Текст книги "Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 53 страниц)
– Всякая роза имеет шипы, а маленькие неприятности не должны мешать большому удовольствию.
Из этого скептического афоризма офицер с победоносным взглядом справедливо умозаключил, что госпоже Лабеус его супругою не бывать, и благоразумно удалился, взяв на прощание у кратковременной невесты своей тысячу рублей взаймы. А Евгения Александровна имела удовольствие переписать еще одного адоратера из графы Лоэнгринов в графу подлецов, – и, на этот раз, даже без традиционного последования скандалом с отчаяния… Но та была атмосфера в Правосле, хотя и странная атмосфера, и, в это лето, странность ее была особенно ощутима. Тем более – для нового, свежего человека, как Дина Чернь-Озерова…
С великим любопытством приглядывалась она к четырем женщинам, которыми теперь определялся быт и двигалась жизнь Правослы, и все они – мать ее Анимаида Васильевна, ключница Арина Федотовна, госпожа Лабеус и сама Виктория Павловна – казались ей странно похожими между собою, несмотря на разницу лет, положения, образования, характеров, темпераментов. Словно все они были запечатлены каким-то тайным общим знаком, который выделяет их из толпы в обособленное сообщество и позволяет им «масонски» узнавать друг дружку и прочих, им подобных, среди тысяч женских лиц, по какому-то неуловимому «необщему выражению»… Она не удержалась, чтобы не высказать этого своего наблюдения матери, после первого же визита в Правослу. Но Анимаида Васильевна, выслушав ее с некоторым недоумением, только пожала плечами и возразила, что она никакого сходства не замечает, и была бы очень огорчена, если бы оно имелось, например, между нею и госпожею Лабеус, так как последняя в высшей степени вульгарная дурнушка, совершенно не воспитана и обладает прескверными манерами.
– Ты не хочешь меня понять, – с нетерпеливым неудовольствием возразила Дина, – я не о физическом и внешнем сходстве говорю, а о внутреннем, психическом, что-то такое есть… склад ума и души у вас общий… У Арины Федотовны совсем никаких манер нет, она не дама, да баба, а, между тем, этим сходством – вы похожи… может быть, из всех – ты и она – больше всех…
Анимаида Васильевна чуть улыбнулась хрустальными глазами:
– Даже с Ариною Федотовною, о которой говорят в о колодке, что она отравила своего мужа, высекла чужого управляющего и превратила какую-то попадью или поповну в собаку? Merci, ma fille, vous êtes trop aimable… [Спасибо, девочка, ты слишком любезна ... (фр.)]
– Ты шутишь…
– A ты фантазируешь…
Дина умолкла, но осталась при своем убеждении.
И, одиноко размышляя, расценивала, по новой мерке подмеченного сходства, дам и девиц своего недавнего московского знакомства.
– Вот – в себе сходства нисколько не чувствую, а в сестре Зине, хотя она еще полуребенок, оно уже обозначилось, почти с такою же резкостью, как в самой нашей маме, – думала она, с тою, сразу стыдливостью и гордостью, которые давали ей новое, так поздно к ней пришедшее, слово «мама». – Почему – вот – вспоминая приятельниц мамы, я княгиню Анастасию Романовну Латвину [См. «Девятидесятники», «Закат старого века» и «Дрогнувшую ночь"] могу вообразить в Правосле вполне на своем месте и как у себя дома? А кроткую Алевтину Андреевну Бараносову [См. «Девятидесятники», «Закат старого века» и «Дрогнувшую ночь"], с ее застенчивою ласковостью и отзывчивыми наивными глазами, которую я так люблю и она так безгранично добра ко мне, я – ну, просто, не желала бы сюда? Мне было бы здесь больно за нее, как за человека, попавшего не в свое общество и ежеминутно рискующего очутиться в неловком положении и быть, если не явно оскорбленным, то тайно осмеянным… Здесь, ведь, над всеми смеются и – больше всего – над такими женщинами, как она: мягкими, немножко восторженными, уступчиво примиряющимися и почему то – не то, чтобы несчастными, а… несчастливыми… А, между тем, Алевтина Андреевна, такая же свободомыслящая, как мама и Виктория Павловна, она любимая мамина подруга и, если взвешивать общественное положение, то даже и здесь небольшая разница: с супругом своим она разъехалась и живет одинокою безмужницею, как все они… Нет, это не оттого… А тетя Аня, которой открытый роман с Костею Ратомским был три года притчею во языцех всей Москвы? [См. «Девятидесятники» и последующие романы.] По здешним понятиям, она – в этом случае – героиня, настоящая женщина, как быть должна. И, однако, опять-таки я ее здесь себе просто не представляю и думаю, что если бы случай какой-нибудь забросил ее сюда, она была бы тоже несчастна и страдала бы среди этих женщин, как рыба на песке, как птица без воздуха, а они относились бы к ней предубежденно, как к чужой или, может быть, даже как к человеку из враждебного лагеря… Ведь мама и тетя Аня друзья тоже только потому, что сестры, а, в существе, – что между ними общего? Мама, про себя, считает тетю Аню слабою, игрушкою маленьких страстей, тряпичным характером, дамочкою-безделушкою, рожденною для упражнения в чувствах, куколкою для любования и баловства господ мужчин… Говоря по чистой правде, она, просто таки, презирает немножко эту нашу очаровательно-женственную и хрупкую тетю Аню, с ее красивыми чувствами, пылкими страстями и бесконечными болезнями, которых даже и в энциклопедии медицины не найдешь… А тетя Аня, в глубине души, мамы побаивается. Определяет ее холодною и жестокою эгоисткою. И– хотя не смеет попрекать ее, как грешницу, потому что сама грешна слишком открыто, но, собственно-то говоря, тетя в маме именно грешницу не любит: убежденную, но раскаянную, спокойную, – в то время, как она, тетя Аня, что ни согрешит, то грех свой оплакивает и слезами, и жалкими словами, а то и на одр болезни сляжет от угрызений совести и боязни самой себя… А когда-нибудь– надеется – и вовсе отринет от себя всякое искушение: побежденный грех из жизни уйдет и останется одно торжество покаяния, – блаженство очищенной совести и предвкушение небесных наград… Ведь она религиозна и во все это верит. Серьезно. Так что даже как-то конфузно становится, бывало, если пошутишь при ней на этот счет…
– Нет: сходство их определяется вовсе не признаком свободной грешности… Евлалия Брагина [См. «Восьмидесятники» и последующие романы.] – самая строгая и целомудренная женщина, которую я знаю и могу вообразить, – она и с мамою хороша, хотя мама не любит социалисток; и с Викторией Павловною дружески переписывается, хотя Виктория Павловна совсем не политический человек и откровенно признается, что три раза пробовала прочитать первый том Марксова «Капитала», но засыпала уже на первых страницах введения… Однако, если бы я, однажды поутру, увидала Евлалию Брагину в Правосле за чайным столом, я не думаю, чтобы она произвела впечатление карты из другой колоды и уж. очень не к масти… А вот, уж если брать наших революционерок, Ольга Волчкова [См «Девятидесятники» и последующие романы.] ужасно испортила бы пейзаж… Так, вот, и делятся, точно агнцы и козлища, одни – направо, другие – налево, свои и чужие… Нет, право, есть какое-то… je ne sais quoi,[Я не могу уловить, что именно (фр.).] но – в нем-то и есть вся суть, потому что оно-то и категоризует, и определяет..
Виктория Павловна, в которую Дина, не замедлила влюбиться с тою идеализирующею и идеалистическою восторженностью, как только совсем молоденькие девушки умеют влюбляться в старших и уже успевших вкусить житейского опыта, подруг, поняла ее лучше, чем мать. Выслушав с вниманием, она сказала:
– Это нас бунт в один цвет красит. Бунтовщицы мы.
– Помилуйте! – даже с обидою некоторою, возразила Дина, – я сама бунтовщица, однако…
– Флюидов слияния с нами не чувствуете? – улыбнулась Виктория Павловна. – Милая моя бунтовщица, это оттого, что мы с вами против разных сил бунтуем… Вы социалистка, революционерка, вон, на демонстрации какой то громкой взяты и, за то, с рюриковскими медвежьими углами знакомитесь… А мы…
– Моя мать – тоже сочувствует движению… – предостерегающе перебила Дина.
Виктория Павловна равнодушно качнула головою: знаю, мол.
– Да и я сочувствую… Почему же не сочувствовать? Я, в некотором роде, еще молодежь, – хотя и не первый свежести, а все же, поколение скорее будущего, чем прошлого… И Женя Лабеус, хотя в политике совсем невинна, и вряд ли точно знает, какой у нас в России образ правления – тоже, конечно, сочувствует вам, а не уряднику, который поставлен блюсти, чтобы вы из рюриковских болот не убежали… А об Арине Федотовне – что уж и говорить. Всякая предержащая власть для нее связана с идеей о взыскании штрафов, об исполнительных листах, судебном приставе, и наложении печатей. Так, в результате подобного печального опыта, другой столь убежденной анархистки – вам по российским нашим трущобам и не найти…
– Ну, вот, как вы объясняете!..
– Позвольте! как же иначе-то? Веду прямо – от настоящего корня: от собственной шкуры… Разве вы в исторический материализм не веруете?
– Есть, я думаю, другая сторона…
Виктория Павловна согласно кивнула головою.
– Есть. Удаль мы, женщины, очень любим, смелый вызов Давида Голиафу, умной слабости – грубой силе. А удали в революции конца краю нет, – вот и сочувствуем… Красива она и горда, захватывает. Но и только… Вы, вот, революцией увлечены – хоть и не на баррикадах, а, все-таки, где-то вроде того побывали. А мы на баррикады не пойдем. Либо, если и пойдем, то не потому, что революцию любим, а вот, зараза красоты и гордости, вдруг вот возьмет, поднимет и кинет… ау! где упадем, – лови!.. Но страданием за ваш бунт – нет! себе дороже! не окрестимся…
– Какое уж мое страдание! – с горечью возразила Дина. – Думала – лишения буду терпеть, а, вместо того, просто на даче живу, устроили мне бархатную ссылку…
Виктория Павловна засмеялась:
– Милая! Как же иначе-то? Вы не тем дебютом игру начали… Кто вооружается на идейный бой, тому рекомендуется оставить мать и отца, а вы ведь, кажется, как раз наоборот, тут то и нашли их?
– То-есть, они меня нашли, – с некоторою хмуростью поправила Дина.
– И прекрасно сделали, – внезапно и мимолетно омрачась и глянув в сторону, сухо произнесла Виктория Павловна. – Вам жаловаться по на что…
– Да я и не жалуюсь, а только – нужна точность… Одно дело, если материнское крыло само меня догнало, и другое, если бы я, в момент опасности, бросилась под него по собственной инициативе – искать приюта с перепуга от охватившей меня грозы…
– Хорошо это – иметь крыло, под которое можно укрыться от грозы, – задумчиво произнесла Виктория Павловна, глядя в землю. – Не отталкивайте крыльев, предлагающих вам убежище. Берегите их и свое право на них, Дина…
Дина, в удивлении, уставила на нее лазоревые глаза свои:
– Это вы говорите? вы?
– Я, Дина… А что?
– Да, удивительно… не ожидала… не похоже на вас… вы кажетесь такою… ну, как бы это сказать? – преимущественно самостоятельною… – с смущенною улыбкою, заигравшею детскими ямочками на щеках, пояснила розовая Дина.
Виктория Павловна, держа глаза опущенными в землю, отвечала, – и брови у нее ползли одна к другой:
– Я не себя и имела в виду… Вообще…
Дина почувствовала себя несколько уязвленною и гордо вскинула хорошенькую головку свою, в пушистом золоте кудрей:
– Ах, вы – вообще… в виде правила, провозглашаемого от имени исключения, которого оно не касается… А вы не находите, что это несколько надменно? Я, может быть, тоже не «вообще?»
Виктория Павловна подняла веселые глаза на ее разобиженное личико и резво, искренно рассмеялась:
– Какой вы задорный цыпленок, Дина!.. Ужасно вас люблю… И еще спрашивает, почему она не такая, как мы…
Но Дина ее ласковым тоном не умилостивилась, а произнесла учительно и резко:
– Всякое прикрывающее крыло есть в то же время и ярмо… Согласны?
– Совершенно, моя милая, – подтвердила Виктория Павловна, обнимая ее за плечи, —а, уж если угодно знать, то, пожалуй, к тому и весь бунт мой… Или, пожалуй, наш, потому что в нем мы и с вашею мамою, и с Женькою Сумасшедшею сестры… Весь наш бунт сводится к тому, что не желаем мы принимать ярма, под видом крыла… А так как нет на свете крыльев безъяремных, то не надо их вовсе… пропади они от нас, женщин, оба эти удовольствия – и ярмо, и крыло!.. Полагаю, что нового вам ничего не говорю. От мамы своей вы, наверное, уже слыхивали подобные формулы и аллегории…
– Ну, да, конечно… мама – феминистка… – подтвердила Дина, нельзя сказать, чтобы слишком уважительным тоном, и даже, пожалуй, не без насмешки в голосе. – Как же…в некотором роде, столп движения… Но… разве и вы? Вот не ожидала…
– Почему?
– Считала вас более передовою… Ведь, это же, в конце концов, vieux jeu, [Старая игра (фр.; об устарелом, старомодном).] чисто буржуазная отжившая выдумка… праздный идеал либералок, застрявших в старой вере в историческую личность, в психологические категории, в движение политики вне социальной необходимости… Новому миру, к которому мы принадлежим, пролетарскому строю, который мы созидаем, нечего делать с феминизмом… Мы уже впереди: перешагнули через него и пошли дальше…
Виктория Павловна выслушала ее с весьма большим вниманием и покачала головою:
– Эти большое счастье, если перешагнули… Я шагаю, стараюсь шагать, но – серьезно признаваясь – не дошагнула… Ужасно высокий порог, Дина.
– Недурное признание для женщины, которая называет себя бунтовщицею!
– Бунт, дорогая моя, надежда победы, но еще не победа… Мужевластие – страшная сила… Я читала в какой-то легенде, что один рыцарь, нагрешив безмерно, наложил на себя покаяние – не питаться иною пищею, кроме той, которую он зубами вырвет у собаки из зубов… Вот – вроде этой богатой добычи и те счастливые приобретения, которые отвоевывает себе женщина, отрекшаяся от мужевластной опеки…
Она гневно передернула плечами – был у нее такой характерный жест, когда она возбуждалась, резкий, а красивый – и продолжала:
– И не охотница я, и не умею вести теоретические споры. Да и нет у меня никакой предвзятой теории, а просто весь мой характер, весь мой темперамент кричит и возмущается против того, чтобы мне быть рабою мужчины, чувствовать к нему самочье почтение и страх… Женька моя глупая – еще идеалистка: бунтует, а верит в «ихнюю братью, козлиную бороду», как выражается моя Арина Федотовна, – все духовного равенства полов ищет, придумывает возможность какого-то рыцаря, вроде Лоэнгрина или Парсиваля, совершенно подобного ей, потому что она то, ведь, уж совершеннейший рыцарь в юбке… И печального образа рыцарь… Донна Кихот… Вы смеетесь? Вам она не нравится? Мещанкою веселящеюся кажется? Да? Нисколько не удивляюсь. Сверху преотвратительною корою обросла, а внутри – чистейшее золото… Ах, если бы на свете было больше женщин подобной души, да господа мужчины их, еще девчонками, не коверкали, игрушки ради, – хорошо, друг мой Дина, могла бы выстроиться женская жизнь… А то ведь все мы сломанные, все искаженные мужскою дрессировкою… Рабыни… И в покорности – рабыни, и в бунте – рабыни… И только тем мстит рабство наше за себя, что от него, чем дальше цивилизация развивается и растет, тем больший в ней водворяется женский хаос и сумбур… Но – ведь – это, знаете ли, как в народе смеются, «наказал мужик бабу – в солдаты пошел»… только – наоборот: наказывает баба мужика – и все свою природу ради того наизнанку выворачивает… Какой, бишь, это поэт делил женщин на мадонн и вакханок? Либо мать семейства, либо проститутка? Ну, и вот… Женщину-мадонну общество, что год, то больше в проституцию сталкивает, а природные проститутки облеклись в покрывала мадонн и играют роли жен и матерей… Иногда талантливо с той и с другой стороны, но – всем тяжко и всем скверно, и всем подло… Потому что – обман… кругом – обман… в атмосфере обмана живем и им одним дышим… Противно, тошнит, точно каждую минуту слизняков глотаешь…! – Обман этот, о котором вы говорите, я очень понимаю, – возразила Дина, с удивлением наблюдая ее горячность, торопливую, почти судорожную, с быстротою слов, как река несет, с мерным движением брови к брови, с нервным потиранием правою рукою тыльной части левой. – Я, как и вы, задыхаюсь от ощущения всегдашнего, повсеместного обмана, нас проникающего… Но почему вы ограничиваете обман отношениями полов? Это только одно из социальных его проявлений, органические причины глубже…
– Ну, да, да! – перебила Виктория Павловна не то с насмешливою ласкою, не то с легкою досадою, – я уже слышала: вы возвысились до классовой точки зрения… Меня крылья так высоко не несут. В пролетарскую победу– верю, а в то, что в ней мы, женщины, и себе завоюем победу, и пролетарская победа будет также нашею, женскою победою, – не верю… Это пускай Евлалия Брагина верит, а я – нет!..
– Тогда чему же вы в ней, – вы сказали. – сочувствуете? – возразила Дина с снисходительностью, не лишенною надменности, потому что в беседе этой она чувствовала себя гораздо развитее своей собеседницы и ушедшею далеко вперед от ее самодельного миросозерцания.
Но Виктория Павловна засмеялась, сверкая зубами и глазами, и сказала:
– Да, покуда нам по дороге, отчего же не сочувствовать? А покуда – по дороге…
– Я это уже однажды слышала, – задумчиво возразила Дина, припоминая, – именно Евлалия Брагина говорила, которую вы помянули…
– Да? Это несколько удивительно, что она посмела гласно. Она теперь так прочно уверила себя в том, что она социал-демократка…
– Уверила? – с удивлением и неудовольствием остановила ее Дина.
– А разве без уверенности можно? – не без ядовитой невинности отозвалась Виктория Павловна.
– Нет, вы словами не играйте… Уверить себя и быть уверенною не одно и то же, – хмуро возразила Дина. – Я серьезно спрашиваю…
– Да, вот именно, – хладнокровно согласилась Виктория Павловна. – Именно, что не одно и то же. Но без веры жить тяжело. А если ее нету? Нет хлеба, – едят лебеду. А потом, кто не может верить, старается уверить себя… Это у пас на Руси, обыкновенно, и называется уверовать. Я много моложе Евлалии Брагиной, но еще застала и помню ее просто либеральною петербургскою дамою, из красных– цвета saumon, как тогда острили: она уверовала – и действовала! То есть я вам скажу: что она в то время «маленьких дел» натворила, – это удивительно!., летопись! музеи!.. Потом разошлась с мужем, встретилась с Кроликовым, который посвятил ее в народничество: она уверовала и, – действовала! Потом – является в Москве высокоумный господин Фидеин, клянущийся налево Марксом, направо Энгельсом, и она становится социал-демократкою: уверовала – и действует! Теперь, вот, вы говорите, она эмигрировала. Кто-нибудь еще ее захватит там, в эмиграции, новою теорией, – она уверует и будет действовать! Потому что не действовать она не может, весь ее характер и темперамент – действие. А действовать без веры нельзя. Это неточно нас в катехизисе учили, что вера без дел мертва. Для таких вот, как эта Евлалия Брагина, дело без веры мертво. И уж насилует она себя, насилует, чтобы веру-то приобрести и найти в ней право на веру…
Она засмеялась и прибавила:
– Я тут мужские имена пристегнула… Надеюсь, вы не подумаете, что это, с моей стороны, попытка к сплетне и злословию… Нет, я Евлалию Александровну знаю: чистейшее существо, сотканное из высокого целомудрия… И, если хотите, в этом-то и особенность ее среди других, ей подобных, что она всегда заражается мужским общественным энтузиазмом – как-то от противного… другие в это усердие втягиваются мужьями или любовниками: известное дело, что мужчинам на Руси – теория и ресигнация, а бабам – практика и жертва… А Евлалия Александровна – наоборот – всегда летит вслед за врагами или, по крайней мере, за людьми, которых она нисколько не уважает… Она сама говорила мне, что, когда выходила замуж, то была светскою барышнею зауряд, без всяких политических взглядов и убеждений, и радикализм ее развивался в ней по мере того, как в муже ее падал и увядал, и она разглядела в своем почтеннейшем Георгии Николаевиче ветряную мельницу и будущего ренегата[См. "Восьмидесятники" и "Закат старого века"]… В народничестве, – это я уже от Кроликова знаю, – она отравляла своему апостолу существование вечным волнением и попреками, жизнь обратила в экзамены и враждебный диспут, искала самых крайних выборов и исходов и все расценивала, все проверяла… и сама себя, и всех других, и всю идею… Социал-демократы посулили ей дело, – так и бросилась к ним… Но воображаю, как теперь счастлив в душе ваш противнейший господин Фидеин, что Евлалия Брагина– наконец, за границею. Ведь, я же знаю: она с ним зуб за зуб грызлась… Он, этот диктатор ваш восхитительный, – извините уж мою непочтительность, Дина, – привык госпожами Волчковыми пошвыривать, как щепками, куда бросит, туда и падай. А тут явилась этакая – вот – товарищ Евлалия, которую никак не спрячешь в карман, потому что она ни от каких смелых выступлений не отказчица, а, напротив, их требует и с азартом несет свою голову в первую очередь опасности, но – начальственный авторитет для нее пустое слово, а не угодно ли выложить перед нею все свои карты на стол…
Она расхохоталась и, отсмеявшись, продолжала:
– Ужасно я люблю в ней этот положительный энтузиазм, из отрицания и сомнения сплетенный… Она над нами – мною и вашею мамою – тоже посмеивается, вроде вас… А сама, того сознавать не желая, феминистка больше всех нас… Вся ее деятельность – одно кипучее желание перерасти мужчину, который берется управлять общественным движением, и доказать ему, что он не знает дороги, либо – знает, да хитрит и обманывает, а дорога то – вот она, не угодно-ли? И как же вы, сударь, смели от нее отлынивать, притворяясь, будто ее не видите? Не притворялись? Тем хуже: значит, вы бездарность, невежда, дурак. Изволили руководствоваться особыми соображениями и высшими целями? А нас почему же не соблаговолили о них осведомить? Значит, вы демагог, враг коллективизма, политический авантюрист… Да! Уж если женщине суждено загребать своими руками жар для мужской политики, то – пусть хоть по методу Евлалии… Воду возить на нас можешь, – чёрт с тобой! вози!.. и не считай нас дурами и не втирай нам очков… Уж извините, что говорю вульгарно… Я сегодня подсчитывала с Ариною Федотовною наш приход-расход, а эти интервью всегда отражаются на моем слоге самым плачевным образом…
– Вы не любите мужчин, – задумчиво сказала Дина, – а, между тем, всегда ими окружены, и я не знаю, может ли девушка больше нравиться мужчинам, чем вы правитесь…
– Любезность за любезность, – поклонилась ей Виктория Павловна, – одну я знаю, которая нравится больше… А кто вам сказал, что я «не люблю» мужчин? Напротив. Преприятная публика. Посмотрите, сколько у меня хороших друзей. Князь, Зверинцев, Келепушка с Телепушкой [См. "Викторию Павловну" и "Дрогнувшую ночь"]… мало ли! Очень люблю, – только на своем месте… Что вы смеетесь?
– Я свою тетю-псаломщицу вспомнила, у которой мы с мамою жили, пока не перешли в новый дом… она, когда на любимую кошку сердится, так всегда ей говорит: «ты думаешь, – ты важная госпожа? твое место – под лавкой»… Вы сейчас ужасно похоже на нее сказали…
Виктория Павловна полгала плечами:
– Согласитесь, что кошка под лавкою – зверь уместный, а на письменном столе или на этажерке с безделушками, – вот как у вашей мамы в Москве кабинет заставлен, – от кошки одно несчастье… А, поди, сердита тетушка-то на вас, – улыбнулась она, – что вы у меля бывать стали? .
Дина, с недовольною гримаскою, кивнула херувимскою головкою и схватилась за этот вопрос:
– Вот и этого я никак не могу понять, Виктория: за что вас так ненавидят все эти госпожи здешние?.. Такая вы откровенная стоялица за женщину и женские права…
– Не за права, – заметила Виктория Павловна, – в правах я ничего не понимаю… За общее женское право, – скажите, это так… За достоинство наше женское, чтобы глядеть на свет своими глазами, а не сквозь пальцы властной мужской руки… А права… – я к этому равнодушна: не знаю, которое из них нужно, которое – нет, чтобы мы, женщины, были счастливы… Ведь все это – их, мужское, мужчинами надумано и устроено, и нам великодушно втолковано – какие, будто бы, нам, женщинам, нужны права… А может быть, оно нам, женщинам, окажется и вовсе не нужно… Может быть, мы совсем другое устроим, по-своему, по-женски, как нам понадобится… Когда женщины борятся за право учиться наравне с мужчинами, быть врачами, адвокатами, судьями, чиновниками, я сочувствую им всею душою не потому, что нахожу каким-то особенно-необходимым счастьем для женщины быть адвокатом или чиновником, а потому, что она должна иметь право устраивать свою жизнь, как она хочет, выбирать науку и профессию, какую она хочет, строить тот быт, то право, ту мораль, какие она для себя изберет и хочет… она – понимаете? —сама, она, а не извечный ее победитель, ласковый враг…
– Следовательно, непримиримая война Адама и Евы?
– О, нет, – быстро возразила Виктория Павловна. – Такой войны нету и не бывает, или она лишь шуточная распря у домашнего очага: знаете, милые бранятся, – только тешатся. Ева – союзница Адама, Ева – адамистка больше самого Адама. Вот, вы спрашивали, почему меня женщины не любят? Так Евы же все, счастливые, что они – ребро из Адамова тела, гордые, что есть над ними глава, крепкорукий господин с мужевластною опекою. Нет, уж какие мы Евы. Не та порода… А – вот – Фауста вы, конечно, читали, так не вспомните ли некоторую Лилит?
– Я не была бы другом Иво Фалькенштейна [См. "Девятидесятники" и "Закат старого века"],—рассмеялась Дина, – если бы не умела различить Еву от Лилит, солнечное от лунного и так далее, и так далее…
– Знаю, это не то… – перебила ее Виктория Павловна. – Это декадентские изощрения и выдумки. Я люблю ту настоящую Лилит, которая у раввинов в легендах Талмуда…
– Откуда вы такие премудрости знаете? – изумилась Дина.
– Умные люди не оставляют – рассказывают… Что же вы думаете – у меня нет приятелей из евреев?
– Да – как будто вы не из того круга, который интересуется талмудическими легендами?
– Да ведь это только притворяются, потому что – несовременно же, а у евреев ужасно этот ложный стыд силен – не быть moderne… А о Лилит мне один харьковский приват-доцент рассказывал… Премилая особа. Ужасно ее люблю. Творец выдал ее, созданную из огня, замуж за Адама, созданного из земли. Она нашла, что, для такого mèsallianc’a надо было спросить, желает ли она, и быть Адаму женою отказалась, главенство его признать – отвергла, мужевластную семью строить не захотела и улетела в Аравийскую пустыню. Адам, как всякий муж, от которого бежит жена, бросился просить защиты и помощи у высшей администрации. Ангельская полиция разыскала Лилит где-то на берегах Красного моря, но возвратить ее покинутому супругу не могла: Лилит предпочитала, чтобы ее утопили в море и истребили все ее потомство, чем подчиниться «куску глины»… В море ее топить пожалели, но превратили в бесовку, в призрак… А Адаму, в утешение, создана была Ева – из собственного его ребра… И с этою он поладил, хотя, как известно, и не без неприятностей. Так, вот, с тех пор и делимся все мы, женщины: одни от строптивой Лилит – из огня, другие от Евы – из ребра… Я– от Лилит…
– А я? – тихо спросила Дина, исподлобья поднимая на нее пытливые глаза.
Виктория Павловна увертливо засмеялась:
– Откуда же мне знать, моя дорогая? Это разделение, как мне кажется, определяется только встречею с Адамом. Мы все – я, Женя Лабеус, ваша мама, Арина Федотовна, Евлалия Брагина – это испытание прошли и, как Евы, провалились: не годимся. Вам оно еще предстоит… Кстати, дорогая Дина, ходят слухи, что в нашем уезде имеется некий барон [См. "Дрогнувшую ночь"], у которого, как у всякого барона, есть фантазия, и фантазия этого барона состоит в том, чтобы предложить некоторой херувимской девице, не пожелает ли она, в качестве Евы, взять его, в качестве Адама?.. Изволите краснеть?
– А разве в амплуа Лилит входит повторять уездные сплетни?
Виктория Павловна отвечала комическою гримасою– шевельнула глазами, бровями, свернула румяные губы трубочкою – и отвечала:
– Увы! Лилит – хоть и привидение, а, все-таки, баба… Любит знать, что делается на белом свете, и перемыть в обществе других Лилит косточки своим ближним, а в особенности, Евам и кандидаткам в Евы… Нет, серьезно говоря, – предложение уже сделано или еще висит в воздухе?
Дина, румяная и прелестная с лазурными глазами, потемневшими от смущения в цвет морской воды, отвечала, задерживая слова насильственным смехом:
– Это зависит от того, когда я захочу понять, что мне при каждом свидании говорится…
– Разве невразумительно?
– Нет, при желании быть догадливой, – нетрудно… Да что-то не хочется…
– Не нравится?
Дина вспыхнула, как маков цвет.
– Да… нет… как вам сказать…
– Можете и не говорить, – весело засмеялась Виктория Павловна. – Ответ на лице написан… Ах, вы, маленькая плутовка! Разве вас на то в ссылку отправили, чтобы вы в баронессы вышли?
– Ах, и не говорите уж! – омрачилась – Дина, – вы себе вообразить не можете, как именно эта мысль меня мучит…
– Оттого и тянете?
– Ну-ну… не совсем… Но-что же это, в самом деле? Вчера – «Отречемся от старого мира», а сегодня– «Исаия ликуй»… ведь, пошлость выходит…
– А с другой стороны, – усмехнулась Виктория Павловна, – в новом мире баронов уже не будет и, значит, надо пользоваться удобствами старого, пока они есть… Что делать, голубка моя? Маленькие неприятности не должны мешать большому удовольствию, как справедливо пишет сумасшедшей Женьке ее превосходный супруг…
– Ну, вот, видите, какая вы, – огорчилась Дина,– уже смеетесь…
– Простите! не буду!
– Даже вы смеетесь. А что же скажут другие?
– Да – вам-то что? Имейте мужество собственного желания… Ведь, любите?
– Ах, право, уж и не знаю… Человек то уж очень хороший… А с другой стороны…
– Воли девичьей жаль, – положительно договорила за нее Виктория Павловна. – Все в обычном порядке. Любите!.. Ах, Дина моя прелестная, какая же вы хорошенькая будете в подвенечном уборе!.. И она еще осмеливается спрашивать, кто она – Ева или Лилит!.. Оставьте! Вам – жить, двести да радоваться, а Лилит… ну ее! бестолковое оно и мрачное привидение, эта наша Лилит!
И – дружески притянув девушку за обе руки – крепко ее поцеловала.
– Тогда, – слегка отстранилась та, – зачем вам ее держаться? Что лестного в том, чтобы чувствовать себя привидением, как вы себя назвали?
– Да вот то-то, что это надо разобрать, – с некоторою резкостью возразила Виктория Павловна, выпуская ее руки. – Надо решить еще: я ли держусь Лилит, Лилит ли меня держит…
На лицо ее легла тень, глаза под упавшими на них ресницами, омрачились, брови затрепетали и сдвинулись.
– Знаю одно, – продолжала она, – что всякий раз, когда случай приводит меня на Евину дорожку, Лилит является мне с таким глумливым лицом, с таким бешеным хохотом во всем существе своем, что я – мгновенно – чувствую себя сварившеюся в стыде за себя, как живой рак в кипятке, краснею, как этот грациозный зверь, и – ау! прощайте вы, Евины перспективы! «Свободной я родилась, свободной и умру!» – запела она из «Кармен» – настолько громко, что госпожа Лабеус, тем временем писавшая какие-то письма в своей комнате, во втором этаже дома, с любопытством высунула в окно африканскую свою голову и, вращая по саду круглыми глазами, крикнула пронзительно и хрипло: