355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Амфитеатров » Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны » Текст книги (страница 3)
Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 02:30

Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"


Автор книги: Александр Амфитеатров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц)

III.

Ни сегодня, ни завтра, «ужо», обещанное Викторией Павловной, чтобы «поговорить по душам», не наступило. Впрочем, и где уж было! Гости все подъезжали да подъезжали. Во дворе усадьбы, у людского флигеля, вечно торчал воз, с которого Ванечка, мать его, ключница и стряпка Анисья снимали и уносили в кладовки разные аппетитного вида свертки, ящики и коробки. Опустеет одна подвода, – глядь, уже другая ползет со станции.

От множества незнакомых лиц голова шла кругом. Когда я попадаю в деревню после долгой городской суеты, я немножко шалею, как бы пьянею от воздуха. Перестанешь думать и только существуешь; смотришь, дышишь, слышишь, обоняешь, тянет спать на мягкой траве, под деревьями. Сел к березке, умную книжку из кармана вынул, перевернул страницы две-три… а потом… умная книжка из рук выпала, и щека как-то сама на пушистый мох опустилась, и дрозды, которые прыгали, суетились и кричали над моей головой, вдруг начинают прыгать, суетиться и кричать где-то ужасно далеко-далеко, а вблизи почему-то и откуда-то выглядывает седая борода секретаря редакции, который говорит мне унылым голосом:

– А репортер благовещенский заметки об убийстве в Царском Селе не доставил, – говорит, что у него на железную дорогу денег не было, а контора была заперта…

– Сколько же раз… – трагически начинаю я и просыпаюсь от щелчка старым желудем, метко брошенным мне в самый лоб. Надо мною стоит Виктория Павловна и хохочет. Лицо ее, в янтарном загаре, будто пропитано солнечным лучом; ямочки на щеках играют… Приподнимаюсь в конфузе:

– Простите, ради Бога… я, кажется…

– Вот выдумал – извиняться! Сделайте одолжение, земли мне, что ли, жалко? А бока ваши, – устанут, у вас же и болеть будут. Я вас только потому разбудила, что пора простоквашу есть… Что вы на меня уставились?

– Нарядная вы сегодня.

Она равнодушно взглянула на свою щегольскую пеструю кофточку, – видимо, парижскую модель, и только-что с манекена.

– Да, расфрантилась. Арина Федотовна заставила надеть. Кто-то для дня ангела привез. Не вы?

– К сожалению, нет.

– Ах, да! я забыла: вы что-то другое совершили, более важное… – засмеялась она. – По крайней мере, Арина Федотовна даже настаивала, чтобы я вам написала особое «мирси». Ну, чем писать, я вам просто merci скажу. За что, – не знаю, но во. всяком случае, – merci. Вы ей, должно быть, денег дали? В такую почтительную ажитацию она у меня приходит только при виде хороших денежных знаков. Ну, идем! идем!

– Скажите– ка, новый гость! – продолжала она уже на ходу, искоса и полусерьезно на меня поглядывая, – вы меня очень осуждаете, что я… так… яко птица небесная? в некотором роде, общественным подаянием живу?

– Как вы ставите вопрос…

– Прямо ставлю. Что же тут? Дело видимое. Лживка, лукавка, вежливка не поможет. Сквожу на чистоту. Щами накормить не в состоянии, а омарами – сколько угодно, потому что – милостивцы навезли. Вчера ходила с драными локтями, сегодня – вон какое oeuvre de Paris вырядила, потому что милостивец привез. Так вы не церемоньтесь: сразу! «Я приговор твой жду, я жду решенья!» – запела она во весь голос.

Я только руками развел:

– Ну, милая барышня, и альтище же у вас!

– Покойный Эверарди очень хвалил, – равнодушно отвечала она. – Я одну зиму училась, о сцене мечтать было начала…

– Что же? учиться надоело?

– Нет, а – ни к чему. Актриса! какая же это жизнь?

– Почему нет? – возразил я. – Конечно, дорога артистки на русских сценах – да и на всяких, впрочем, – весьма тернистая, но, как бы то ни было, покуда – это единственный вид женского труда, который хорошо оплачивается, дает известную самостоятельность.

– Удивительную! – насмешливо отозвалась она, – вы вот, должно быть, артистический мир-то наизусть знаете. Так вот вы и скажите мне: много ли знавали артисток, вышедших в люди без того, чтобы их мужские руки подсаживали? Мужья там, любовники, покровители… Знавали таких?

– Знавал, – храбро ответил я.

– Ой ли? и многих? – с сомнением возразила она.

– Нет, этого не могу сказать.

– То-то! Да и то, небось, Ермоловых да Дузе каких-нибудь назовете, которым Бог такие талантищи дал, что за ними в этих барынях и женщина-то совсем пропадает, – остается одна душа-великан, на которую все, как на восьмое чудо света, с благоговейными восторгами смотрят и любуются. А вы пониже линией возьмите. И увидите: знаменитость ли, простая ли статистка, – на этот счет – все одним миром мазаны. Посчитайте-ка этих артисток, которых вывез к успеху и популярности только их сценический талант, – немного насчитаете. Та выехала на антрепренере, та – на властном режиссере или капельмейстере, та связалась с первым тенором, комиком или jeune premier, которые заставляли импрессариев приглашать ее на первые роли: с другою-де играть не стану. Та к богачу-меценату на содержание попала и такими туалетами обзавелась, что и играть нечего: только ходи по сцене, да ослепляй! Той влиятельный журналист покровительствует и рекламу во все трубы трубит. Поройтесь в любой женской артистической биографии и, на дне известности, вы найдете, что фундамент-то ее совсем не искусство, – оно надстройка, не более! – а тот же поганый самочий успех. Растаял пред нами «ходовой» мужчина, – ну, и дело в шляпе. Мы садимся к нему на плечи. Он сам вперед идет и нас тащит. Самостоятельность артистки! Где она? Будь вы известность хоть семи пядей во лбу, а вы в руках у первого хама, который приезжает к вам с интервью и лезет целовать ваши руки; у режиссера, который весьма хладнокровно передает ваши роли первой красивой бездарности, если она на тело податлива; от зрителя, который просил о чести нанести вам визит в вашей уборной и, когда вы извинились: не могу принять, переодеваюсь, – идиот обиделся, вернулся в кресла и стал вам шикать…

– Ну, не всем же так не везет. многие артистки умели великолепно поставить себя в деле самозащиты.

– Да. Те, у которых за спиною мужчина стоит. Вы не знавали Бронницкую-Верейскую? Старая актриса, опытная, умная. Я у нее уроки декламации брала. Так у нее– насчет самостоятельности и добродетели актрис– хорошая поговорка была. Начнут, бывало, при ней осуждать какую-нибудь бедняжку, что она и с тем, и с этим. А она вздохнет тяжко и скажет: «Эх, душенька! Что судите? Легкое ли дело провинциальной актрисе добродетель соблюдать? У нас, по провинции, душенька, добродетельны только те актрисы, которые с губернаторами живут».

– Это почему же? – улыбнулся я.

