Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)
21
Александр Данилович болел. Тепло одетый в стёганом бухарском халате подбитых мехом туфлях, обмотанный шарфом, он часами просиживал у камелька.
В эти дни чаще всех наведывался к нему Пётр Андреевич Толстой. А беседа одна у них: всё о том, что плох, очень плох государь! Им это виднее, чем кому бы то ни было.
– Смерть каждого государя, Александр Данилович, производит некоторое потрясение, особенно если он самодержавный, – тихо, вкрадчиво говорил Толстой, потирая протянутые к огню руки, искоса из-под густых, кустистых бровей поглядывая на Меншикова. – Со вступлением на престол нового государя могут измениться отношения к другим странам, устроиться новые союзы, прекратиться прежние; внутреннее управление может получить новый характер; прежние сановники заменятся другими…
Золотисто-багровая полоса от разгоревшихся дров тянулась вдоль комнаты, богато расцвечивая персидский ковёр на полу: дрова горели бойко и дружно, весело шипя и пощёлкивая. Александр Данилович молчал, как будто весь погрузился в созерцание пламени, но последние слова Толстого заставили его страдальчески сморщиться.
– «Прежние сановники заменятся», – повторил он вслед за Толстым и махнул рукой, а махнув, насупился и замотал головой. – Нет, нет… Не в одном этом дело!.. Видишь, – указал тонким, прозрачно-розовым пальцем на пламя. – Скоро огонь пожрёт всё, что дали ему… Вот… он уже утихает… Эти алые головни, кои являют сейчас собой сказочные замки, дворцы… рушатся, покрываются тёмным сизым налётом, а между ними… ишь, ишь… мелькают уже синие язычки!..
– А в них яд, – кивает Толстой, угадав мысль светлейшего, – яд, яд, даром, что они такие красивенькие!..
Меншиков берёт кочергу, жестоко колотит ей по углям, головешкам, наблюдает, как целый сноп искр улетает в трубу.
– Вот и всё! – Бьёт в ладоши. – Огни!
Подали свечи, кофе, трубки, потом и закуски, водку, наливки и вина.
– Я не буду, – прижал Александр Данилович кончики пальцев к груди, – врачи никак не велят, а ты, может быть, «огорчишься»? За моё здоровье, а?
– Ничего, ничего, – остановил его Пётр Андреевич, – ты сиди, я тут сам… – Выбрал бутылку. – Ишь на ней пыли-то наросло!.. Знать, вековая пыльца-то, из благородных…
– Давеча я к тому, – продолжал Меншиков, раскуривая трубку, не слушая воркованья Толстого, – к тому я сказал, что смерть такого государя, как наш Пётр Алексеевич, не идёт ни в какое сравнение со смертью других государей.
Помолчал, потом, рассеянно посмотрев на Толстого, задумчиво произнёс:
– Может статься, что всё новое дело покроется пеплом, а мы полетим в тартарары!..
– Да, да, да! – соглашался, мотал подбородком Толстой, закусывая каким-то мудреным вареньем. – Россия сейчас похожа на город, разрушенный до основания с целью выстроить его по новому плану. В городе этом из-под мусора и щепы едва заметны сохранившиеся фундаменты, едва начинают возникать своды новых зданий…
– Истинно! А кто их будет достраивать, эти новые здания? – горячо сказал Меншиков. – Ведь ближе всех к престолу…
– Да, – перебил его Пётр Андреевич, – ближе всех к престолу стоит внук государя Пётр Алексеевич! А ему всего восемь лет… И его разделяет с нами смерть царевича Алексея! Так что, сделавшись государем, он вряд ли простит нам смерть своего отца.
– Это известно, брат, всё известно! – махнул рукой Александр Данилович. – А вот что думает об этом сам государь?
– Император в сильном расстройстве, – ответил Толстой. – Ты хочешь знать, кого он в наследники себе прочит?.. По-моему, это не ведомо никому.
Меншиков только пожал плечами.
