Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
24
После пятилетнего отсутствия Меншиков вернулся в Петербург. Город, в строительство которого он вложил столько труда и энергии, «земной рай», «Парадиз» на болотах, вырос за это время настолько, что его трудно было узнать. Он подходил, поднимался, как тесто на хороших дрожжах, выходил, выплёскивался всё дальше и дальше за тесные границы Петербургского острова.
Отстроились за это время и великолепные палаты князя Александра Даниловича Меншикова на Васильевском острове: дворец в три этажа, на гранитном постаменте, с балконами, портиками, балюстрадой, курантами, парадным подъездом, огромным садом позади и каналом впереди палат, по которому князь мог прямо со своей широченной мраморной лестницы выезжать на Неву. Скромненький «домик Петра» мог бы свободно разместиться в одной только ассамблейной меншиковского дворца. У Александра Даниловича всё на широкую ногу: мрамор и бронза, бархат и шёлк: мебель самой высокой работы, цельного дуба, ореха, с выпуклой резьбой, широкими карнизами с затейливыми на них сухариками, с плодами, цветами, со множеством прикрас и узоров, – сработано так, чтобы стало на сто лет с походом, – не щадя ни труда, ни припасов.
На вещах расставлена богатая старинная утварь и иноземная посуда: серебряная, золотая, вальяжной работы, с костью, каменьями-самоцветами, и резные деревянные блюда, и корцы, и кораблики нашей русской работы, изукрашенные разными травами, и цветами, и дубовыми листьями, и узорами. Сотни лет пройдут, а роспись эта будет гореть и гореть, будто с каждым годом краски на ней молодеют, потому – отделывали её бычьей кровью, желтком, рыбьей желчью, полировали коровьим зубом, – а работали эту посуду простые мужички, зипунные живописцы… И паркет во дворце – хоть глядись, и картины, дивные, в тяжёлых затейливых рамах; и красивые зеркала; и цветы разные: и богатые, яркие, и просто зелёненькая травка, коленчатый спорыш, – любил это князь, – и круглолистые калачики, и жилистый придорожник.
Пётр был очень прост в образе жизни и скуп на казённые деньги; получая своё офицерское жалованье, он говаривал: «Эти деньги собственные, мои; я их заслужил и могу употреблять, как хочу; но с государственными доходами поступать надлежит осторожно, об них должен я отдать отчёт богу». Но в каждую годовщину какой-нибудь победы, в большие праздники, в особо торжественные дни, он был не прочь и сам попировать и любил, чтобы все вокруг него пировали; сотни людей садились тогда за столы, рекой лились вина…
Такие пиры должны были задавать все приближённые государя и чаще всех Меншиков. В тех случаях, когда нужно было принять иноземцев, блеснуть перед ними великолепием, пышностью, русским гостеприимством, Пётр поручал это только Данилычу.
«По каких мест вклинившийся в дверь кавалер должен уступать даме, пятясь назад» и подобные этому правила поведения Меншиков изучал в своё время ещё под руководством Лефорта. И позднее не было такого вельможи из русских, кто бы мог соперничать с ним в степени усвоения внешнего лоска западной цивилизации. Жёсткий и резкий с теми «бородачами», которые не желали признавать нововведений и особенно непримиримо относились к выдвижению Петром «худородных», он был отзывчив и мягок с теми, кто беспрекословно подчинялся новым порядкам и прибегал к его заступничеству, покровительству. Очень много различных челобитных, прошений о заступничестве, жалоб на утеснения, «доношений в учинённых обидах» поступало к Александру Даниловичу и, как правило, ни одна такая просьба не оставлялась им без внимания.
«Какое доношение подала нам гостиного сына Ивановская жена Нестерова, вдова Софья в учинённых мужу её от г. Полибина обидах, – писал, например, Меншиков к князю Фёдору Юрьевичу Ромодановскому, – оное при сем прилагаю и прошу, дабы по оному изволили приказать сыскать сущую правду. Ежели что явится учинённых им от сего Полибина обид, то взятые их пожитки им возвратить, в чём на Ваше Сиятельство зело благонадёжен, что оное изволите по сущей разыскать правде и вышенаречённую вдову от тех обид избавить не оставите».
Или:
«Шлиссельбургскому коменданту.
При сем прилагаем челобитную Белозерского уезда Ушехонского монастыря крестьянина Никифора Сараева на подпоручика Никиту Буркова в задержании у него лошади и его под караулом против которой извольте о всём разыскать и к нам отписать».
«Гетману Скоропадскому.
Понеже Вашей Вельможности известно, каким образом Анна Кочубеева до измены Мазеповой обреталась в крайнем сиротстве, а и после той измены обретается в той же бедности, и просит меня, чтоб употребил я о том моё предстательство, а особливо о возвращении отчин её купленных, наипаче же сына её на Украине, но понеже сие состоит в воле Вашей Вельможности, того ради не мог я того слёзного прошения оставить и не сообщить оного Вашей Вельможности и ежели возможно в чём её бедную наградить, то прошу учинить с нею милость, дабы она бедная с сиротой хотя малое имела убежище, в чём на Вашу Вельможность имеет она не малое надеяние, и какую на оное прошение изволите учинить резолюцию, прошу меня уведомить».
«Ландратам Ревельским.
Понеже жалобы к нам доходят, что вы из партикулярных своих прихотей нужды терпящим челобитчикам никакой справедливости не чините, что нас не мало удивляет, того ради через сие в последнее напоминаем, ежели впредь, как до сего чинилось, таковые несправедливые проступки продолжите, то мы принуждены будем Господ Ландратов принудить в том ответствовать по законам».
Покончив на время с бивуачной жизнью, Меншиков перевёз свою семью в Петербург и зажил в своём новом дворце на широкую ногу, как подобало генерал-губернатору, представляющему великолепие и пышность двора государя.
В это время он принимает участие во всех делах и заботах Петра. В отличие от круга обязанностей других соратников государя, отвечающих за порученное им вполне определённое дело, границы деятельности Меншикова в это время определить невозможно, так же как невозможно сказать, что именно сделано было им за истекший период. Правда, и в самые тяжёлые военные годы Пётр не освобождал Данилыча от руководства многочисленными учреждениями и всякого рода комиссиями, но теперь он, соединив в своих руках главные нити административного управления, влиял на все без изъятия внутренние дела государства.
Шёл 1710 год. Могущество шведов было сломлено, война уже не требовала прежнего, предельного напряжения всех сил и средств государства. «Компания нынешнего лета [1710 г.] закончилась так счастливо, – отметил в своих записках датский посланник Юст-Юль, – что о большем успехе нельзя было мечтать. В самом деле, в одно лето царь взял восемь сильнейших крепостей, а именно – Эльбинг. Ригу, Динамюнде, Пернау, Аренсбург. Ревель, Выборг. Кексгольм, и благодаря этому стал господином всей Лифляндии, Эстляндии и Кексгольмского округа. Ему больше ничего не оставалось завоёвывать».
Да, теперь, когда Выборг и всё побережье от Нарвы до Риги были отбиты у шведов, русский флот мог свободно курсировать в Финском заливе, а при случае мог выйти и в Балтийское море. С чувством полного удовлетворения Пётр мог оглянуться на пройденный путь и чин-чином, как подобает, отметить победы.
В августе на новопостроенном корабле «Выборг» Пётр отправился в Кронштадт, Меншиков приехал к нему с пленным генералом Левенгауптом, «и на новом корабле веселились». Через три дня на этом же корабле опять празднество. Ещё через три дня там же пир «до четырёх часов ночи, а затем переехали в Петербург». «При взятии крепостей было меньше расстреляно пороху, – язвительно заметил датский посланник, – чем в ознаменование радости по случаю всех этих побед и при чашах в их честь».
Между тем…
Не на радость переехала в свои новые палаты Дарья Михайловна. Вскоре после переезда серьёзно заболел сын, рождённый в походе, крестник царя Лука-Пётр.
И что случилось с этим весёлым, подвижным, как ртуть, мальчиком, который так звонко взвизгивал, мило лепетал малопонятные смешные слова, косолапо бегал по большим светлым комнатам, поминутно спотыкаясь и падая на ковры?
С сияющими звёздочками голубыми глазами, развевающимися, лёгкими, как пух, льняными кудряшками, с разгоревшимися алыми щёчками, он был особенно оживлён в тот вечер. Варвара Михайловна что-то вязала. И он ластился к ней, умолял: «Тётечка, милая! Дай мне вязнуть одну петлю!» Потом… сразу сник, оставил игрушки, подошёл к матери, протянул к ней ручонки и, приникши к плечу, пролепетал:
– Мама, бай!
Его унесли в детскую. Но заснуть он не мог.
– Милый! – поглаживала мама его пылающий лобик. – Почему ты не спишь?
– А ты мне песенку спей.
– Спей? – улыбалась, готовая расплакаться, мать.
– Ну, спой, – поправлялся ребёнок.
Ночью он бредил, метался в жару, слабо стонал.
Врачи разводили руками, шептались. В детской стоял терпкий запах лекарств. Врачи тщательно осматривали мальчика, выстукивали, выслушивали, пичкали порошками, поили микстурами… Не помогало. Ребёнок таял у всех на глазах.
Отец не отходил от врачей – настойчиво-просяще выведывал всё, что могли они знать о болезни ребёнка: и верил он при этом врачам и не верил: пытался строить свои догадки, предположения – и хорошие и очень плохие… Терзаясь, до крови закусывал губы, поминутно хватался за голову и метался от стены до стены своего кабинета.
«Что ж это… так вот и буду ходить?! – терялся Данилыч. – Что с сыном? Как это узнать, когда он, маленький, глупенький, не может даже сказать, что болит, а только слабо чмокает губками, перекатывая по подушке свою горячую головёнку?..»
– Горе-то… горе, какое! – шептал, отирая глаза. Дарья Михайловна, пряча своё сразу осунувшееся лицо на груди мужа, обвивала его шею руками, содрогаясь всем телом, беззвучно рыдала.
– Милый!.. Родной!.. Что ж это будет!..
И оба они, измученные, исстрадавшиеся, прерывисто шепча что-то несвязное, старались, как могли, успокоить друг друга.
Потянулись мучительно тяжёлые, печальные дни.
В необъятном дворце санкт-петербургского генерал-губернатора воцарилась тревожная тишина.
И вот… 25 сентября, ночью… Александр Данилович, на короткое время прилёгший у себя в кабинете, внезапно, как кто резко толкнул его в бок, очнулся от тяжкого полусна. За стеной слышались испуганно торопливые голоса, мягко хлопали двери, и… откуда-то издалека доносился сдавленный, ужасный нечеловеческий стон.
«Конец! – как оборвалось всё внутри. – Умер!.. Сыночек!»
Дальше проблески: полумрак детской комнаты, восковое личико, слабо освещённое синей лампадкой, прилипшая к лобику прядка волос, стеклянные, полуприкрытые веками васильки… И… и… страстно рыдающая, бьющаяся на груди у сестры Дашенька-мать…
Кругом горячечная суматоха людей…
«И кому теперь это нужно?..»
А Пётр в это время плавал на «Выборге». Не подозревая о семейной трагедии Данилыча. он звал его к себе – веселиться.
Начавшаяся война с Турцией заставила оборвать все пиры и забавы.
Начались молебствия.
По домовым молельням, монастырям и церквам отправлялись торжественные службы «о победе и одолении супостатов». С хмельным туманом в голове «от вчерашнего» истово били земные поклоны государевы люди перед тяжёлыми, блистающими окладами, закрывающими россыпями рубинов, жемчугов, изумрудов хрупкую живопись икон строгановского письма. Жёны и дочери их, не устоявшие против искушения одеваться в немецкое платье, спешили успокоить совесть свою завещаниями, чтобы их похоронили в русских сарафанах; одна перед другой старались, жертвовали церквам, монастырям, богатые «воздухи», пелены, унизанные жемчугом, самоцветами, ибо ничем нельзя лучше, считали, почтить спасителя, божью матерь, угодников, как украсив их лики чудодейственными каменьями: курбункулами, что светят в темноте, шафирами, кои улучшают зрение, хризолитами, отгоняющими тоску, берилами, кои делают человека храбрым, аметистами, избавляющими от пьянства. Ездили к благочестивым старцам каяться в превеликих соблазнах.
«Ибо всё, еже в мире, похоть плотская и похоть очёс и гордость житейская, несть от бога, – полагали благочестивые люди, – а ведомо всем, от латынского Запада, где люди от веры истинной заблудились». Бия себя в грудь, сокрушались такие: «Бога забыли!..»
Пётр же сокрушался, осматривая солдатские ботфорты и башмаки.
– Тёплая, сухая нога для солдата, – считал, – корень воинского крепкостоятельства!
Часто с искажённым злобой лицом, как буря, врывался к Данилычу.
– Смотри! – тыкал чуть ли не в самый нос губернатора ощерившийся рыжий гвардейский сапог. – В один месяц истрепался!.. А принимали, поди, двадцать пять лоботрясов!
– И забраковать нельзя, – пожимал плечами привыкший к таким вспышкам Данилыч, – Товар не перегорелый, не гнилой…
– А… а… – захлёбывался Пётр, вырывая ботфорт из рук губернатора, – а… в первый же дождь подошва под ногой разъезжается! Это как?! – швырял сапог в сторону, потрясая кулаками. – Ка-ак! Может такой солдат воевать?!
Падал в кресло, хватался за голову.
– На кого… ну на кого могу положиться?!
Войска против турок Пётр решил вести сам. Встретив новый, 1711 год в Петербурге, он 17 января отбыл в Москву, поручив Меншикову управлять всем Петербургским краем и завоёванными областями.
Екатерина последовала за Петром.
Проезжая через Польшу, Пётр узнал о незаконных; самоуправных поступках Данилыча. «Николи б я от вас того не чаял, – написал он Меншикову оттуда. – Зело удивляюсь: что обоз ваш слишком год после вас мешкает [в Польше], к тому же Чашники [местечко] будто на вас отобраны. Зело прошу, чтобы вы такими малыми прибытками не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбиться о том, ибо первая брань лучше последней».
Дошло это до Дарьи Михайловны. Доходило до неё такое и раньше, но обычно омрачения такие рассеивались или, вернее, заглаживались самим же виновником их. Она ведь верила в своего Алексашеньку, она ведь знала его. Теперь же, после такого письма самого государя, беспокойство не проходило, и мучительное чувство какой-то особо щемящей тоски, всё разрастаясь, захватило её. «Удивительно, – недоумевала она, – почему он не рассказал мне об этом, почему я узнаю о таком от других?» Было раньше ведь, каялся он и, случалось, пытался оправдываться, не перед ней, так хоть перед самим собой. А теперь вот таится. Но ещё больше её удивляло, зачем ему нужно было идти на такие вот скрытные происки, так-то вот страшно лукавить, взваливать на себя такое тяжёлое бремя? Ведь сам же он не раз говорил: «Будешь лукавить, так чёрт задавит». И как это всё у него получалось!.. Об этом-то мог бы он ей рассказать. В чужих-то ведь землях мало ли что может статься. Ведь там всё не так: и другие обычаи, и люди иные, и не так говорят, и по-своему веруют… Приходилось-таки поискать изворотов: как найтись, обойтись?.. Но он утаил, ничего не сказал.
Вид у неё был такой, что когда Александр Данилович вошёл вечером в её комнату, он испуганно бросился к ней:
– Дашенька, ты больна, дорогая?
– Нет, нет, я не больна, – успокаивала его Дарья Михайловна, – я только волновалась очень… Я хотела, чтобы ты скорее приехал домой, – торопливо лепетала она и, не в силах удержаться более, упала к нему на грудь, разрыдалась.
Он дал ей выплакаться. А когда Дарья Михайловна успокоилась, прямо спросил, что её взволновало: уж не письмо ли государя с обвинением его в лихоимстве?
– Да!.. Там такое прописано…
Говоря, она держала руки Александра Даниловича в своих. И в эту минуту почувствовала, что прежде покорные и мягкие его руки вдруг сжались и сделали движение, чтобы высвободиться из её рук. Улыбка исчезла с его лица, синева глаз потемнела, заволоклась.
– Вот видишь, – грустно сказала Дарья Михайловна, прервав начатую фразу. – Лучше бы мне не говорить об этом письме…
– А ты веришь тому, что написано в нём? – строго спросил он.
О нет, конечно, она ни одной минуты не верит этому, но её волнует и пугает, что он, её, Алексашенька, окружён врагами, злыми завистниками, которые не останавливаются ни перед какой клеветой. Она знает и верит в его правоту, но вражеские происки её сильно пугают. Она вполне, вполне верит в него, но она хотела бы, чтобы он был с нею более откровенен, – ведь у неё от него нет никакой тайны, нет ни одной мысли, которую бы она пыталась скрыть от него, и её мучит сознание, что он, Алексашенька, может быть, не всё говорит ей, боясь её огорчить и расстроить…
Александр Данилович внимательно смотрел на жену, улыбаясь, и в этой улыбке было что-то злое, почти жестокое.
Ну да, у неё строй мысли, как у всех женщин её круга, как у людей, выросших в богатстве и холе, не привыкших бороться за жизнь, не знающих, какие страшные усилия должен делать «худородный», даже недюжинный, пусть даже «семи пядей во лбу», для того, чтобы выбиться со дна на поверхность. Он знает хорошо высокие, благочестивые заповеди таких «чистых» людей… Да, он брал «посулы», «подносы». Но ведь все эти «чистенькие», всё так и делают. И никто им этим не тычет в лицо!.. Почему же им это можно? Какие же они имеют на это права?..
Пусть она посмотрит, что он сделал для отечества своего! Сколько отвоевал! И сколько построил!.. Новые города, крепости, верфи, заводы!.. Что он присвоил? Это же самые малые из малых остатков того, что он создал для государства!
– И всё же это воровство, это грабёж, который ты вынужден скрыть от других! – возбуждённо протестовала Дарья Михайловна. – Сказано бо есть: «Не укради!».
– Значит, по-твоему, надо стать в стороне, уступить дорогу Голицыным, Долгоруким! Де милости просим! Пользуйтесь, дорогие, готовеньким!..
Нет, Александр Данилович не согласен с таким рассуждением. Он находит, что в конце концов, все богатства стоят друг друга. Взять богатства тех же Шереметевых, Голицыных. Долгоруких. Кто же не знает, что Борис Петрович, к примеру, всю Ливонию обокрал? А?.. И всегда так бывало – всегда накопления родовитых сопровождались лихоимством и прямым грабежом. В конце концов, он в своих поступках не видит ничего необычного, ничего страшного…
– Нет! – неожиданно храбро наступала Дарья Михайловна. – Своим владей, а чужим не корыствуйся!
– Ты им это скажи! – отбивался Александр Данилович, тыча в пространство за собой, большим пальцем. – Им, а не мне!
Кто-кто, а он-то, Меншиков, знает, кому нужно, кто спит и видит оклеветать, оплевать «худородных», стоящих под высокой рукой государя. Между родовитыми, что у власти стоят, и теми, что, злобно притихнув, отвернулись от государственных дел, – молчаливый сговор: очистить государству ниву от «плевел». Ибо только они, родовитые, бескорыстны и неподкупны, не то что иные из «подлых» людей… Так они думают. И ох как хотят, чтобы так же думал и государь. А у самих испокон веков рыла в пуху – все в их родах, до единого, хапали, хапали… Чья бы корова мычала…
С ужасом чувствуя, что, несмотря на жуткие признания, сделанные Александром Даниловичем, она по-прежнему любит его, по-прежнему вся, всем сердцем, принадлежит только ему одному, Дарья Михайловна всплёскивала рукам и. обращаясь к иконам, звучно шептала:
– Боже, спаси его от рук ненавидящих, избави от козней врагов!
И перед Петром Меншиков пытался оправдываться: писал ему, что «в драке, мин херр, волос не жалеют», – может быть, и брались у поляков «какие безделицы», на войне не без этого…
«Что ваша милость пишете о сих грабежах, то безделица, – отвечал ему Пётр, – и то не есть безделица, ибо интерес тем теряется в озлоблении жителей».
Только Екатерина, всегдашняя заступница Александра Даниловича, спешила успокоить его.
«Доношу Вашей Светлости, – писала она ему тайком от Петра, – чтобы Вы не изволили печалиться и верить бездельным словам, еже со стороны здешней будут происходить, ибо господин шаутбенахт по-прежнему в своей милости и любви Вас содержит».
У неё и в мыслях не было, какую плохую услугу она оказывает такими письмами своему старому другу, сколь вредны для него подобные утешения.
Турки не могли примириться с потерей Азова. Воронежский флот, способный в любое время выйти в Чёрное море подойти к их столице, внушал им серьёзные опасения. В Константинополе даже строили проекты засыпать Керченский пролив, чтобы таким образом запереть в Азовское море русские корабли.
Подстрекательства Карла, по расчётам Петра, неизбежно должны были вызвать войну Турции с Россией, поэтому он потребовал от султана: или выдачи Карла, или, по крайней мере, высылки его из турецких владений.
Опасения Петра подтвердились. В ответ на его требование о выдаче или высылке Карла Турция в ноябре 1710 года объявила России войну.
Славяне, населяющие Молдавию и Валахию, – потомки уличей, тиверцев, что – «сидяху» на Днестру, если «до моря», и «словени», кои «по многих же временах», – как отмечено в летописи, – «сели суть по Дунаеви», – все они, находясь под властью турецких поработителей, извечно тяготели к России.
Приняв это всё во внимание, Пётр предложил князьям Молдавии и Валахин оказать ему помощь в войне против Турции. Князья обещали. И вот, рассчитывая на это, а также на помощь польского короля, Пётр с сорокатысячной армией весной 1711 года двинулся на Дунай.
Помощи Петру никто не оказал. И турки не допустили его армию до Дуная. Только один из отрядов русской армии сумел занять город Браилов, но и то уже поздно. Валахия не осмелилась восстать, видя, что турки уже близко от них, а русские ещё далеко.
Главные силы Петра на реке Прут были окружены огромной, двухсоттысячной армией турецкого визиря.
С трёх сторон позиции русских окружал неприятель и, не трогаясь с места, не рискуя ни одним человеком, мог почти безнаказанно простреливать их; с четвёртой была река, но к ней нельзя было подойти, не подвергнувшись обстрелу с противоположного берега.
Зной, голод и жажда томили русское войско.
Но солдаты не падали духом, успешно отражали все попытки отборных турецких частей прорвать линию обороны. Штыковыми ударами они опрокидывали вдесятеро большие турецкие силы, устилая трупами атакующих брустверы своих земляных укреплений.
10 июня было горячее дело: турки яростно атаковали позиции русских. Валы атакующих беспрерывным прибоем бились о земляные укрепления, наспех сооружённые в урочище «Рябая могила». Их расстреливали, глушили прикладами, кололи штыками, поражали гранатами, – они с воем откатывались, перегруппировывались, пополняли ряды, снова кидались… и так почти весь день, дотемна Истощённая дальними переходами, зноем, голодом, жаждой, русская армия стойко отбила все атаки несметного турецкого войска, отразила с громадным уроном для неприятеля, но… измученные солдаты потратили на это почти последние силы.
Схватившись за голову, погруженный в самые мрачные думы, сидел Пётр в своей палатке; он понимал, что его армия стоит на пороге разгрома, а ему грозит хуже чем смерть – плен… Плен государя – дело неслыханное!
Говорят, что в эти тяжёлые минуты он написал сенату:
«Извещаю вас, что я со всем войском, без вины или погрешности нашей, по единственно только по полученным ложным известиям, в четыре краты сильнейшей турецкой силой так окружён, что все пути к получению провианта пресечены, и что без особливые божей помощи ничего иного предвидеть не могу, кроме совершенного поражения, или что я впаду в турецкий плен. Если случится сие последнее, то вы не должны меня почитать своим царём и государем, и ничего не исполнять, чего мной, хотя бы то по собственноручному повелению, от вас было требуемо, покамест я сам не явлюсь между вами, в лице моём; но если я погибну и вы верные известия получите о моей смерти, то выбирайте между собой достойнейшего мне в наследники».
Положение спасло то, что визирь, приняв во внимание героическое сопротивление русских войск, да к тому же и искусно подкупленный, согласился на мирные переговоры.
Как же всполошились тогда находившиеся при визире шведские резиценты!.. Немедленно послав за своим королём, который находился в это время в Бендерах, они принялись умолять великого визиря отвергнуть мирные предложения русских, торопливо доказывает, что гибель петровской армии неизбежна. Убедившись же в том, что мольбы бесполезны, и, видимо, пронюхав о подкупе, они стали грозить дойти до султана и выложить ему о подкупе начисто всё, ежели только визирь согласится прекратить военные действия против русских.
Этим они окончательно испортили дело. Визирь их выгнал. И когда шведский король, всегда готовый к бою. всегда в застёгнутом мундире, в ботфортах, при шлаге, когда Карл с быстротой, которой даже от него нельзя было ожидать, прискакал к турецким позициям, – уже всё было кончено. Мир был подписан; русские с барабанным боем, с распущенными знамёнами уже покидали «Рябую могилу».
По мирному договору Пётр должен был уничтожить азовский флот, срыть таганрогскую крепость и снова отдать туркам Азов.
«И тако тот смертный пир сим кончился, – сообщал он сенату условия договора. – сие дело есть хотя и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой стороне великое укрепление».
Об этой «другой стороне», форпостом которой являлся Санкт-Петербург, об укреплении этой стороны. Пётр не переставал думать никогда, ни при каких обстоятельствах.