Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
И Пётр при свидании с сыном сказал:
– Постричься в монахи – это молодому человеку не так-то легко. Одумайся не спеша… Полгода я ещё подожду.
Сказано это было в начале 1716 года, перед отъездом Петра за границу.
Прошло полгода, и Пётр написал Алексею из Копенгагена, чтобы он либо постригался в монахи, либо, если передумал, немедля выезжал бы к нему.
«Еду к тебе», – ответил царевич и действительно вскоре выехал, но… не к отцу, а в Вену, к своему шурину, императору Карлу.
Глубокой осенью, около десяти часов вечера, когда император был уже в постели, переодетые царевич и Евфросинья явились к вице-канцлеру императора.
– Я приехал, – всхлипывал Алексей, падая на колени, – я приехал… просить императора о покровительстве… Меня хотят лишить престола и самой жизни моей…
– Вы здесь в безопасности, – торопился успокоить царевича весьма удивлённый и смущённый министр.
– Отец мой, мачеха, Меншиков нарочно спаивали меня, чтобы сделать неспособным царствовать, – рыдал Алексей. – А теперь хотят меня погубить!.. Умоляю о помощи!..
Обо всём этом было немедленно доложено Карлу, и император решил:
«Предоставить убежище царевичу, но содержать его тайно».
Вскоре Петру стало известно: царевич, выехав к нему за границу, исчез. Это известие его сильно встревожило.
– Наследник престола в руках иностранного правительства! – вскрикивал пылкий Шафиров, прижимая к груди короткие толстые руки. – Это же ваше величество, может быть причиной страшнейших смут!..
У Петра от стыда и злобы холодели пальцы.
– А если я назначу по себе другого наследника? – пытался он возражать, успокаивать сам себя.
– Прежний наследник может в то же время предъявить свои права, основываясь на первородстве, – спокойно и уверенно докладывал ему в свою очередь Пётр Андреевич Толстой. – И может, – подчёркивал, поднимая свою густую, кустистую бровь, – подкрепить эти права иностранною армией…
– Да, да, – поддакивал ему Пётр Павлович Шафиров. – И какие же тягчайшие для России условия должен был бы он принять за эту помощь!.. Подумать только! – шумно вздыхал вице-канцлер.
– Так, так, – тупо и кратко шептал государь, уставившись в одну точку. – Безрога корова и шишкой бодает! Истинно. Истинно!..
– Гришка Отрепьев, к примеру, обязался уступить Польше за такое содействие несколько русских городов[66]66
Гришка Отрепьев, к примеру, обязался уступить Польше за такое содействие несколько русских городов... – Имеется в виду беглый дьякон Чудова монастыря Григорий Отрепьев, самозванец, авантюрист, выдавший себя за убиенного царевича Дмитрия, сына Ивана Грозного и Марии Нагой. Лжедмитрий I обещал после воцарения отдать Польше, активно помогавшей ему, Северскую и Смоленскую земли.
[Закрыть], – вставил Толстой, щуря зоркие зеленоватые очи.
– А разве не может царевич дать подобные обязательства какому-нибудь европейскому королю? – добавил Шафиров, бочком подбегая к столу, за которым сидел государь.
– Правда! – выдавил из себя Пётр, швыряя на стол потухшую трубку. Лицо его, круглое, с играющими под желто-смуглой кожей розоватыми желваками, было строго, нахмурено. – Чего хорошего, а этого… – и голос его сорвался. – Этого можно ждать, можно… – кивал головой… – Но только… при мне такого не будет! – сказал тоном глубокой веры. – Сына-иуду!.. – вдруг гаркнул, скрипнул зубами, – я… – дёрнул шеей, вскочил, – пр-рокляну!.. Расстерзаю на части своими руками! Изотру в прах предателя!..
– Ты, Пётр Андреич, – ткнул пальцем Толстого в плечо, – найди мне его. Сыщи, где он, собака!.. А там… мы посмотрим.
– Слушаюсь, государь! – поклонился Толстой, тотчас подумав: «Ох и большая возня получится с этим делом! Придётся-таки поработать и головой и ногами!..»
Алексея укрыли в уединённом горном замке в Тироле. Даже комендант не знал имени особы, охранение которой ему было поручено. Но пронырливый Пётр Андреевич Толстой всё же напал на след беглеца. Тогда Алексея переправили подальше – в Неаполь. Но Толстой и там его разыскал. И тогда Пётр формально потребовал от имени императора, чтобы он выдал ему сына, грозя в противном случае принять меры к отмщению за эту «несносную нам и чести нашей обиду».
Угроза подействовала. Но император предоставил самому Толстому склонить Алексея к возвращению на родину.
Долго Толстой уговаривал Алексея вернуться в Россию. Однако всё было тщетным. Наконец Петру Алексеевичу удалось-таки найти у Алексея слабое место: рассыпая своё красноречие, он начал уверять беглеца, что государь не будет препятствовать его женитьбе на Евфросинье и дозволит ему, отрёкшись от престола, жить с ней в одном из подмосковных имений. Такое обещание сразу возымело должное действие. На этих условиях Алексей согласился возвратиться в Москву.
10
Когда Пётр находился в самом Петербурге, у Екатерины вечерами всегда шумно и весело. В большом, высоком танцзале её деревянного дворца собирается тогда вся столичная знать.
Всё там на новый манер. Гремит с галереи цесарская музыка; молодёжь шумно приготовляется к танцам; в пудреных париках, разноцветных кафтанах, расшитых блестящими галунами, кавалеры расшаркиваются перед девицами – приглашают на менуэт.
Маменьки, туго затянутые в модные платья, с лицами сизоватыми от густого румянца и синеватых белил, крепко надушенные «роматными водами», чинно рассевшись вдоль стен и замерев в самых неестественных позах, незаметно подталкивают локтями своих дочерей, косят глазами по сторонам, что-то шепчут, не меняя выражения лиц, и дочки – худые и полненькие, «на выданье» и того неопределённого возраста, когда из девочек формируются и незаметно распускаются девушки, – расправляя свои широченные робы, натянутые на стальные обручи – фажмы, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков, подают кавалерам руки и, павами выступая вперёд, становятся в общий круг.
Разговор пока не клеится. После каждого обращения к ним кавалеров девушки потупляют глаза, вспыхивают до корней волос, судорожно перебирают складки на платьях. Высоко взбитые волосы их убраны цветами, заколками и гребёнками с массой камней; густые слои румян и белил покрывают лица, шеи и плечи; пальцы унизаны кольцами.
Но вот трубачи и литаврщики грянули менуэт. И круг танцующих оживился, начались церемонные поклоны, приседания – реверансы.
– Кто это, ваша светлость? – спрашивает у Меншикова Екатерина, указывая веером в сторону одной пары.
– Флотский лейтенант Мишуков, – почтительно изогнувшись, докладывает светлейший, – а с ним…
– Княжна Наталья Черкасская, – ловко подсказывает ему стоящий за спиной вице-канцлер Шафиров.
– Славная пара! – улыбается «матушка». – А Трубецкая – как только что распустившийся алый цветок, не правда ли, Александр Данилович?
– Да, ваше величество, – кривит губы светлейший. – Мужу её есть что охранять. Смотрите, как он ревниво за нею следит…
Действительно, высокий, худой, длинноносый старик Кантемир, бывший господарь молдаванский, не спускал глаз со своей молодой «половины».
Следом за Трубецкой проплывает молодая Ромодановская.
– Она ещё более прекрасна душой, нежели наружностью, – замечает Екатерина. – Вся в мать.
– Не в отца, – соглашается Меншиков. – Папенька у неё был такой, что ежели приснится, то вскочишь да перекрестишься![67]67
Федор Юрьевич Ромодановский. Умер в начале 1713 года. По отзыву Бориса Куракина, «был собою видом как монстра…».
[Закрыть]
– Ох и язык у вас, князь! – смеётся Екатерина, прикрыв веером свои сложенные сердечком пунцовые губки. – И с годами, как я вижу, не унимаетесь!..
– Говорят, что она выходит замуж за сына графа Головкина? – спрашивает Меншиков. – Это правда?
– Да! – кивает Екатерина. – У графа собирается сразу две свадьбы: женится сын на Ромодановской, и государь просватал за Ягужинского его дочь. Смотрите, смотрите, какая чудесная пара!.. Ягужинский, по-моему, решительно первый танцор в Петербурге. Красивый, ловкий, вечно весёлый!..
– Когда трезвый, – добавляет светлейший. – А выпьет, то или спорит, или дерётся…
– Ну, это… – слегка морщится, шевелит пальцами Екатерина, – почти все вы такие!
Хорошо танцует молодой Куракин да и многие флотские офицеры, побывавшие за границей.
– Эх, пошла бы и я, – вздыхает Екатерина, – да вот… – опускает глаза, – опять «интересное положение»…
Меншиков оглянулся на Шафирова – тот немедленно отошёл.
– Надоело, Екатерина Алексеевна? – склонился светлейший к плечу государыни.
– Надоело, Александр Данилович! Ох как надоело!.. Сам посуди – ведь каждый же год!.. Вот и сижу в кресле, как кукла! А годы идут!.. Сколько их осталось – ещё?
– Да мы ещё поживём, – лукаво подмаргивает Данилыч. – Как сам-то?
– Что сам? – пожимает плечами Екатерина. – Сам только и думает теперь, что о деле царевича.
– Что-нибудь новое выведал Ушаков? – живо спрашивает светлейший.
– Нет, ты посмотри на него, на слона, – словно не расслышав, вопроса Данилыча, указывает Екатерина глазами, на один из дальних углов танцзала, уставленный столиками – Ох уж этот мне Ушаков!.. Всё рассказывает – и, видно, что-то весёлое, как всегда, с тысячью прибауток, присловий…
– Поди, всё о том, как он лет за двадцать перед тем в лаптях и сермяге ходил с крестьянскими ребятишками по грибы, – проговорил Меншиков, устало мотнул унизанной перстнями рукой. – Либо о том, сколько чего можно съесть…
– А что, он много ест?
– Дай бог здоровенному ямщику либо пильщику! Недаром как во время обеда рыгнёт, так и скажет: «Рыгнул, – значит, всё провалилось и надо есть сначала…»
– Фу-фу! – замахала Екатерина руками.
– Весельчак, – не унимался Данилыч, – без которого не обходится ни одно розыскное кровавое дело…
– Зато неподкупно честен, – заметила Екатерина, многозначительно взглянув на Александра Даниловича. – Скоро будет управлять тайным приказом, попомни моё слово… Такие государю нужны.
– Позови его, – шепнул Меншиков, наклоняясь почти к самому уху царицы.
В тёмных глазах Екатерины зажглись огоньки.
– Зачем он тебе? – быстрым шёпотом спросила она. – Узнать, что выведал нового.
– Хорошо! – кивнула Екатерина. – А потом, Александр Данилович тебе вместе с ним надо пойти к государю… Дело не терпит.
– Что нового с делом царевича? Что говорят про государыню, про меня? – сразу поставил Меншиков перед Ушаковым вопросы ребром.
– Что говорят? – просто начал Ушаков; грузно опускаясь на кресло возле светлейшего. – Говорят, что вам с государыней на руку отречение Алексея Петровича, что вы с лёгким сердцем можете подписать ему любой приговор, что вы есть главные виновники ненависти между государем и его сыном – долго-де готовили царевичу такой вот конец.
– Какой конец? Конца ещё нет!.. – заметил Меншиков. – А ради чего мы всё это делали, как говорят?
– Ради того, чтобы государыня Екатерина Алексеевна взошла на русский престол после смерти государя Петра Алексеевича.
– Так, мысль отменная! Но когда государь узнал Екатерину Алексеевну? Сколько лет с тех пор миновало? – зло сверкая глазами, говорил Меншиков, сдерживая себя, – А до этого-то ради чего мне нужно было развращать царевича Алексея?
– Да дело ведь, Александр Данилович, не в этом… – начал было «царёв костолом», добродушно улыбаясь и крепко потирая свои громадные красные руки.
Но Меншиков его перебил.
– Знаю, в чём дело! – отрезал. – Знаю! Авось не впервой!.. Вспять кое-кто захотел! – Хрустнул пальцами, над порозовевшими скулами надулись синеватые жилки. – Забыли «бородачи». Всё забыли: и Циклера, и стрельцов…
– Идите! Он там! – морщилась Екатерина, схватившись за висок и кивая на соседнюю комнату. – Я уже с ним говорила. А здесь… не к месту вы затеяли эти речи… Идите, идите!
Ушаков поднялся, неуклюже, тяжело поклонился и следом за Меншиковым направился в соседнюю комнату.
Как же хорошо изучила Екатерина своего «старика»!
Такие вечера с танцами устраивались ею единственно потому, что они и вообще подобные «ассамблеи, или вольные собрания» были весьма по душе её шаутбенахту Петру Алексеевичу.
Ей ничего не стоило привыкнуть к любимому его детищу «Парадизу», и она прилагала все усилия к тому, чтобы всячески скрасить жизнь в этой отстраивающейся и путём ещё не обжитой столице.
С годами у «самого» всё сильнее и сильнее проявлялась потребность в семье. В разлуке его переписка с женой по-прежнему отличалась весёлостью, но из-за шуток всё больше и больше сквозила привязанность «старика» к «Катеринушке, другу сердешнинкому», к матери его горячо любимого, ненаглядного «Петрушеньки-шишечки» и очень любящих папочку, жизнерадостных дочерей.
Особо живой оказалась Лизутка. Как-то вошёл он к жене. Её завивали. И Лизутка уж тут. Вертится, просит: «Мама! Скажи, чтобы сделали мне одну кудрю… Или такое раз было: старшая, Аня, при нём строго сказала Лизутке, что она хохотушка, вертушка и ябеда. Лизутка немедля раскаялась: „Что смешливая – знаю, что вертушка – поняла, а что ябеда – больше не буду“. Вот как остра на язык, вот находчива! „Смотри, – погрозил он ей, непоседе, тогда, – слушайся старшей сестры!“ Случилось, принёс он им, Ане, Лизутке, два больших, туго надутых и одинаково ярко раскрашенных пузыря. Вдруг один пузырь лопнул. „Чей!?“ – вскрикнула, захлопав в ладоши. Лизутка. „Вот и думай, отец! И решай!“
– Что ты их от себя не прогонишь! – шутя выговаривал Пётр жене.
– Да, без них, конечно, покойнее, – кивала Екатерина. – А я только люблю, чтобы они были рядом.
– Этого кто же не любит! – соглашался отец.
„Слава богу, всё весело здесь, – отписывал Пётр Екатерине теперь, – только когда на загородный двор приедешь, а тебя нет, то очень скучно“. Или: „Молю бога, чтобы сие лето было последнее в разлучении, а впредь бы быть вместе“.
Петру становилось без семьи „очень скучно“. Недаром он называл себя „стариком“ – пережито им было немало, „со всячинкой“, как он любил говорить, намекая на всякие беды, напасти. Екатерина трунила над ним, шутливо порицая эту „старость“, но одновременно и стараясь показать, что она живёт с дорогим стариком» одной жизнью, его интересами.
Пётр, например, поздравлял её ежегодно с днём Полтавской баталии, «с русским нашим воскресеньем», и она спешила предупредить его и поздравить «с предбудущим днём Полтавской баталии, началом нашего спасения, где довольно было ваших трудов». Не забывала Екатерина поздравлять мужа и с завершением ремонта, не говоря уже о завершении постройки каждого корабля, зная, что «старику» и это очень приятно.
«Поздравляю вас, батюшку моего, – писала она, – корабликом, сынком мастера Ивана Михайловича, который ныне от болезни своей совсем уже выздоровел… учинена в нём скважинка возле киля, и конечно от якоря».
В присутствии Екатерины Пётр был добрым, весёлым человеком, радушным хозяином, интересным, остроумным, живым собеседником. И за то, что она умела в нём неустанно поддерживать эти отличные качества, он был ей несказанно благодарен.
Благодарны были Екатерине и «просители о нуждах» и челобитчики «об избавлении от государева гнева». Новая царица, ещё ощущая в какой-то мере непрочность своего положения, желала и умела приобрести расположение многих, но… только не родовитых людей. Эти ни в какой мере, никак не могли примириться с новым браком Петра, браком унизительным, в их глазах незаконным.
Екатерина знала об этом. И от Алексея, как наследника престола, она не ждала ничего доброго для себя.
А в соседней с танцзалом комнате ещё более людно.
Густой дым от крепкого кнастера захватывает горло. Сколько же здесь известнейших государственных деятелей!
Пётр – в середине, сидит за круглым столом перед шашечной доской, внимательно следит за игрой своего партнёра – Петра Алексеевича Толстого, уже довольно тучного, но подвижного старика с ещё блестящими, меняющимися – то лукавыми, то загадочно-серьёзными – стального цвета глазами. Пётр, как всегда, без парика, тёмные волосы закинуты за уши, зелёный кафтан из простого гвардейского сукна русской работы охватывает его могучие плечи и стан. Недавно ему исполнилось сорок пять лет, но бурная жизнь до времени состарила эту богатырскую натуру: лоб его уже обнажился, осунулись щёки, морщины прорезали лоб и глубоко залегли меж бровей, глаза потускнели…
Сзади его кресла, но в почтительном отдалении стоит со стопкой бумаг в обеих руках Герман-Иоганн Остерман, прозванный Андреем Ивановичем, выходец из Вестфалии, успешно выполняющий пока что отдельные «тонкие» поручения дипломатического и иного характера, – аккуратно чисто одетый молодой человек с деликатной улыбкой на гладко выбритом, чистом лице, таком приятном, что на него, по общему мнению дам, «нельзя смотреть без чувствительности».
В уголке примостились толстый и грузный Апраксин, сухой и длинный Головкин. На плоской спине великого канцлера, под чёрным потёртым кафтаном, остро выдаются лопатки, плечи по-стариковски приподняты, под глазами мешки. «Скаред, каких свет не видал», – толкуют о нём при дворе. К ним подсел юркий Шафиров. Не любит он канцлера, «кащея Головкина», ругается с ним.
«Что это ты дорожишься, ставишь себя высоко?! – оборвал он его на днях в сенате. – А я и сам не хуже тебя!»
А тот донёс государю:
«Моей старости не устыдился! Такими словами кричит на меня!»
«Теперь жди расправы от государя, – беспокойно думает вице-канцлер. – Хорошо бы это дело замять».
С тем и к Головкину он подсел, – может быть, удастся его объехать, уговорить… Тем более что рядом Апраксин – этот ведь мастер мирить! «Хотя рановато ещё, – подумал Шафиров, глянув на широкий и сизый старческий нос великого адмирала, на его устало приподнятые серые брови и потухшие очи, в которых, словно растворилась тоска. – Да, рановато, старик ещё не „доспел“».
Меншиков с Ушаковым прошли прямо к столу, за которым сидел Пётр. Тот было поднял голову и кивнул, ответив на их поясные поклоны, но тут же снова углубился в игру. Пришлось подсесть к соседнему столику, за которым тянули пиво Яков Долгорукий и Шереметев.
– А этого, – хрипел Борис Петрович, кивнув в сторону суетящегося около вин и закусок в противоположном углу Девьера, вертлявого худощавого португальца, петербургского генерал-полицмейстера, – на днях государь, говорят, крепко вздул.
– За что? – спросил Долгорукий.
– За неисправное состояние улиц, мостов, – ответил за Шереметева Меншиков. – И мало, считаю! Я ему, обезьяне, об этом сто раз говорил.
– И «самому», Александр Данилович? – осторожно осведомился у Меншикова Шереметев, кивнув в сторону государя.
– Да, к нему.
– Придётся обождать, ваша светлость, – улыбнулся Борис Петрович. Пододвинул к нему кружку пива. – Выпей пока. Государь сейчас, – наклонился, сделал ковшиком руку, – будет читать нам свои «мысли об ассамблее»!
– О чё-ом? – переспросил Меншиков, ничего не поняв.
– Х-ха, ха! – не вытерпел Дядя. – Вот услышишь. Сейчас с Петром Андреевичем партию доиграем и начнёт. Гляди, сколько у Остермана бумаг-то припасено! Всё про это, про самое.[68]68
Указ «об ассамблеях» был издан Петром в ноябре месяце 1718 года. До этого были просто вечера, собрания, балы, устраиваемые чаще всего Екатериной, а также отдельными вельможами, – по желанию. Ассамблеи же стали обязательными. О времени их открытия объявлялось с барабанным боем на площадях и перекрестках, они распределялись между чиновными лицами, жившими в Петербурге. Сам государь назначал, в чьем доме должно быть ассамблее.
У кого бы ни происходила ассамблея, – хотя бы у самого царя, – вход на нее был доступен каждому прилично одетому человеку. На ассамблеи могли собираться чиновники всех рангов, приказные, корабельные мастера, иностранные матросы. Каждый мог являться с женой и домочадцами.
Первым условием ассамблеи Петр постановил отсутствие всякого стеснения и принужденности. Так, ни хозяин, ни хозяйка не должны были встречать никого из гостей, даже самого государя или государыню. В комнате, назначенной для танцев, или в соседней с ней должны быть приготовлены: табак, трубки и лучинки для закуривания. Здесь же должны были стоять столы для игры в шахматы и в шашки, но карточная игра на ассамблеях не допускалась. Главным увеселением должны были быть танцы.
[Закрыть]
– Когда-то и в Риме женщины были простыми служанками: пряли шерсть, ухаживали за детьми, – рассказывал весьма начитанный Гаврила Иванович Головкин Апраксину. – Тогда римляне умели жён и дочерей убеждать, что сидеть дома, вести хозяйство – самый важный долг женщины. Но при Цезаре женщины поняли, что их обманывают. И вот тогда началось! «Всё погибло!» – воскликнул тогда один римский мудрец…
– Тише! – толкнул его локтем Апраксин, кивнул на Шафирова.
– Возьми то, – продолжал уже тише Головкин, – ведь самый простецкий из нас, из мужчин, и тот проводит часть времени в размышлениях: а как на него другие глядят? А женщины?
– И не говори! – тяжело вздохнул Апраксин.
– Я к тому, – продолжал Головкин уже совсем шёпотом, – что не следует думать о женщинах лучше, чем они того стоят. Да и… нельзя силой заставлять получать удовольствие. Что это, лекарство, что его нужно – хочешь не хочешь – глотать!
– Хватит! – заёрзал Апраксин. – Сиди и помалкивай!
Многие видели, не зная, что делать. Всем было хорошо, но все ждали, когда Пётр с Толстым кончат партию в шашки. Наконец Толстой, аккуратно отодвинул свой стул, поднялся из-за стола. И все очень живо, как по команде, обернулись в сторону Остермана, уже ловко раскладывавшего перед государем какие-то крупно исписанные листы.
– Вот! – Пётр постучал по столу костяшками пальцев. – Слушайте все!
«Ассамблея – слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, – начал читать он, далеко отставив бумагу, – обстоятельно сказать, – вольное, в котором доме собрание или съезд делается, не только для забавы, но и для дела: ибо тут можно друг друга видеть и о всякой нужде переговорить, также слышать, где что делается, при том же и забава. А каким образом оные ассамблеи отправлять, определяется ниже сего пунктами, покамест в обычай не войдёт».
– По нашу душу, – шептал Шереметев, наклонясь к уху Дяди. – Отворяй ворота настежь, Фёдорыч! Принимай незваных гостей!..
Пётр покосился в их сторону, Шереметев крякнул, огладил нос, смолк.
– «В котором доме имеет ассамблея быть, – продолжал Пётр, – то надлежит письмом или иным знаком объявить людям, куда вольно всякому прийти, как мужскому, так и женскому».
– О, господи!.. невольно вырвалось у Головина.
Все рассмеялись.
– Что, накладно, Гаврила Иваныч? – широко улыбаясь, спросил его Пётр. Тряхнул волосами. – То ли ещё будет! Послушай.
– Ничего, раскошелится, – вставил Меншиков.
– А ты что торчишь над душой? – обернулся в его сторону Пётр. Пристально посмотрел на Ушакова, потом снова на Александра Даниловича. – Что у вас? – спросил, отложив в сторону прочитанный лист.
– Да надобно бы, ваше величество… – Меншиков подошёл, наклонился. – Надобно бы доложить, – бормотал. – Дело тут есть, – кивнул в сторону Ушакова.
– И немалое, ваше величество, – добавил Ушаков, округляя глаза.
– Завтра утром приходите в токарню, – кивнул ему Пётр и, отхлебнув из стоящей перед ним пивной кружки, взял поданный ему Остерманом, новый, сплошь исписанный лист.