– А потому что – табу! Больше уже никто к ним приставать не смеет: и антрепренер на цыпочках ходит, и «Ведомости» в кольцо вьются, и товарищи свинствовать не дерзают, и первый ряд заискивает. А то я вам еще факт расскажу. Подруга у меня была по гимназии. Лидочкою звали. Поступила на сцену. Таланту– выше головы! Ничего, – служит, имеет успех, а хода настоящего все получить никак не может. Целомудренная была такая, щепетильная, и тельце, и душа нежненькие, скромненькие. Пооборвала она дюжины две театральных нахалов разного чина и звания, перестали к ней с гнусностями лезть, даже уважать начали, – вы, говорят, сцену нашу облагораживаете! вы у нас феникс! Но– феникс-то феникс, а феникса-то все в темный угол, да в темный угол. – Голубушка! ваша роль, но потерпите: должен был дать Звонской-Закатальской! Лидин-Тарарабумбиев потребовал: знаете… он с ней живет… – Вам бы следовало играть, да его превосходительство желают в этой роли Орешкову-Многогрешкову видеть… знаете… он ей покровительствует. Совсем затерли девочку… А я ее спасла. И, знаете, – как? Замуж выдала. Студенты ее очень любили. Ну, негодовали, что ее обижают. А главарем у них был Самосолов, медик, – мужичинища, вам скажу… Петр Великий! подковы ломает, кочерги узлом вяжет. Влияние среди молодежи страшное. При этом благородство чувств. Я его и оседлала: женитесь на Лидочке, будьте ее защитником! – Да, она меня не любит. – Полюбит! – И Лидию пилю: выходи за Самосолова! По крайней мере, будет кому за тебя заступиться. – Да я его не люблю. – Полюбишь!.. Окрутила. Через неделю после свадьбы – неприятность: роль у Лидочки отняли и другой актрисе передали, режиссерской любовнице. Лидочка ревмя ревет. Я – Самосолову – Что же вы? господин мужчина! жену вашу оскорбляют, а вам и горя мало? Он – шапку на голову и в театр. Возвращается через часок. На эту роль, говорит, Лидочка, плюнь, дабы не показать, что ты за нею уж очень гонишься. А вот – ты «Марию Стюарт» хотела играть, так на – тебе роль, просили передать. А она за «Марией Стюарт» года три ходила да вожделела, – допроситься не могла. Мы так и ахнули: Как же это вы? Что такое? Ничего говорит: мускулатура им моя не нравится. В другой раз обидели ее… ну, обидчица на этот раз была с такою протекцией, что антрепренер и мускулатуры не испугался: хоть изувечьте, клянется, батенька, а не могу! их превосходительство меня в бараний рог согнут и к Макару в кампанию пасти телят отправят. Хорошо. Что же Самосолов? Прямо из театра – в студенческую столовую. – Товарищи! оскорбляют! Честную артистку, любимицу публики! Для кого же! Для какой-то превосходительной наложницы кокотки… Что же это? Артистке и честною женщиною быть нельзя? Что она – жена бедного студента, так ее всякие хлыщи и в грязь топтать будут?.. Ну-с, и в жизнь свою я такого свиста не слыхала, как в спектакле, когда Лидочкина соперница ее роль играла… Теперь Лидочка тысячи загребает, – ну, а кто из них двоих ее карьеру сделал, Самосолов или она сама, – судите как знаете. Вот вам и удобнейшая форма женского труда. Нет, спасибо и за удобнейшую, и за неудобнейшие! Не верю я ни в какой женский труд и не хочу никакого.

– А вы пробовали?

Она комически воздела руки к небесам.

– Боже мой! да чем я не была?

Ну, уж про гувернантские и тому подобные места не говорю: на них порядочная девушка – всегда мученица. Разве только совсем уже орангутангица с лица и фигуры избегает этой проклятой доли, а то всякая mademoiselle – дичь, преследуемая всею мужского половиною дома, и ревнуемая, ненавистная для половины женской. Я в течение года семь мест переменила, и ни с одного не ушла – вот хоть бы настолько, хоть бы чуточку по своей вине. На последнем… знаете, за что меня выгнали? «Сам» мне за обедом баранью почку уступил: никогда никому – ни жене, ни детям – не уступал, сам жрал, а тут разнежился, почкою победить хотел. А после обеда он в клуб уехал, а мне супруга его объявляет: чтоб завтра вас в доме не было. Зло меня взяло. Выслушала я, и говорю: знаете ли что? уйти-то я от вас уйду, жизнь с вами не сахар – только уйду не раньше, чем через месяц, когда найду себе место хорошее и по вкусу, и аттестат вы должны мне выдать самый блистательный. А не то – вот вам честное слово: никогда у меня с вашим лысым дураком никаких интимностей не было, но если вы меня выкинете на улицу, так только вы его и видели. Разве я не вижу, что это за цаца? Свистну – так он собачкою за мною побежит не то, что деньги там, брильянты… вас в ломбарде заложит и мне на серебряном блюде квитанцию преподнесет. А через месяц я сама от вас уйду, и будет у вас тишь, гладь и Божья благодать… Она – флюсастая такая была, чирая – сперва было на дыбы, а потом вдруг – со слезами, чуть не коленопреклонно: Ангел благодетельница! пощадите! не погубите!.. Уж и танцевала же она предо мною весь этот месяц на задних лапках! Первое лицо я в доме была. Так что муж-то, тайно охраняемый, даже выговоры ей делал: что ты, матушка, с Викторией Павловной так уж очень жантильничаешь? Неловко. Гуманность гуманностью, но все-таки ты хозяйка дома, а она служащий человек… А у той-то от таких его слов по сердцу – масло! масло!! Значит, держу я слово, – не амурничаю, не разрушаю очаг. Зато, как сказала я: сегодня уезжаю! – так она деньги-то мне дрожащими руками заплатила, а у самой– все флюсы от злобы на сторону… Надеюсь, шипит, что мы видимся в последний раз в этой жизни. А я ей: э! матушка! гора с горою не сходится, а человек с человеком всегда сойдется.

Виктория Павловна захохотала коротко и зло.

– Была я, любезнейший мой Александр Валентинович, конторщицею в большом торговом учреждении, служила в банке, в редакции, в статистике, в правлении железной дороги. Служила всюду хорошо, по службе нигде никогда никаких упущений, но… всюду и везде все и всегда как будто немножко, а иные так и очень множко, недоумевали: зачем это мне? Красивая, а служит! Ей бы на содержании жить, в колясках ездить, а не над конторкою спину гнуть. – Иван Иванович, будет нам к празднику награда? – спрашивает бухгалтера моя товарка по службе, Агнеса Свистулькина, – вдесятеро меня умнее и полезнее, но – одна беда: Бог ей зубы вызолотить не вызолотил, а чернью покрыл. – Не знаю-с– сухо отвечает Иван Иванович и идет мимо. – Бурмыслова! спросите вы! – шепчут товарки. Вам он скажет: вы хорошенькая! – Иван Иванович, будет награда? – Бухгалтер слаще меда и мягче пряника – Вам, Виктория Павловна, всенепременно, – помилуйте! еще бы! вы гордость наша! сам г. директор изволили намедни осведомляться: а как здоровье той изящной барышни, что у вас исходящие записывает… Женский труд! Боже мой! Я работала, как вол, по двенадцати часов в сутки, – и не могла подняться выше пятидесяти рублей жалованья! Когда я горевала, что мало получаю, на меня широко открывали глаза и говорили: помилуйте! это мужской оклад! столько у нас мужчины получают! Но стоило мне перестать быть служащею, а улыбнуться и пококетничать, как полагается женщине по природе ее, и… Сезам отворялся. Вам деньги нужны? Да возьмите ссуду. – Страшно. Вычитать помногу станете. – Виктория Павловна! с вас-то?! Эх! Да что – ссуда! Кабы вы ласковым взглядом подарили, да я бы – коляску с рысаками, квартиру в три тысячи… – Полно вам глупости молоть! Вы лучше, в самом деле, жалованья прибавьте. Ведь я же за двоих работаю. – Не могу-с! этого не могу! но принципу-с: мужчины столько получают… – Да ведь они за пять часов получают и еще спустя рукава вам все делают, а мы по двенадцати сидим… – Не могу-с… зато они, хе-хе-хе, и мужчины-с. Так вот и тычут тебе в нос всю жизнь: покуда ты, баба, будешь заниматься мужским делом, дотоле тебе, бабе, цена ломаный грош, – хоть будь ты сама Семирамида Ассирийская. А вот займись ты, баба, своим женским делом, и – благо тебе будет: купайся в золоте, сверкай в бриллиантах, держи тысячных рысаков! А женское-то дело выходит, по-ихнему, – проституция.

Она с волнением схватила меня за руку:

– Ну, разве не права я? Разве, даже, когда тот же бухгалтер Иван Иванович не удостаивает ответа уродливую Свистулькину, а передо мною вьется и сюсюкает, разве уже в этакой мелочи не чувствуется этого подлого проституционного начала? Что, мол, с той разговаривать? Пусть она умная, работящая, да – «для этого» не годится: ну, и не суйся! Кой в ней нашему брату прок? А вот эта – «для этого» весьма годится, – с нею ничего, поговорим!.. Женский труд!.. Ох, господа мужчины! уж и не знаю, кто из вас хуже? противники женского труда или стоятели за него? Потому что я помню инженера, который издевался надо мною – Зачем вы портите ваши прекрасные глазки над графами наших глупых росписей? Поедемте-ка лучше заграницу, я вам туалеты у Paquin закажу и тысячу рублей в месяц – на булавки. Но помню и редактора прогрессивного органа, который жал мои руки, восторженно глядел мне в глаза и декламировал – как это хорошо, что вы такая прекрасная, светлая, умная, трудолюбивая! Необходимо подумать, как бы сделать, чтобы вам легче было жить. Честный труд – что лучше, что выше этого? Но, знаете ли, корректуры, переводы, переписка, даже авторство… все это ужасно мизерно, голубушка! – Как же быть-то? – Подумаем!.. И мы думали. И почему-то все думали в cabinets particuliers. И завтраки, обеды и ужины, сопровождавшие наши думы, конечно, могли бы оплатить годовое содержание не одной корректорши, переводчицы, переписчицы… А кончилось-то тем же, что и у инженера: я вас люблю, – удалимся под сень струй и грабьте за то меня, сколько лапа осилит! То-то! Что на земле, низу, что на горе, верху, – все одно и тоже. Совсем вам, господа, труженица не нужна, а нужна проститутка.

Глаза ее горели мрачным огнем. Она нервно раздирала на части кленовый листок и говорила:

– Актрис вы помянули. Выгодный заработок. Верно. Тысячи вы им платите.

Но за что им платят эти большие жалованья? За что или, вернее, на что дают прибавки к жалованьям? Я бы желала видеть прошение актрисы, которая, требуя прибавки, ссылается на свой талант, на свое просвещающее влияние на массы. Так просят актеры, и такие просьбы уважаются только от актеров. А женщина-артистка должна иначе молить: дайте мне на туалеты: т.е., на украшение моего тела, от которого вы требуете прежде всего, чтобы оно было заманчиво и увлекательно, а талант – это статья вторая. Дайте мне на туалеты, потому что, без туалетов, вы меня, лицемеры искусства, не станете держать в театре. Я не буду вам «нравиться», и вы наплюете на мой талант, скажете, что я на сцене чёрт знает на что похожа, не умею одеваться и «товар» лицом показать. Так что, если вы мне не дадите на туалеты, мне придется либо бросить сцену, либо истратить на них те деньги, что я привыкла тратить на жизнь, а где я возьму тогда на жизнь, не знаю… авось, кто-нибудь да выручит! Ну, скажите, пожалуйста, – может ли не быть содержанкою актриса на первых ролях, получающая в год четыре, пять, даже шесть тысяч рублей? Огромные деньги! И, однако, ведь это – как раз стоимость ее туалета! И выходит, что без содержателя-мужа или содержателя-любовника ей не жить, а если и ухитрится жить, то в таких каторжных тисках, что – не дай-то, Господи! проклянешь и себя, и святое искусство… Негина-то права, когда не за Мелузовым на голод пошла, а к Великатову в свою деревню поехала… Сядем!

Мы уселись на старой, покосившейся скамье под смолистыми тополями, весело поблескивавшими на солнце серебряною листвою.

– Вы меня извините, что я так нервно! – снова заговорила Виктория Павловна. – Но я не могу… Я все это на себе пережила, за все своею кровью расплатилась. Что поделаете? По-моему, пред женщиною в быту нашем три дороги: либо она – по-старинному, жена и мать, что весьма возвышенно и благородно, но для многих скучно, да и не выводит женщину из вечного рабства у вашего брата, мужчин; либо мученица-героиня свободного труда, всеми силами борющаяся против фатума стать проституткой, но редко фатум этот побеждающая; либо, наконец, проститутка просто, с покорностью фатуму, с наслаждением жизнью, – пока можно, и поганою смертью, – когда уже нельзя…

– А монахини? а женщины науки?

– Это – отклонения, исключения, аномалии, выработанные теми женщинами, которые не хотели пойти ни по одной из трех торных дорог. Это – тропки, а не большаки. Мало ли каких тропок-то не натоптано! Вон феминистки: и так и этак изощряются, чтобы вековую дорожную грязь сбоку обойти. Ну, что же, давай им Бог… авось, и добьются чего-нибудь, изобретут.

– Вы не из их числа?

– А, право, не знаю. Судя по тому, что женщины меня, обыкновенно, ненавидят, – должно быть, нет.

Она лукаво покачала головою.

– От мужчин освободиться трудно. Надо их уметь на место поставить.

– Ну, вы-то, кажется, умеете! – вырвалось у меня.

Она спокойно согласилась:

– Выучилась. Когда надо большие дороги по тропочке обойти, – так выучишься, станешь изобретательною. Женою и матерью я быть не могу: инстинкта домашности нету. Полная атрофия. В труженицах на всех доступных мне путях провалилась и больше пробовать не хочу: устала. Третья дорога… знаете ли, чуть-чуть я на нее не ринулась в один злой, подлый момент, когда всему отомстить хотелось, – да… брезглива я уж очень… волею брезглива… гордость помешала. Вот и изобрела себе тропку, и бежала по ней сюда, и забралась в норку эту, и сижу здесь, голая, как церковная мышь, и такая же свободная…

IV.

День ангела Виктории Павловны, конечно, прошел очень шумно и радостно. Она получила столько телеграмм, что любой юбиляр с сорокалетием деятельности мог умереть от зависти. Какой-то моряк аж из Сингапура расписался. Даже обед был на славу, потому-что князь Белосвинский – тот самый «князёк», которым, в ревнивых притязаниях своих, попрекал Викторию Павловну Келепов, – оказался догадлив: привез с собою своего повара, роскошный сервиз и какую-то феноменальную походную кухню. Князек этот показался мне очень милым человеком, полуобразованным, правда, как большая часть высшего российского дворянства, с громкими фамилиями, но настолько умным, чтобы не иметь обычных нашему «обиженному» братству, пустословно-полицейских points d’honneur, или, по крайней мере, настолько благовоспитанным, чтобы не выставлять их напоказ. Поздно вечером, после фейерверка, который весело и пышно сгорел над прудом, – это Шелепов от своего усердия постарался, – я, Белосвинский и Михаил Августович Зверинцев сидели в темной аллее, гудевшей хрущами, мер-давшей с нежносиней полоски неба бледными робкими звездами.

– А что, князь, вам не влетело еще от хозяйки? – насмешливо гудел бас Михаила Августовича.

Князь пыхнул папиросою.

– Нет, по-видимому, отложено до завтра.

– А за что вас? – полюбопытствовал я.

– За сервиз, – отвечал, вместо князя, Михаил Августович. – Зачем сотенный сервиз привез. Умывальником-то она который год вас травит?

– Травит, – усмехнулся князь, – а умывальник, все-таки, бережет. Ничего не поделаешь: женщина! Вещь кокетливая, – трудно от нее отказаться. Вот за судьбу сервиза, между нами говоря, опасаюсь. Весьма может быть, что Арине Федотовне уже приказано уложить его в солому, а завтра Ванечка повезет его в город и спустит в три-дешева в какой-нибудь посудной лавке. Но я на этот раз решил не уступать. Если она продаст этот сервиз, немедленно привезу другой, третий, четвертый, – переупрямлю упрямицу. Диогенство ее очень интересно и оригинально, однако, надо же и ей когда-нибудь иметь обстановку, комфорт, жить человеком.

– А ведь вы это про меня, – неожиданно прозвучал голос Виктории Павловны, и она показалась в двух шагах от нас, на повороте аллеи, под руку с кем-то, длинным и тощим: по широкой шляпе и манере нервного покашливания, я признал Буруна.

– Держу пари, что про меня! – продолжала Виктория Павловна, оставляя руку своего кавалера и садясь к нам. Потому что я князиньку знаю. Если про комфорт, обстановку, умывальники, да сервизы, – всеконечно он! больше некому! Он у нас – настоящий князинька, русалочий. Десятый год он мне эту песню поет: «Ты здесь с голода умрешь, пойдем лучше в терем!» А я ему только с постоянством отвечаю: спасибо! не хочу в терем! заманишь, а там, пожалуй, и удавишь!

– Виктория Павловна, когда же я… – начал было князь со звуком искренней обиды и огорчения в голосе.

Она ласково положила ему руку на плечо.

– Я шучу, дорогой мой, – сказала она мягко и нежно. – Я знаю, что вы не такой. Но о комфорте моем, все-таки, беспокоиться не трудитесь. Знаете ли, – свободен только тот, кто ничего не имеет. Я очень благодарна судебному приставу, который дал мне познать эту истину практически. Комфорт – опора собственности. Не знаю, кража ли собственность, как говорят умные люди, но она – тюрьма, а комфорт – ее цепи. Не хочу снова в тюрьму, не хочу цепей – ни золотых, ни фарфоровых, ни бархатных, ни всяких других, —а, в том числе, и всего наипаче… – протяжно и в нос заговорила она, с комическим пафосом, – помилуй и спаси нас, Боже, от цепей амура.

Бурун сердито кашлянул. Зверинцев фыркнул, точно морж, и когда он заговорил, по дрожи его толстого голоса было слышно, что он смеется в усы.

– А как статистика гласит? – спросил он– сколько предложений руки и сердца за нынешний высокоторжественный день?

– Представьте себе! – с изумлением отозвалась Виктория Павловна, – здесь, на месте, всего только три. Да двое удостоили чести изъяснить, что сердце и жизнь их принадлежит мне, но руки, к сожалению, уже абонированы законными половинами. Однако, если я девушка без предрассудков, руке в любовном обиходе большого значения не придаю и, вообще, не прочь быть «вне оного, но как бы в оном», то сговорчивее их дураков не найти. Итак, в наличности всего пятеро. А по почте и телеграфу – трое. При чем моряк ненадежен: уж больно далеко его Сингапур, – покуда вернется, его ветром пообдует, матримониальные-то поползновения и рассохнутся…

Все-таки, будем считать для круглости восемь. Только восемь! Плохо. Либо я стареюсь, либо «народы Греции» умнеют.

Бурун совсем сердито раскашлялся.

– Вы женаты, Алексей Алексеевич? – спросил Зверинцев все тем же смеющимся голосом.

– А вам какое дело? – получил он неласковый ответ.

– Да так… что же? уж и спросить нельзя?

– Да ведь я вас не спрашиваю?

– Что меня спрашивать? Обо мне здесь всякая собака знает, что я женат: очень женат, чрезвычайно женат, преувеличенно женат. А вы у нас внове, – вот и интересуюсь.

– Ну, женат… легче вам стало?

– Не то, что легче, а уяснительнее. Стало-быть, из всех нас, здесь сидящих, неженатый-то гуляет один его сиятельство…

– Добавьте, любезнейший Михаил Августович: который и не женится – вставил князь.

– Ой-ли? – засмеялась Виктория Павловна.

– Разве только в том случае, если вы замуж выйдете, – принужденно возразил князь.

– Тьфу, типун вам на язык!

Михаил Августович даже рукою махнул.

– Почему же нет? – сдержанным и угрюмым тоном сказал Бурун.

– Как почему? – полусерьезно воскликнул Зверинцев, – а куда же мы-то, горемычные, денемся? Ведь только нам тут в Правосле и вздоху свободного, покуда Виктория Павловна – вольный казак… А там – какого мужа она себе ни заведи, хоть будь совсем теленок и лядащий мужишка, но – ау! чужая будет. Не очень-то к ней разлетитесь, как сейчас, с душою нараспашку… Так я говорю или нет?

– Так, – засмеялась Виктория Павловна.

– Муж-то спросит: вам, милостивый государь, что, собственно, от супруги моей угодно? – Поговорить с нею хочу. – Ах, очень приятно. Витенька! Милейший Михаил Августович поговорить с тобою приехал. Так вот – вы поговорите, а я послушаю. – Да мне бы по душам… – Позвольте! почему же, если по душам, то я не должен присутствовать? Что за интимность? Кажется, я муж и в чьем-либо разговоре с моею женою не могу быть лишним. – Но, если у меня на сердце такое накипело, что я никому, кроме Виктории Павловны, изъяснить не могу? – Странные секреты-с, очень странные-с, чтобы не сказать даже: для супружеского моего достоинства оскорбительные. – Но если только от Виктории Павловны я могу утешение в чувствах моих получить? – Позвольте, м. г., вам заметить, что получать утешение в чувствах от Виктории Павловны – тем более, наедине, – это моя-с исключительная привилегия, по законам божеским и человеческим, ибо я муж-с, ибо мне Исаия ликовал-с. А вы, коль скоро жаждете утешений в чувствах, обратитесь за оными к вашей собственной почтенной супруге, нас же покорнейше прошу излишними посещениями не баловать. Так я говорю или нет?

– Так, – опять подтвердила Виктория Павловна. Зверинцев продолжал:

– Это, если муж в моем роде вам попадется, – ухарь старый. А вот, если бы вы за Буруна замуж пошли…

– Нельзя ли без примеров? – нетерпеливо заметил художник, но Виктория Павловна закричала:

– Нет, нет, это любопытно. Так что же Бурун-то, Михаил Августович?

– Он бы вас исплаксил.

– Что-о?

– Такого и глагола-то нет, – проворчал Бурун.

– Глагола-то, может-быть, и нет, но плакс на свете – сколько угодно. И все они ревнивые, властолюбивые, рабовладельцы, чёрт их побери. Пилы, а не люди!

– Так-что, по-вашему, я бы Викторию Павловну тоже в терем запер, как вы сейчас излагали про себя? – едко возразил художник, – запер бы и затем неотступною ревностью извел? так, что ли?

– Нет, не так! Напротив: вы бы предоставили ей полную свободу и хвалились бы на всю вселенную, что ничем не стесняете ее воли, но… после нескольких сцен и драм…

– Откуда же сцены и драмы, если я, по-вашему, буду даже рисоваться тем, что у меня своя воля, а у жены своя?

– А! надо же вам будет показать и ей, и вселенной, и, главное, себе самому, что столь великодушное благородство вам недешево достается… чтобы видела, жестокая, как вы страдаете и характер свой африканский для нее ломаете, видела и казнилась! Может-быть, и стрельнуться слегка даже попробуете…

– Очень уж вы себе много позволяете, Михаил Августович, – окончательно разозлившись, сказал Бурун.

– Я, батенька, с разрешения Виктории Павловны. А не нравится – так и замолчу.

– Не ссориться, Бурун! – приказала Бурмыслова. – Дед прав: вы ходили бы за мною с жалким лицом до тех пор, что либо мне сбежать от вас через месяц, либо вы меня растрогали бы, – и вот я сама вам предлагаю: друг мой, запремся вдвоем на всю жизнь, будем друг другу. в очи глядеть, таять и млеть, и плюнем на все остальное человечество! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

– Примерьте уж князя! – уныло буркнул Бурун.

– Да что же князь? Человек лучше не надо. Рыцарь, джентльмэн…

– Пощадите, Виктория Павловна! – отозвался Белосвинский.

– И – если замуж за него выйти – таким же рыцарем и джентльмэном останется и в мужьях. Но они, эти джентльмэны, ведь чем изводчивы? Все будет стараться, как бы жену нравом собственности своей не огорчить и при этом себя так деликатно повести, чтобы даже и великодушным в ее глазах не показаться? Вдруг, мол, оскорбится великодушием-то? за унизительное снисхождение его почтет? И все будет князинька ухитряться, как бы очки мне втереть, что это, дескать, не благородство у меня, а только так… привычка… пустяки, шалость, собственно… мамка в детстве ушибла…

В потемках раздался дружный хохот. И князь смеялся.

– Ах, Виктория Павловна, Виктория Павловна! – повторял он.

– Право же. Я представляю себе такую картину. Две недели после свадьбы. Медовый месяц. Поцелуи, объятия и прочее – дело хорошее, но мне успели уже приесться. Физиономия моего милого супруга красива и выразительна, но я бы с удовольствием взглянула бы уже и на лица моих добрых старых друзей… – Что это давно Буруна нет? – зевая, говорю я князю. – Вам угодно его видеть?.. Вы, князь, простите: я не могу вообразить вас говорящим жене «ты»… – Да нет… я так, к слову… Князь незаметным образом исчезает, и – за обедом или завтраком, когда вам угодно, – у нас, откуда ни возьмись, является Бурун. – Им, вероятно, надо поговорить tête à tête, – соображает князь про себя, – не скажу, чтобы это мне нравилось, но, конечно, не буду настолько неделикатен, чтобы препятствовать… Не успели кофе выпить, – где – князь? ау! нету князя!.. Бурун, конечно, сейчас же – в излиянии чувств, он без этого не может, особенно, если коньяку хватит, а коньяк у князя будет хороший, и Бурун сам не заметит, как целый графин его высушит. Дуэт – О, не гони, меня ты любишь! – Онегин, вы должны меня оставить!.. Я другому отдана, я буду век ему верна!.. И вдруг – князь. Бледен, но улыбается. С Буруном – сама вежливость и предупредительность. Понимаю: все слышал. Бурун – за шляпу, ушел. – Ну, думаю, сейчас будет мне гонка. Никаких. Воплощенная нежность! Но на завтра, поутру, горничная подает мне пакет. Что такое? – От его сиятельства. – В пакете – дарственная на все имения князя и письмо. «Дорогая моя! По зрелом размышлении, я нашел, что было ужасным эгоизмом с моей стороны жениться на вас, тогда как вам, быть-может, гораздо более хотелось выйти замуж за г. Буруна. Поэтому – храни вас Бог, да подаст Он вам всякое счастье, а я считаю своим долгом устранить себя с вашей дороги. Прилагаемую безделку прошу вас принять на булавки от искреннего друга вашего, князя Артемия Белосвинского… Post-scriptum. Прошу вас засвидетельствовать мое почтение вашему будущему супругу и, если таковым окажется г. Бурун, дружески рекомендовать ему: не пить фин-шампань в таком ужасающем количестве. Это вредно для здоровья».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю