355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны » Текст книги (страница 45)
Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 02:30

Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 53 страниц)

– Да и то, – оговорилась Аннушка, – это былое дело, а вот уже года два я не замечаю за Маремьяной Никифоровной старых проказ и всегда и во всем совершенно его довольна.

Таким образом, несмотря на энергию сыска, остроумные догадки Ремизова, показания Аннушки и пр., следствие подвигалось медленно и туго.

Но вот, одним вечером, в плохоньком трактире пригородной рабочей слободки, переодетый сыщик из маленьких услыхал, как за ближним столиком рассказывают историю о найденном в Быке топоре. Ничего особенного в том не было: историей этой гудел не только весь город, но и весь уезд, если не вся губерния. Но внимание сыщика привлекло любопытство, с которым прислушивался к рассказу – с ближнего столика – молодой рабочий, сидевший совсем в другой компании. Рассказчик, пожилой человек благочестивого и даже как бы аскетического облика, упирал на то чудесное обстоятельство, что топор найден был не на дне пруда, а вросшим в лед, – словно мол Господняя десница удержала его, вопреки естеству, – чтобы явить людям и дать нить в раскрытию великого греха.

– Чуда здесь никакого нет, – вдруг громко вмешался рабочий, прислушивавшийся с соседнего стола. – А просто не рассчитал человек: надеялся, – что спустил топор в полынью, ан, угодил в налед… Ее за ночь приморозило, – топор и остался поверх льда-материка подо льдом-молодятником…

Уверенный тон, которым говорил рабочий, показался сыщику подозрительным. Он выбрал случай заговорить с молодым человеком. Рабочий оказался формовщиком с Крумахерова завода. Сыщик подсел к нему и, без особенного труда, получил признание, что, кажется, он видел, как был утоплен топор в Крумахеровом пруду. Несколько недель тому назад, по расчету, выходит, сутками двумя позже убийства, рабочий этот, в поздние сумерки, возвращался с завода домой, короткою дорогою, через Бык, по льду. Этак уже с пол-пути, он заметил, что с противоположного берега, по спуску от рабочих домиков, сошел человек и – вместо прямой дороги – взял влево. Рабочий понял из этого, что человек – нездешний, и испугался, не попал бы он там, налево-то, в полынью, не замерзающую, от сильного ключа, даже и в большие морозы. Он крикнул прохожему, чтобы поберегся, – полынья!.. Тот быстро пригнулся, должно быть, рассматривая, куда зашел, и повернул назад, па настоящую дорогу, на которой встретился с рабочим и поблагодарил его за окрик:

– Чуть было не утоп… Ногою уже в воде был… Спасибо, что крикнули…

Прохожий был небольшого роста, одет по-немецки, сильно замотан шарфом и в очках – синих или черных, рабочий не разобрал по сумеречному времени… Рабочий спросил:

– На завод?

Встречный отвечал утвердительно и назвал одного из директорских помощников, к которому он идет. На том и расстались. Уже поднявшись к рабочим домикам, рабочий вспомнил, что директорского помощника, названного встречным, сегодня нету на заводе: услан в уезд, – и пожалел, что не предупредил прохожего. Но его ужо не было видно на пруду.

Встрече этой рабочий, конечно, но придал никакого значения – ни тогда, ни даже когда был найден топор. Мысль, что человеком, бросившим топор в воду, мог быть тот встречный прохожий, пришла рабочему только вот теперь – под впечатлением слышанного разговора.

Сыщик убедил рабочего пойти с ним в участок и сделать заявление. Из допроса директорского помощника, к которому будто бы шел прохожий, выяснилось, что его в тот вечер никто не спрашивал на заводе. Значит, прохожий рабочему солгал и на заводе не был, но прямо с пруда вернулся в город кругом, через другую заставу. Это было уже совсем подозрительно. Тогда помощника проэкзаменовали подробно обо всех его городских знакомых, а главное – не мог ли кто-либо из них знать наверное, что его не будет вечером дома. Оказалось, – что знать могли очень многие. Утром того дня помощник был, по заводским делам, в местном учетном банке и громогласно рассказывал служащим, – а могла слышать и публика, о том, что дирекция посылает его сегодня в уезд, к одному землевладельцу, на экспертизу открывшейся в имении последнего белой глины.

Здесь рюриковское сыскное отделение блистательно отличилось. Несколько дней проверялось, кто именно из публики мог быть в тот час и в том отделении банка, где и когда помощник рассказывал о предстоящей ему поездке. В числе слышавших, оказался некто Фликс, – комиссионер и средней руки фактор, аферист из неудачников, который, в напрасной жажде разбогатеть, примазывался решительно ко всякому возникавшему в Рюрикове промышленному и торговому предприятию, лишь бы улыбнулась хоть тень выгоды. Он получал тогда деньги по переводу и отнесся к рассказу о глине с особым интересом, конечно, вполне в нем естественным. Фликса, по уходе его из банка, почти сейчас же видели закусывающим в баре. Он оживленно беседовал о чем-то с подошедшим к нему Мишею Гоголевым. Подозрительного тут ничего не было, но начальник сыскного отделения – словно по вдохновению – почуял «нить» и за нее схватился, на авось, по инстинкту. За Фликса взялись. он был очень изумлен, но без всякого запирательства показал, что, действительно, говорил с Гоголевым о глине, на разведки которой отправлен был с Кумахерова завода директорский помощник.

– Почему это могло быть интересно Гоголеву? А потому, что Гоголев не так давно говорил мне, что предвидит в скором времени получение значительного капитала, и спрашивал у меня совета как бы его выгоднее поместить… Так вот теперь я и советовал ему: если слух о глине окажется достоверным, приобрести акции Крумахерова завода, так как они должны шибко пойти на повышение. Но он отвечал, что – увы! – надежда обманула его, и деньги он, хотя получит, но, кажется, еще очень нескоро и небольшие.

Этого, конечно, было мало, чтобы предположить в Мише человека, утопившего топор в Быке. Однако, на всякий случай, его искусно показали рабочему свидетелю. Рабочий Мишу не признал, да и установлено было, что Миша, в вечер потопления топора, находился совсем в другом месте. Денег он, действительно, ждал – по наследству от недавно умершей московской тетки своей, Марфы Алексеевны Винтовой, которую почитали очень богатою. Но по смерти ее, оказалось, что капитал еще прижизненно передан ею в руки некой богомольной петербургской купчихи Авдотьи Никифоровны Колымагиной на благотворительные и богоугодные цели, а недвижимое имущество находится в спорном владении. Так что, вместо чаемой Голконды, Мише перепадут сущие пустяки, да и то еще Бог весть когда. Все это узнали от содержательницы кафешантана «Буэнос Айрес», Агнии Аркадьевны Шапкиной, которая тоже была в числе наследниц и тоже горько обманулась в расчетах. Тем не менее, вокруг Миши стали сгущаться подозрения, сотканные из булавочных мелочей, но каждое требовавшее поверки. Так, было выяснено, что, незадолго до убийства, Миша получил из Москвы сундук с вещами, который показался квартирной хозяйке несколько странным, так как железнодорожные ярлыки на нем были старые и полуободранные. А вскоре после того Миша в своей печи спалил что-то, страшно навонявшее по всей квартире жженым пером и пригорелым салом. Когда хозяйка стала ему выговаривать, он очень сконфузился и объяснил, что жег свою старую переписку.

– Помилуйте, – возразила хозяйка, – что вы мне рассказываете? Бумагу даже нарочно жгут, чтобы очистить воздух, а ведь это зараза.

Тогда Миша, с еще большим конфузом, признался, что бросил в печь старое ватное одеяло, которое родственники имели глупость уложить вместе с другими вещами, не сообразив того, что оно – вещь вредная и давно подлежащая уничтожению: под этим одеялом болела и умерла в туберкулезе его, Миши Гоголева, мама. Вообще, за последнее время Миша Гоголев, по словам хозяйки, как-то слишком много «вертелся у печек». Однажды хозяйка пошутила с ним, сказав, что дрова все дорожают, – вот, последние поленья на исходе, а денег нету, не знаю, чем завтра буду топить. И что же? Миша, добрая душа, принял ее шутку всерьез – и, на завтра, чуть свет, изрубил свой безобразный московский сундук и вытопил им, голубчик, две печи: в столовой и в детской. Как постояльцем, хозяйка Мишею не могла нахвалиться. Такого хорошего – кроткого, аккуратного, учтивого и участливого умницы-жильца у нее никогда не было и не будет. Особенно выхваляла она Мишину трезвость и целомудрие. За два года, что он квартировал, у него не бывала ни одна женщина. А пьяным хозяйка видела его только один раз, – вот– когда какие-то злые люди напоили его на теткиных именинах. Зато как же он и стыдился после, милый! Верите ли, поутру, когда очувствовался, в такое пришел отчаяние, что совестился показаться людям, прислуге не позволил войти – комнату убрать. Сам все, что нагрязнил, привел в порядок и вычистил, и пол тряпкою вытер, и грязную воду вынес и вылил в раковину…

– Я даже рассердилась, зачем он так обижает себя? Нет ничего особенного: дело мужское, самое обыкновенное… Своего покойного супруга я, бывало, каждое двадцатое число, поджидаю в подобном виде… Так – что же, – говорит, – делать, Марья Тимофеевна? Натура на натуру не приходится. Я, говорит, кажется, до гробовой доски не забуду этого стыда, что допустил себя до подобного скотского бесчувствия… Боже мой! Боже мой! да неужели меня таким по городу везли? Если кто из знакомых видел? Как я теперь покажусь на улицу?…

Все эти простодушные хвалы были приняты в сыскном отделении с любопытством, которого смысл был, однако, далек от восхищения.

Миша подвергся передопросу, но очень осторожному, который он выдержал, нисколько не смущаясь и очень свободно и охотно отвечая на вопросы.

За три дня до убийства, он, действительно, получил из Москвы от родных сундук с вещами, выкупленными из заклада. Дубликат накладной он, к сожалению, уничтожил, за ненадобностью, но проверить получку легко по книгам багажного отделения местной станции и, если угодно, то вот имя и адрес отправительницы: Вера Александровна Холстякова, Москва, Уланский переулок, дом номер такой-то. Почему сундук пришел с железной дороги в таком обшарпанном виде, что даже ярлыки на нем показались хозяйке старыми, – Миша не знает. Сам был удивлен, когда получил вещь. Внутри сундука, однако, все оказалось цело и в порядке. Правда и то, что он сжег сундук. Но совсем не с теми благотворительными побуждениями, которые предположила хозяйка, – это он говорил ей просто в шутку, – а по той же причине, которая заставила его сжечь одеяло. Сундук слишком долго находился в спальне покойной Мишиной матери, скончавшейся от туберкулеза, и не мог не превратиться в рассадник заразительнейших микробов. Покойница была женщина простая и, вдобавок, не сознавала характера своей болезни. Но соблюдала никакой осторожности, – кашляя, плевала и харкала где попало и т. д. У Холстяковой, – это Мишина сестра, замужем за банковым служащим в Москве, – после нее, подозрительно закашляли двое детей. Миша, хотя и не получил правильного образования, человек культурный и следит за прогрессом. Он уважает гигиену и санаторию и знает, как опасна туберкулезная зараза. Будь он более состоятельным человеком, так он и все присланные вещи истребил бы, во избежание заразного риска. Но, к сожалению, такая роскошь для него не по средствам. Поэтому он сжег только одеяло, которое представлялось ему опасным более других вещей и, будучи изношенным, не имело никакой ценности.

По проверке фактов, все оказалось точно так, как показывал Миша Гоголев. Единственным неблагоприятным для него обстоятельством, которое обнаружила посылка сундука, было его близкое родство с Верою Александровною Холстяковою или, правильнее, Холостяковою, потому что так стояло в паспорте; а «о» дама эта выпускала только по капризу, потому что ей не нравилась фамилия мужа. Сама Вера Александровна, не замеченная лично ни в чем худом, кажется, была женщина не худая, хотя и чрезвычайно взбалмошная. Но супруг ее, Семен Автономович Холостяков, был хорошо памятен в полицейских списках, как господин, пять лет тому назад жестоко скомпрометированный участием в прескверном сообществе гомосексуалистов; раскрытом, впрочем, по его же доносу. В сообществе этом занимались не только развратом, но и более опасными делами-делишками, покуда еще только скользившими по границе уголовщины, но уже готовыми ее переступить. Главою общества почитался юный господин с графским титулом, которого от тюрьмы и суда спас дом умалишенных: человек совершенно фантастического настроения, смесь жулика с жестоким психопатом-садистом, эпилептик и морфиноман, искренно воображавший себя каким-то Гелиогабалом в пиджаке и громко проповедовавший, что он призван в мир, чтобы делать зло. Большего зла ни этот юный декламатор, ни его пестрая компания наделать не успели, но большие безобразия и несколько мелких мошенничеств, которыми беспутная шайка пыталась пополнить скудную кассу своих кутежей, привлекли внимание полиции. Холостяков, очень двусмысленный и вульгарный господин из тех, которые одною ногою всегда стоят на пороге сыскного отделения и не служат в сыщиках только потому, что в сыщики их не берут, играл в сообществе очень важную роль, как организатор всяческого беспутства и разврата, но был достаточно осторожен и хитер, чтобы уклоняться от преступлений свойства приобретательного. Когда, после двух-трех удачных жульнических проделок, на суммы, впрочем, не свыше десятков рублей, фантазия Гелиогабала в пиджаке окрылилась до идеи воскресить в Москве знаменитейшее из ее преступных преданий – пресловутый клуб червонных валетов и, для первого дебюта, «помочь царю делать деньги», т. е. открыть фабрику фальшивых бумажек, – Семен Холостяков струсил и нашел, что время выйти из игры, – это уже не шутки… И донес. Правда, не о фабрике фальшивых бумажек: она существовала только на языке пиджачного Гелиогабала совершенно необузданном импровизировать злодейства, которыми он удивит мир и заставит упокойников в гробах сказать спасибо, что померли. Но о сообществе, сложившимся с целью систематического нарушения статей 995 и 996 Уложения, уже натворившей и творящей великие мерзости, а собирающейся творить еще большие. Полиция неохотно доводит до гласности и суда подобные интимные преступления, раз они не производят слишком откровенного скандала или не осложняются серьезною уголовщиною. В данном случае она действовала тем осторожнее, что в сообществе, наряду со всякою швалью из подонков общества, вроде самого Холостякова, было замешано несколько молодых людей из знати и коммерческой аристократии. Следовательно, приходилось срамить семьи, являющиеся, в некотором роде, столпами отечества, пачкать имена, которые суть символ благорожденного патриотизма и приятно звучат для слуха высоких сфер. Поэтому предпочли дело смять и потушить в первом периоде дознания. Сообщество распалось и уничтожилось уже от одного предчувствия острастки, хотя последняя пришла к безобразникам не по суровому официальному пути, а больше – в виде «отеческого внушения». Гелиогабала в пиджаке семейный совет упрятал в лечебницу для душевнобольных.

Поэт-декадент, барон Иво Фалькенштейн, стремительно уехал за границу. Примеру его последовали еще кое-кто из компрометированных. Однако, шила в мешке не утаишь. Молва расползлась. Москва гудела злословием и называла имена. В связь с этим плачевным делом приводили и много нашумевшее тогда самоубийство студента, Сергея Чаевского. Редкая красота этого очаровательнейшего юноши, была известна, можно сказать, европейски– по картинам его родственника, знаменитого академика Константина Владимировича Ратомского. Сережа Чаевский не раз служил ему моделью и, в том числе, для юноши-поэта в наиболее прославленной картине Ратомского «Ледяная Царица» [См. "Закат старого века"]. Необычайно талантливый, симпатичный, порывистый, всеми, кто его знал, любимый, юноша-красавец застрелился как будто совсем беспричинно, не оставив никаких разъяснений, кроме обычного «в смерти моей прошу никого не винить»…

Но каковы бы ни были нравственные качества господина Холостякова, а из того условия, что сестра имела несчастие выйти замуж за развратника-негодяя, менее всего следует, чтобы брат оказался убийцею и грабителем. Словом, диверсия дознания в сторону Мишеньки кончилась ничем и даже с большею для него выгодою. Даже сыщик Ремизов, питавший большое предубеждение против молодого человека, уверился, что эту карту надо скинуть из игры, как лишнюю и бесполезную. Приглашение к следователю и едва не постигший арест нисколько не повредили Мишеньке в глазах рюриковцев. Напротив: на него смотрели, как на человека, чуть было не постигнутого напрасным несчастием, что даже увеличивало симпатию к нему и как бы ввело его в моду. Его всюду охотно принимали, жалели, а он всюду столько же охотно и свободно рассказывал обстоятельства своего допроса, великодушно оправдывал подозрения лиц, производивших дознание, и следователя и, когда слушатели приглашали, скромно высказывал свои собственные предположения об убийстве. В них он явил много остроумия, сметки и способности к логическому построению. Слушали его с большим интересом, хотя некоторые из его гипотез производили не совсем приятное впечатление на тех из рюриковцев, которые, симпатизируя Аннушке, отстаивали ее полную непричастность к делу. Не то чтобы Мишенька обвинял Аннушку, – напротив: он прямо во всеуслышание говорил, что – Боже сохрани, чтобы он когда либо поверил, будто Анна Николаевна тут виновна. Пусть ее хоть все присяжные в мире приговорят, я и тогда не поверю. Но из всех его рассказов и соображений как-то выползало само собою, что, кроме Аннушки, некому было подготовить в бесшумному взлому окно, через которое вошли грабители. В предположениях об этой подготовке он высказал даже чересчур уж догадливое остроумие, которое походило на уверенную осведомленность. Вместе с тем, по мнению некоторых, Мишенька уж слишком настойчиво, словно кружево, плел доказательства, что ему никак нельзя было ни по времени, ни по месту, принимать участие в этой подготовке, ни, тем более, присутствовать при ее кровавых результатах. За Мишенькою, все-таки, послеживали, и все его рассуждения становились известными Ремизову, а тот учитывал их безмолвно, но не весьма благосклонно. Он и сам не знал почему, но этот, всем нравившийся, красивый, рассудительный, приличный молодой человек, ему ужасно не нравился. Учел он и то обстоятельство, что Мишенька, усердствуя бросать темную тень на Аннушку, очевидно, не знает, что она уже пришла в себя и дает показания, и продолжает почитать ее, по городским слухам, сумасшедшею и, следовательно, как бы вычеркнутою из следствия. Своего рода – живою покойницею, а, ведь, мертвые, как известно, сраму не имут и, значит, мертвым телом хоть забор подпирай: вали на него, – что хочешь, – стерпит!..

За исключением Аннушки, в это время уже все, первоначально арестованные по делу, были освобождены, по явной неприкосновенности к преступлению, обнаруженной дознанием. Из числа освобожденных, мужчины, напуганные тюрьмою, поспешили разъехаться по своим деревням, но кухарка, крестьянка Маремьяна Никифоровна Блохина, осталась в Рюрикове, сняла квартиру и стала промышлять комнатами с мебелью. Дело пошло успешно. Первым, кто снял у нее комнату, был Мишенька Гоголев, расставшись для этого с комнатою на Старо-кадетской улице, где он квартировал почти три года. Вторым явились какие-то безразличные, тихие пожилые супруги без детей, проживающие в Рюрикове из-за длинной судебной тяжбы, и очень от нее обнищалые. Третьим – молодой человек, носивший странную фамилию Благоухалов. Он только что приехал из Петербурга помощником бухгалтера в одну рюриковскую промышленную контору, но контора прогорела и, как раз накануне прибытия Благоухалова, прекратила свою деятельность. Благоухалов остался на бобах и теперь день-деньской бегал по Рюрикову, ища места. Но не находил и только проживал, у Блохиной, последние свои сбереженьица, откровенно подумывая уже о закладе вещей. Уехать же не хотел, ибо говорил:

– Я упрям.

Мишенька Гоголев, вообще, не весьма поспешно сходившийся с людьми, долго относился к упрямому Благоухалову с испытующею подозрительностью: что за тип и откуда взялся? Но добродушие милого юноши преодолело Мишенькины предубеждения и молодые люди сделались большими приятелями… Сближение их началось незадолго до того, как рюриковский прокурорский надзор и сыскная полиция получили жестокий нагоняй из министерства за медленность и безуспешность следствия по «Аннушкину делу». Следователь обиделся и подал прошение об отпуске, который и был ему дан. А к «Аннушкину делу» прикомандирован был разобрать его путанную паутину известный сих дел мастер Петр Дмитриевич Синев.

Взявшись за Аннушкино дело, он сперва тоже никакими конан-дойлевскими чудесами рюриковской публики не ошеломил. О нем даже начали уже поговаривать:

– Такая же баба, как все прежние!

В сыскном отделении Синевым тоже были недовольны, так как он настоял на выделении дознания по Аннушкину делу в специальное ведение Ремизова, которого бесцеремонно характеризовал:

– Этот каналья у вас единственный и сколько-нибудь честный человек…

Но, вот, в одно прекрасное утро, разнесся по Рюрикову слух о ряде быстрых и энергичных арестов, однодневно произведенных по предписанию Синева в весьма разнообразных кругах местного общества. В первую очередь опять очутился под замком Мишенька Гоголев. А из других арестованных, кроме упрямого молодого человека Благоухалова и хозяйки меблированных комнат, крестьянки Маремьяны Блохиной, произвел наибольшую сенсацию арест одного юноши с громкой фамилией, но малыми денежными средствами, принадлежавшего к лучшему рюриковскому обществу и вхожему во все аристократические дома, не исключая губернаторского. Взят был также самый удалой и известный в городе извозчик-лихач, слывший под кличкою Алехи Оглобли…

Ход следствия держался Синевым в большой тайне. Тем не менее в городе скоро узнали, что – припертый к стене уличающими показаниями Оглобли и упрямого Благоухалова, оказавшегося подосланным от Ремизова сыщиком, – Мишенька Гоголев принес, наконец, полное сознание в разбойном нападении, по предварительному умыслу и уговору, на дом своего бывшего хозяина и благодетеля, нотариуса Туесова, который и был при этом убит в самозащите. Сознался и сообщник Миши Гоголева – аристократический отпрыск, вхожий в лучшие дома. Но, сознавшись, Мишенька в то же время уже решительно оговорил и Аннушку Персикову. С нею, по его словам, он имел любовную связь, и она приняла участие в преступлении под условием, что Мишенька, на ограбленные туесовские деньги, увенчает свою с нею любовь законным браком… На Синева показание Мишеньки произвело впечатление оговора по злобе, тем более, что другим соучастникам в разбое – аристократическому отпрыску и Оглобле – любовные отношения между Гоголевым и Аннушкою оказались совершенно неизвестными. Но их подтверждала свидетельница Блохина, хотя как-то неуверенно и – по убеждению сыщика Благоухалова – только пела с голоса Мишеньки, который, живя в меблированных комнатах Блохиной, успел совершенно забрать сластолюбивую хозяюшку в цепкие свои руки. Синев очень хорошо видел, что оговор шит белыми нитками и хотел уничтожить его одним рывком: свел Мишеньку и Аннушку на очную ставку. Но он слишком понадеялся на Аннушкино выздоровление. На очной ставке Аннушка сразу признала Мишенькин голос и впала в сильнейший истерический припадок, после которого ее недавний невроз возвратился к ней с новою силою, чередуя светлые промежутки с совершенным помрачением сознания… Оставалось опять лечить и ждать.

В таком положении стояло «Аннушкино дело» в момент, когда настояния присяжного поверенного Пожарского и Феничкин восторг к лэди Годиве прибавили к огромному свидетельскому сонмищу процесса еще одну свидетельницу в лице Виктории Павловны Пшенки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю