Но что ее вера шаткая и неглубокая, заключаю из того, что уж очень она опасается Божеской справедливости и мало уповает на Божие милосердие… Она их вровнях ставит – да еще правосудие-то, пожалуй, и повыше. А это не так, это старозаветное. Правосудия-то Божие нам, грешным, даже и знать не дано, а милосердие Его мы на себе ежечастно чувствуем. Извольте почитать преподобного Исаака Сирина: «Будь проповедником Божией благости; потому что Бог правит тобою недостойным; потому что много должен ты Ему, а взыскания не видно на тебе, и за малые дела, тобою сделанные, воздает Он тебе великим. Не называй Бога только правдивым к тебе, потому что в том, что делается с тобою, не дает себя знать правосудие Его. Хотя Давид именует его правдивым и правым; но Сын Его открыл нам, что паче Он благ и исполнен благостыни. Ибо говорит: благ есть к лукавым и нечестивым»… Позвольте стаканчик ваш, я еще налью…
И, поглядывая исподлобья сквозь поваливший из крана, вместе с кипятком, – пар, продолжала:
– Это вы справедливо изволили заметить, что она слишком обеспокоена сомнениями о своей греховности, и очень заботится, чтобы оную греховность искупить, яко возмездием, новым подвигом супружеской своей жизни. Что же с? Дурного тут, конечно, ничего нет. Коль скоро в человеке беспокойна совесть и ищет искупительного бремени, то отягчить себя узами подвига дело похвальное. Но позвольте, сударь мой, Михаил Августович. Конечно, каждый человек знает тайная своей души лучше, чем другие, и не нам судить суды Божии. Конечно, совесть совести рознь. Иному медная копейка, с голода похищенная, всю жизнь прожигает душу, словно целый медный рудник расплавленною рекою в нее льется. А другой миллионы крадет и тысячи людей пускает нищими по свету – и даже малого угрызения не ощущает, точно душа-то у него запрятана в каменный мешок. Но, все же, если раскинуть кругом сравнением, то – какие уж такие особенные грехи найдутся на Виктории Павловне? Что в ранней юности, извините, девства не соблюла и, прежде чем придти к прагу законного супружества, впадала, по женской слабости, в блуд? Но, ежели Господь простил блудницу Рааву, о чем и в венчальном чине читается, за что Он возненавидит и отвергнет блудницу Викторию? Я уж ей и то говорю: барыня! оставьте вы себя истязать и собою терзаться. Разбирать, где ваш грех, где вашего греха нет, – разве это ваше дело? Это дело Божие. Он разберет и – за что надо, наградит, за что восхощет, накажет. А ваше дело – одно: памятовать, что человек и грех есть одно и то же, ибо грешит – все равно, как дышет. «В беззакониях зачахомся и сквернави есмь пред Тобою». И, стало быть, надлежит нам самих себя судить отнюдь не дерзать, но выжидать милосердного суда Божия, он же учинит довлеющее коемуждо. Всякая торопливость тут есть своеволие, а своеволие в нас – от врага рода человеческого, рекомого– диавол. Так ежели дьявол приступает с сомнениями и наводит мысли на отчаяние и бунт, – не поленись, стань на коленки пред Спасовым образом, да – коли наизусть не помнишь – возьми в ручки молитвослов и прочти пред-причастную молитву, иже во святых отца нашего Иоанна Златоустого: многомудрые просительные словеса как раз нашей сестре, грешнице, благопотребные…
Она зажмурилась, откинулась на спинку стула, молитвенно сложила руки и быстро зачитала:
– Якоже не неудостоил еси внити и свечеряти со грешники в дому Симона прокаженного, тако изволи внити и в дом смиренные моея души, прокаженные и грешные, и якоже не отринул еси подобную мне блудницу и грешную, пришедшую и прикоснувшуюся Тебе, аще умилосердися и о мне грешней, приходящей и прикасающей ти ся: и якоже не возгнушался еси скверных ея уст и нечистых целующих Тя, ниже моих возгнушайся сквернших оные уст и нечистших, ниже мерзких моих и нечистых устен и сквернаго и нечистейшаго моего языка…
Она умолкла и, открыв глаза, теперь победно глядела ими, через стол, на Зверинцева.
– Так что, по вашему, – сказал Михайло Августович, подумав, – выходит, что, пожалуй, греха и бояться не надо?
– А, конечно, – быстро подтвердила она. – Остерегаться греха – это чувство телесное, человеческое: природа человека, к добру предназначенная, возмущается и огорчается, впадая во зло. Но – в Боге – бояться греха как же возможно? Много ли значит пред Богом грех верующего? Христос-то на землю, чай, недаром нисходил и кровью Своею пречистою ее вымыл. Грешить нехорошо, но бояться согрешенного – это еще хуже, это значит ставить себя выше Бога, свою тленную мудрость возвышать над Господним произволением…
– Ежели так, – заметил Михаил Августович, с несколько лукавым лицом, пошевелив в памяти старые следы семинарских тетрадок, – то, пожалуй, проще будет принять, что греха-то и вовсе нет в мире?
– Нет, – быстро возразила Василиса, как испуганная, что ее не поняли. – Это еретичество, этого говорить нельзя. Есть грех и даже великая он сила, только не самая сильная, как почитают ее отчаянные, а столько же подвластная Богу, сколько и все от высочайших звезд до глубочайших пропастей земли. Сказано: ни один волос не спадет со главы человека без воли Божией, – так, после того, может ли человек без воли Господней согрешить?
– Вот как вы рассуждаете! – ухмыльнулся Зверинцев. – А знаете ли вы, благочестивая госпожа, что сим мудрованием вы тоже изволите впадать в Оригенову ересь?
– А что за беда? – спокойно возразила сестра Василиса.
– Да, по мне-то никакой беды нет, но, ведь, за это самое Оригена отлучили от церкви и предали анафеме?
– Велел царь Юстиньян – в угоду ему и отлучили, – с тем же учительным спокойствием отвечала Василиса, – разве что значит это пред Господом? Отлучают-то, поди, люди, а не Бог. Вон, евреи архидиакона Стефана отлучили, и апостола Павла, и самого Христа Батюшку. Что же сии отлученные от того – Бога утратили? Ан нет: отлучением-то их Господня церковь созиждилась. Нет, сударь. Господь Батюшка никого не отлучает, но обратно тому, всех зовет к себе, имели бы только уши слышать…
– Так что, – полюбопытствовал Михайло Августович, – вы не одобряете и отлучения Толстого?
Иконописное лицо, на мгновение, исказилось фанатическою ненавистью:
– Толстой – мало, что еретик, – сухо сказала она, сверкнув глазами, точно ножем ткнула. – Он изверг, антихрист, истинно лев рыкающий, иский кого поглотити. Его с Оригеном на одних весах не весить. Толстой божество в Христе отрицает, церкви ругается. Во истину есть анафема-проклят. Хуже Лютера и Ария, ему часть с Магометом. А Ориген только тем и провинился, что милосердие Божие возвышал над правосудием Божием. И известное дело: земным властям это невыгодно, чтобы милосердие возвышалось над правосудием, – оттого и возлютовал на Оригена царь Юстиньян. А до Юстиньяна-то он триста лет почти во святых был, числился Отцом и столпом церкви: вы сами в духовном звании были, должны это помнить. Что ж, что отлучили? Это тебе не офицер, которого вот так взял, да и разжаловал в солдаты. А Оригена не хочете, – тогда вот вам: святой Исаак Сирин что речет? «Как песчинка не выдерживает равновесия с большим куском золота; так требование правосудия Божия не выдерживает равновесия в сравнении с милосердием Божием. Что горсть песку, брошенная в великое море, то же грехопадение всякой плоти в сравнении с Божиим промыслом и Божиею милостию. И как обильный водою источник не заграждается горстью пыли, так милосердие Создателя не побеждается пороками тварей». Что же, и его отлучать? И Ивана Богослова, когда учит: «страха несть в любви, но совершенна любви вон изгоняет страх, яко страх муку имать, бояйся же не совершися в любви»? Этак – ежели дерзновенно взять на себя Божественную власть да отлучать по собственному человеческому, разумению о Божеской правде – то святых в Церкви сразу убавится на треть, поелику пребудут в ней, значит, токмо делатели страха и мзды, а делатели любви отыдут… Как же это возможно? И что же – по вашему – Богородица-то, которая есть величайшая делательница любви и всех нас заступница, разве отступится от мира, покинув нас, горемычных? Да ни в жизнь. Покров ее синезвездный над всем миром простерт. Гляньте-ка ввысь: вон он, батюшка, зажигается вечернею зорькою, зовет свои звездочки, чтобы охранять нас и лелеять в ночи. Это, сударь, вечное. Куда ему от нас деваться, а нам от него? Богородица – свет наш, меч наш, щит наш. Господь Бог весь мир объемлет, а она, матушка, избрала себе удел – грешную нашу землю. Она Феофилу-богоотступнику, душу свою продавшему врагу человеческого рода, за почесть епископскую, возвратила его богоотметное рукописание, – так нам ли отчаяваться, хотя бы и нечистым, и блудным, но верующим?.. Читайте у св. Иоанна Лествичника: «отчаяние самая злая из всех дочерей греха»…
Михаил Августович давно заметил, что Василиса отвлеклась от мыслей о Виктории Павловне и как бы обобщает свой протест, постоянно употребляя местоимения «мы» и «наш», а, вместе с тем, и как бы сохраняя и даже подчеркивая в нем что-то личное, остро пережатое… И, точно отвечая на его тайную мысль, она, вдруг, заговорила быстро и смело, с странным, вдаль куда-то отвлеченным и, словно пламень в тумане, загадочным блеском в глазах…
– Позвольте вам, сударь Михаил Августович, сказать хотя бы о самой себе. Не для того, чтобы жизнь свою рассказывать: Боже сохрани! Я и одна-то, про себя не люблю и даже ужасаюсь воспоминать ее прохождение, не то, что обнажать пред посторонними людьми сей соблазн и смрад. Единственно, что могу сравнить: если Виктория Павловна собою напугана настолько, что все ее житие сделалось как бы адом покаянного размышления и смиренного подвига, то что же со мною было бы, если бы я допустила себя до подобных сомнений в благости Божества и до дерзновения упреждать Его суд и правду? Потому что я-то, Михаил Августович, – покуда Господь не привел меня к Себе – была столь удалена от Его благости, как, может быть, на миллион женщин одна бывает. Вы, вот, изволили с презрением отозваться об Анисье, – что же бы сказали, если бы знали, в смраде какого греха пресмыкалась я, окаянная? Анисья ли, другая ли блудница, – что они? Безвинные жертвы человеческие, слабые игрушки демонические. Я же была не то, что игралищем демонов, но изумлением их и излюбленною подругою. Вся запуталась в сети, ею же змии запят ны страстми плотскими и блудным навождением. Единое, что сберегла, чего не возмог злодей осетить: не приняла я в себя духа сомнения, он же есть начальник уныния и малой веры, рождающей отчаяние. Бывало, нечистый шепчет мне в уши-то, шепчет: – Проклята еси и уготована огню! где тебе Христовою невестою быть, – ты невеста Вельзевулова… А я на колени да за акафист Сладчайшему Иисусу… Оцепит меня змий кольцами палящими, пламенем дышет, очи слепит, слух сожигает, кровь ядом огненным отравляет, – нет у меня против него силы… имам плоть страстьми люте бесящуюся и яростию палимую… Шепчет, ластится, издевается:
– Можешь ли измерить бездну падения твоего? Тело твое оструплепо грехами, душа твоя зол исполнися, ангел хранитель твой с омерзением отвратил от тебя лик свой и отлетел в пославшему его… Отступился от тебя Владыко неба и земли. В руки наши пришла еси и нам предана еси! Присягни мне, да будеши мне супругою в радости греха и в отчаянии бездны… А я, хоть и гибну огнем геенским, но – про себя – все твержу: – Неправдою коварствуешь, бесе. Не отринет неукорный, благий Господь моего упования, занеже и согрешив, не прибегла к иному врачу и не простерла руки моея к богу чуждему. Не отлетит от меня ангел мой, хотя и восплачет, егда враг попирает мя и озлобляет, и поучает всегда творити своя хотения. Не отлетит, да не изимет Преблагий души моея в день нечаяния моего и в день творения злобы, да не погибну во отчаянии и да не порадуется враг о погибели моей…
Лицо ее, разгоревшееся в экстазе волнующей речи, приняло выражение одушевления почти страшного, но – как казалось Михаилу Августовичу, с любопытством наблюдавшему, менее всего святого. Румянец, бросившийся в щеки, еще больше вытемнил иконописные черты, а в глазах, теперь, и в самом деле, почти черных от увеличенных зрачков и сделавшихся громадными от широко раздвинутых ресниц, точно траурных рам каких-то, мелькали блуждающие огни… И в них Зверинцев замечал очень мало общего с успокоительным присутствием сияющего ангела-хранителя, – скорее вспыхивали глубокие отблески того – противоположного – огня, в котором, именно, говорят, обитает древний погубитель-змий, столь злобно преследовавший сестру Василису какими-то своими коварными кознями…
– Ну, матушка, спасена душа, – думал про себя Михайло Августович, – в святых отцах и молитвенных текстах ты сильна, но черти в тебе прыгают таки – да и прехвостатые… Баба ты, может быть, и впрямь верующая, допускаю даже, что фанатическая, пожалуй, согрешив, и каешься искренно, но и любишь же ты согрешить! С яростью грешишь, с исступлением каешься… вроде двуострого лезвия грех в душу вонзаешь… оно – для многих – и слаще!.. Верю, что Бога любишь, но и дьяволу доставляешь не мало радости…
А сестра Василиса, смирив встревоженное внутреннею бурею лицо свое, говорила уже спокойно, почти елейно:
– И что же, сударь? Казалось бы, погибель мне конечно в подобных сему злообольщениях, – ан, нет: пришел час воли Божией, и открылось Его благое произволение… Послала мне Матерь Божия великого наставника, избавителя, мужа свята, иже, вышния Красоты желая, нижния сласти телесные оставил есть, нестяжанием суетного мира, ангельское житие проходя…
– Это знаменитый ваш Экзакустодиан, что ли? – перебил Зверинцев с сердитою и недоверчивою усмешкою.
Сестра Василиса молча и благоговейно склонила голову в торжественном знаке согласия.
– И что же именно воспоследовало из вашей встречи? – допытывался Зверинцев.
– А то и воспоследовало, что – как только увидала я его, батюшку, да взглянул он мне в глаза – так всю меня насквозь и прочитал, какова я есмь… И еще единого слова он мне не сказал, а меня уже всю затрясло от его провидящего взора и упала я пред ним в земном поклоне и коленки его обняла:
– Добрый, – кричу, – пастырю овец Христовых, – кричу и сама не слышу, – не предаждь мене крамоле змиине, и желанию сатанину не остави мене: яко семя тли во мне есть!
А он, слова не молвя, возложил руки мне на голову и покрыл меня полою ризы… Молчит и творит умную молитву… А у меня чутье такое будто был раньше вокруг головы моей обруч железный, был – и вдруг треснул и ниспал. И глаза, будто доселе были под туманом, а сейчас просветлели и видят ясно и радостно. И тело, будто раньше покрытое чешуею или еловою корою, вдруг сбросило ее с себя и почувствовало и воздух, и ветер, и всякое иное осязание природы… А в душе… Господи! да этого ни пересказать, ни выразить невозможно обыкновенными человеческими словами… Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Бозе Спасе моем…
Она проворно вынула из кармана платок и утерла глаза, ставшие совершенно огненными, думая, будто они в слезах, но они оставались сухи. Тем не менее, Зверинцев видел, что ее движение не притворно, и поверил ему. Он знал эту особенность и за Викторией Павловной, что, огорченная или сильно раздраженная, она начинала больно гореть глазами, ощущая в них все возрастающее жжение, точно прилив слез; но слезы не показывались, а пожар в глазах разгорался все больнее, до тех пор, пока она не тушила его холодным умыванием, – иначе понемногу нарастал и разражался бурею истерический припадок…
– Однако парочка подобралась! – мрачно размышлял он. – В самом деле, пожалуй, и об Анисье пожалеешь… Та хоть колода дубовая, беснервный кус мяса… А эти две, одна другой лучше: что госпожа, что служанка… одну трясет, другую корежит… Воображаю, о чем эти две истерички беседуют между собою и как они должны друг дружку заражать…
– Так, значит, и спас вас отец Экзакустодиан от крамолы змеиной и прочих ужасов? – спросил он, видя, что его собеседница справилась с собою и заливает пролетевшее возбуждение поспешно глотаемым чаем.
Он ждал восторженного утвердительного ответа, но, к его удивлению, сестра Василиса слегка нахмурилась и отвечала уклончиво, с заметною неохотою:
– Спасти от демонского стреляния человек человека никогда не может: силен один Бог, Агнец Вифлеемск, льва и змия поправый, да Пречистая его Матерь… Довольно уже того, что отец Экзакустодиан облегчил мне муку змеиных соблазнов и снял с меня вину их, а с души моей ответ… Псалом «Живый в помощи Вышнего» изволите знать? Там все есть, что подобной мне грешнице надобно, полное обетование. «Яко на Мя упова, и избавлю, и покрыю и, яко позна имя Мое»… А вот барыня-то, моя милая, тут-то как раз и упряма и не хочет этого понять и принять… Чрез то и мается…
Оклик Виктории Павловны позвал сестру Василису в комнаты. Она извинилась и ушла на зов, но почти тотчас же возвратилась и пригласила Михаила Августовича войти обратно в столовую, так как барыня, по вечерам, немного лихорадит – зябнет и опасается быть на воздухе. Сейчас барыня отдыхала и дремала, но через несколько минут уберется и выйдет, а она, Василиса, тем временем, накроет стол поужинать, чем Бог послал… В столовой было жарко, душно и странно пахло. Как жаркое сырое облако, заполняла комнату томящая смесь нового дерева, лака, духов, курительной свечи, лампадок, цветов и, с тем вместе, – Михаилу Августовичу совестно было признаться, но ему, обладающему довольно острым обонянием, несколько раз чудилось, будто, ко всему вдобавок, откуда-то, вдруг, нет-нет да и потянет гнилью, точно где-нибудь в углу или под полом разлагается дохлая мышь либо другая мертвечина…
– Это от тубероз, – решил он, глядя на огромные их букеты на подзеркальниках, – туберозы, когда начинают увядать, – всегда с ними так: не разобрать, то ли аромат, то ли вонь…
И заметил суетившейся у стола Василисе:
– Цветочки-то выбросить пора бы: должно быть, забываете воду менять, – уже испортились…
Но она, стоя к нему спиною, откликнулась живо и как будто с неудовольствием:
– Что вы! Помилуйте! Только сегодня срезала и поставила… Аккурат перед вашим приездом.
Михаил Августович вспомнил, что, действительно, цветы стояли на подзеркальниках уже когда он говорил здесь с Викторией Павловной, но в то время этого пряного тропического запаха он не слышал: не было, или – он сгоряча, в волнении, не замечал…
– Ну, стало быть, это они к вечеру так уж очень раздышались, – сказал он.
На что сестра Василиса; ответила:
– У нас с барыней, по деревенской скуке, теперь только и удовольствия, что цветничок. Уж так-то ли удались, так то ли ныне поднялись цветочки – истинное утешение.