«Малолетний ли Пётр, Голштинский ли герцог – один мёд!» – думал он.
И Толстому и Меншикову было ясно, что сторонники малолетнего Петра Алексеевича не преминут внушить ему, если уже не внушили, что память его «безвинно погибшего от рук лиходеев» отца должна быть для сына священной. И тогда, дорожа этой памятью, Пётр Алексеевич, сделавшись государем, несомненно, приблизит к себе всех бывших приверженцев царевича Алексея – людей, преданных старинным порядкам, – и удалит сотрудников своего деда – людей, начавших и продолживших с ним дело преобразования отечества своего.
И после того, как ушёл Толстой, Меншиков долго размышлял, прохаживаясь по кабинету, ёжась, но поминутно закидывая коротко стриженную, под парик, голову, уже сильно тронутую сединой, покусывая чубук давно выкуренной и погасшей трубки. Лицо его при скудном освещении казалось мертвенно-бледным, глаза, глубоко ввалившиеся, с густыми тенями под ними, – стеклянными, остановившимися, тонкие, искривлённые губы – коричнево-чёрными.
«Но за всем тем, – напряжённо думал он, – кто же может наследовать в случае смерти Петра Алексеевича? Царевна Анна? Да, она действительно любимица императора: красавица собой, с сильным, отцовским характером… Но она сговорена за герцога Голштинского! Принц же этот… „ни рыба ни мясо!“.. Одно то уже – сколько лет он в России живёт, а не знает по-русски ни слова! И во всём руководствуется волей и разумом своего министра Бассевича. А этот Бассевич тоже ведь вовсе не знает России и не интересуется ею… Однако, если супруга герцога сделается русской императрицей… О-о, тогда он наверняка постарается навести свои порядки во всём – такие порядки, от которых выиграет разве только любезная его сердцу Голштиния. А прежних сотрудников императора он отстранит. Это как пить дать!.. И хорошо, ежели только отстранит а то и сошлёт… для надёжности…»
Итак остаётся Екатерина! Для Александра Даниловича это лучший, чудесный выход из положения.
«Надобно пользоваться всяким удобным случаем, – думает он, – чтобы привести государя к твёрдой мысли, что неизбежно Екатерина должна вступить на престол…»
«Ну, а много ли таких, как я, кто желает видеть императрицей Екатерину? – прикидывал Меншиков и тотчас сам себе отвечал: – Много! Много!.. – кивал головой, поглаживал грудь. – Участники в приговоре над царевичем Алексеем, которые боятся вступления на престол его сына, – это раз! Все те, кто опасается засилья голштинцев в Россию, – это два! Наконец, все искренне преданные делу преобразования, сторонники новых порядков!.. Много, много нас! Хватит! В сенате, в синоде, в коллегиях, в гвардии: я, Толстой, Ягужинский, Головкин, Феофан Прокопович, да мало ли… Надо действовать!»
Пётр жестоко страдал. Появились признаки каменной болезни, участились припадки. Богатырская натура императора не вдруг поддавалась недугам, порой болезнь отступала, и тогда он старался наверстать упущенное, снова жадно принимался за работу и за свои бурные, освещаемые фейерверками и артиллерийскими салютами развлечения.
Но такие периоды улучшения здоровья повторялись всё реже и реже.
Под влиянием всё усиливающегося недуга он стал необычайно раздражителен, вспыльчив, и, по-видимому, не намерен был более щадить никого. Во время мучительных припадков он наказывал медиков, бранил их, на прогулках же зачастую бивал тростью сопровождающих и даже встречных, чем-либо раздражавших его; в Петергофе то и дело собственноручно наказывал тростью офицеров, надсматривающих за работами в дворцовом саду.
Нервы его, находившиеся в постоянном напряжении испытывали страшное переутомление, и он всё чаще и чаще впадал, как сам говорил, в «мрак сумнения». Не мудрено было и усомниться: друзей и помощников так мало, а врагов, особенно «тайных неохотников», – хоть пруд пруди, сила!..
И Екатерине всё труднее и труднее становилось предотвращать припадки безумного гнева и тем спасать Петра от следовавшего за припадками тяжёлого недомогания.
Пётр видел, что и в дальнейшем «несть конца бедам и напастям».
– Страдаю, – жаловался этот могучий человек, – а всё за отечество.
Но Пётр не был одинок в своём служении отечеству. С ним были все те, которых он «научил узнавать, что и они люди», те, кто «благородному бесстрашию и правде учились от него», те, кто чтил его первейшую заповедь – «недостойному не давать, а у достойного не отнимать», все те, кто искренне верили в лучшее будущее русского народа, желали благоденствия своей родине, все руководствовавшиеся неослабным чувством долга, мыслями, что этот долг заключается в служении общему благу.
И Пётр это знал. Собственным примером, требовательностью, уважением к честности, правдивости, к талантам, заслугам он успел воспитать хороших помощников, вырастить своих последователей, до конца преданных ему и его делу. Ведь одних только славных птенцов-волонтёров было им выращено – сотни и сотни!.. Неослабное чувство долга у них – святая святых; неуклонно, с беззаветным мужеством служить на благо отечества – их первая заповедь; а такая заповедь, она же проведёт сквозь любые препоны! Не один страх грозной власти царя питал сердца этих новых борцов за народную честь!
Одного из способных, знающих гардемаринов – неутомимого и неподкупного Васятку Татищева – Пётр послал строить Пыскорский завод.[97]97
Знаменитый впоследствии Василий Никитич Татищев, дипломат, администратор, первый русский историограф.
[Закрыть]
«И хотя преж сего, до Татищева, вашего величества заводы здесь были, но комиссары, которые оные веДали, бездельничали, – доносил Петру генерал-поручик Генин,[98]98
Генерал-поручик-от-артиллерии Генин был начальником Олонецких заводов; с 1723 года – директор сибирских заводов.
[Закрыть] – и от заводов плода, почитай не было, и Демидову[99]99
Никита Демидов – крупный заводчик, выдвинут Петром из простых тульских оружейников.
[Закрыть] от них не было помешательства. Чаю, как ему любо было, что на казённых заводах мало работы и опустели! Татищев показался ему горд; не залюбилось старику с таким соседом жить, понеже и деньгами он не мог Татищева укупить, чтоб казённым заводам не быть. Того ради, вашему величеству от радетельного и верного моего сердца, как отцу своему, объявляю: к тому делу лучше не сыскать, как Василия Татищева. Я оного Татищева представляю без пристрастия, – я и сам его рожи калмыцкой не люблю, – токмо видя его в деле весьма права и к строению заводов смыслённа, рассудительна и прилежна».
Другой гардемарин, Неплюев, рассказывал, как он по окончании выучки держал экзамен перед самим царём, в полном собрании адмиралтейской коллегии. Неплюев ждал представления Петру как страшного суда. Когда дошла до него очередь на экзамене, царь подошёл к нему и просил: «Всему ли, чему нужно было, ты научился?» Тот отвечал, что старался по всей возможности, но не может похвалиться, что всему научился, и, говоря это, стал на колени. «Трудиться надобно, – сказал на это Пётр и, оборотив к нему ладонью правую руку, прибавил: – Видишь, братец, я и царь, да у меня на руках мозоли, а всё для того, – показать вам пример и хотя бы под старость видеть себе достойных помощников и слуг отечеству. Встань, братец, и дай ответ, о чём тебя спросят, только не робей; что знаешь, сказывай, а чего не знаешь, так и скажи».
Пётр остался доволен ответами Неплюева и потом, ближе узнав его на корабельных постройках, отзывался о нём: «В этом малом путь будет». Заметив и оценив в двадцатисемилетнем поручике галерного флота дипломатические способности, Пётр в следующем же году прямо назначил его на трудный и ответственнейший пост резидента в Константинополе.
Перед отъездом Неплюева в Турцию Пётр принял его и, поднимая с пола, сказал: «Не кланяйся, братец! Должность моя – смотреть, чтобы недостойному не дать, а у достойного не отнять. Будешь хорошо служить, не мне, а более себе и отечеству добро сделаешь, а буде худо, так я истец… Служи верой и правдой!.. Прости, братец! – прибавил Пётр, поцеловав Неплюева. – Доведётся ли свидеться».[100]100
Они больше не свиделись. Этот умный и неподкупный, но суровый и даже жестокий служака, получив в Константинополе весть о смерти Петра, отметил в своих записках: «Ей-ей, не лгу, был более суток в беспамятстве: да иначе мне и грешно бы было; сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди». После, пережив шесть царствований и дожив до седьмого, он не переставал хранить беспредельное почитание к памяти Петра и имя его произносил почти всегда со слезами.
[Закрыть]
Поддержку таких «птенцов», помощь с их стороны в работе, в служении государству, тому новому, что он насаждал, напрягая до предела народные силы, Пётр ощущал повседневно. Не это порождало в нём «мрак сумнения», а «злосмрадная язва», которой страдала правительственная верхушка русского государства. Страшно было убеждаться преобразователю в том, что сановные люди, казавшиеся представителями новой России, оказались заражёнными закоренелой болезнью боярской Руси…
«Удалось завести войско, флот, школы, фабрики и заводы, выйти к морям, – размышлял император, – но где найти средство искоренить „мздоимство-неправды“?..»
Он хотел, чтобы окружающие его ясно видели, во имя чего он требует от них больших усилий, и хорошо понимали как его самого, так и дело, которое вели по его указаниям, – хотя бы только понимали, если уж не могли в душе сочувствовать ни ему самому, ни его начинаниям. И в этом он многого достиг. Дело было настолько велико, необычайно, так чувствительно задевало всех, что поневоле заставляло над ним крепко задумываться. Не было недостатка и в натурах мечтательных. Даже в среде заскорузлых чиновников находились такие. Они мечтали о чётком, работающем как часы, канцелярском устройстве. Но расширялись задачи администрации – и яснее обозначалась несостоятельность чиновничьей системы правления. На бумаге, в ловко закруглённых инструкциях, указах, регламентах, всё выходило толково и гладко, но жизнь разбивала эти идиллии.
Волей-неволей Пётр вынужден был обращаться к общественным силам. Однако ландраты, выборные комиссары, городские ратуши, магистры – всё то «общественное», что он торопливо вводил, следуя западноевропейским, преимущественно шведским, образцам, – всё это было не жизненно. То были новые мехи со старым вином. Служба по выборам – результат известного кабинетного плана – не получала характера служения обществу. Она сводилась к сбору налогов и наблюдению за отправлением разного рода повинностей. Под старые основы государственности подставлялись новые, заимствованные у иноземцев подпорки. Как же было тут миру служить?
Истинно общественное управление требовало раскрепощения общества. Такие задачи ещё были чужды эпохе Петра. Но они уже давали о себе знать, они возникали, такие задачи, они поднимались, как веточки сильно примятых растений под лучами горячего солнышка. И Пётр, что-то чуя, терялся в догадках: как же во всей полноте разрешить столь большую задачу? Он знал, что и в России и за границей очень многие политики подмечали только отрицательные следствия его торопливых заимствований, полагая, что его реформа пошла дальше, чем следовало, что приёмы, с которыми он её проводил, далеко не во всех соответствовали «народному духу» и что вообще вся реформа – дело насильственное, которое он мог вести, только пользуясь своей неограниченной властью.[101]101
Идеологическое обоснование абсолютной власти русского императора было изложено в особом политическом трактате: «Правда силы монаршей», написанном по заказу Петра Феофаном Прокоповичем, а Законодательная формулировка приведена в толковании к 20-му артикулу Воинского устава («Император всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться его верховной власти не только за страх, но и за совесть сам бог повелевает»).
[Закрыть] «Стало быть он не европейский государь а азиатский деспот, повелевающий рабами».
Такой взгляд его оскорблял.
– Знаю, что меня считают тираном, – говорил он своим приближённым с жаром, с порывистой откровенностью. – Это ложь! Я повелеваю подданными, которые повинуются моим указам: эти указы содержат только пользу, а не вред государству. Честный и разумный человек Усмотревший что-либо вредное или придумавший что полезное, может говорить мне прямо, без боязни. Полезное я рад слушать и от последнего подданного. Доступ ко мне свободен, лишь бы не отнимали у меня времени бездельем. Недоброхоты мои и отечеству, конечно мной недовольны. Невежество и упрямство всегда ополчались на меня с той поры, как задумал я ввести полезные перемены. Вот кто настоящие тираны, а не я.
– Как это понимать: «Полезное я рад слушать и от последнего подданное»? – недоумевали европейские резиденты. – Ведь такое заявление государя по меньшей мере надо полагать неудачным. Недаром на Западе повсеместно и совершенно справедливо считают, что русский монарх пытается даже последних своих подданных заставить тем заниматься, что их никак не касается… Чего он этим хочет достичь? Раболепства? Да его и так предостаточно в этой дикой стране!..
Доходили до Петра рассуждения, что и всё-то его нововведение только «усугубляют рабство» в стране. И он искренне возмущался:
– Разве тем я усугубляю рабство, что обуздываю озорство упрямых, смягчаю дубовые сердца! Нет! Я не жестокосердствую, переодевая подданных в новое платье, заводя порядок в войске и в гражданстве и приучая к людкости; не тиранствую, когда правосудие осуждает злодея на смерть. Пусть злость клевещет, – совесть моя чиста! Неправые толки в свете разносит ветер!
Дворцовый механик Нартов писал:
«Ах, если бы многие знали то, что известно нам, дивились бы снисхождению его. Если бы когда-нибудь случилось философу разбирать архиву тайных дел его, – вострепетал бы он от ужаса, что соделывалось против сего монарха!.. Мы, сего великого государя слуги, вздыхаем, слыша иногда упрёки жестокосердию его, которого в нём не было. Когда бы многие знали, что претерпевал, что сносил и какими уязвляем был горестями, то ужаснулись бы, колико снисходил он слабостям человеческим и прощал преступления, не заслуживающие милосердия. Мы, имевшие счастье находиться при сем монархе, умрём верными ему. Мы без страха возглашаем об отце нашем для того, что благородному бесстрашию и правде учились от него».
Лечась олонецкими целебными водами, Пётр говорил своему лейб-медику: «Врачую тело своё водами, а подданных примерами; в том и другом исцеление вижу медленное; всё решит время».
– Помещиков взять да купцов – уж кто-то, а они-то ноги бы мне должны целовать, – говорил-сетовал Пётр, обращаясь к Александру Даниловичу. – Для них же старался: и каналы рыл, и моря воевал. А от них всё сие – как горох от стены!.. Бестужев пишет из Стокгольма: «Приехали из Ревеля в Або наши русские купцы с мелочью, привезли немного полотна, ложки деревянные, орехи калёные, продают на санях, на улице кашу варят, у моста, где корабли пристают».
– Вот это торговля. Только для этого и нужно было нам море Балтийское воевать!.. Наших купцов надо к заморской торговле на аркане тянуть! Вот как ценят они заботу мою!..
Бестужев запретил купцам продавать орехи и ложки, предупредил их, «чтобы впредь с такой безделицей в Стокгольм не ездили и кашу на улицах не варили, а наняли бы себе дом и там свою нужду исправляли».
Но такие наставления мало действовали.
– Уж он меня, Бестужев-то, братцы вы мои, ругал-ругал, страмил-страмил! – рассказывал после своим вернувшийся из Швеции русский купец.
А вскоре после этого случая приехал в Стокгольм человек князя Черкасского с такой большой бородой, что она закрывала у него спереди весь полушубок, товар же привёз с собой «никудышний», и «шведы, – донёс Бестужев Петру, – насмехались над этим купцом».
Издан был указ, предписывавший купцам «смирно жить» за границей и «в платье чистенько себя содержать»; велено было также печатать прейскуранты иноземных товаров «в знатнейших торговых городах Европы, дабы знали, где что дешевле или дороже».
С годами Пётр научился и терпеливо ждать и загадывать далеко наперёд. Не то что бывало, в молодости, когда, овладев четырнадцатью ремёслами, он счёл возможным в два года создать большой флот, вырастить, сколько нужно, русских моряков и одним своим посольством склонить к союзу против турок весь Запад: цезаря и папу, Англию, Данию и Пруссию, Голландию и Венецию.
– Ни-че-го, – уверенно говорил он теперь, – заставим и наших купцов свои выгоды соблюдать. Сейчас не понимают заботы моей – позднее поймут!..
Однажды какой-то важный господин улыбнулся, видя, с каким усердием Пётр, превыше других пород ценя дуб как корабельное дерево, сажал жёлуди на Петергофской дороге.
– Глупый человек! – сказал ему Пётр, заметив его улыбку. – Ты думаешь, не дожить мне до матерых дубов? Да я ведь не для себя тружусь, а для будущей пользы Отечества!
И наряду с этим «умнейшая голова» из его приближённых – Пётр Андреевич Толстой полагал:
«Добродетель?.. Что ж, добродетель сама по себе всегда существовала, но относительно общества… Хм-м!.. Она есть нечто условное, то бишь добродетельный в большом круге – значит человек не разбойник и не более! Довольно того!»
Что же оставалось делать?.. Дальше «рубить»?
«Да, „рубить“! – решил Пётр. – Если „закоренелые упрямцы“ не могут служить Отечеству за совесть – будут работать за страх!».
В своих сподвижниках он уважал столько же таланты, заслуги, сколько и «совесть», особенно преданность. «Князь-кесарь» Фёдор Юрьевич Ромодановский, «зверь», как сам Пётр иногда его величал, не отличался выдающимися способностями, «любил пить непрестанно и других поить да ругаться», но он был глубоко предан Петру, за что пользовался его безграничным доверием и, наравне с Борисом Петровичем Шереметевым и Александром Даниловичем Меншиковым, имел право входить в кабинет царя без доклада.
Вспоминая Шереметева,[102]102
Шереметев умер в 1719 году.
[Закрыть] Пётр говорил окружающим: «Нет Бориса Петровича, но его храбрость и верная служба не умрут и всегда будут памятны в России!..» Так же он отзывался и об Алексее Семёновиче Шеине. «Сии мужи, – восклицал он, – верностью и заслугами вечные в России монументы!»[103]103
Петр хотел поставить им памятник; рисунки монументов были уже отправлены в Рим, к лучшим скульпторам. Дело не состоялось за смертью Петра.
[Закрыть]
При дворе всё резче и резче обозначались два лагеря. Дмитрий Михайлович Голицын как-то съязвил:
– Слышал я, – обратился к Толстому, – что государь просьбу Александра Даниловича о Батурине обратно вернул, не читая?.. Вот ведь, скажи, на милость, как расширился князь! Батурин ему подавай!.. Ненасытен, истинно ненасытен!..
– Александр Данилович полагает, – ответил Толстой, – что всё равно, не ему, так кому-нибудь из вас, Голицыных или Долгоруких, отдаст государь город этот. «Так пусть уж лучше он достанется мне, – говорит. – Я хоть Батурин с боя брал, а Дмитрий Михайлович Голицын в Киеве сидел, как клуша на яйцах, да Мазепу и проворонил!»
Толстой и Голицын – представители враждующих партий, другого разговора между ними и быть не могло. Ментиков, Толстой, Ягужинский, Головин, Макаров – голова партии Екатерины; Голицыны, Долгорукие – партии великого князя Петра Алексеевича.