Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
«А-ах! – вздыхал Данилыч тогда. – Ах, как они!.. Мечутся!.. Стонут!.. Вот она, – думал, – ночная-то, дикая жизнь, злая, голодная, волчья!.. Ишь, как канувший день провожают они!.. Какой дикой песней встречают пришедшую ночь!..»
– Пора, – бормотал. – Пора! Иначе пристанут, – косился на конвоиров. – Ещё будут грозить, чего доброго!.. – И, кряхтя, поднимался, тяжело опираясь на трость, разминался, затем не спеша, по проторённой стежке, направлялся к себе «на покой».
«Теперь с Мельгуновым, не разгуляешься…»
Плещеев, окончив опись имущества, всё опечатав, отобрав подписки от всех служителей Меншикова в том, что они не знают более ничего о вещах, кои отданы князем на сохранение, 25 января укатил в Петербург.[126]126
Что делал Плещеев до 25 января в Раненбурге, – из бумаг Верховного Тайного Совета не видно: вероятно, он допрашивал князя «по пунктам», потому что в журнале ВТС от 7 февраля записано: «Слушаны донесения Плещеева и допросные пункты князевя», но ни Донесений Плещеева, ни ответов Меншикова при делах Совета не сохранилось.
[Закрыть] Мельгунов же остался окарауливать князя с семьёй его, согласно инструкции, утверждённой Верховным Тайным Советом.
14
Трудно было изобразить всеобщую радость при дворе, произведённую падением Меншикова. Многие радовались от души; другие, – как говорится, воины облачаются в свои панциры, а придворные – в своё лицемерие, – другие показывали радостный вид, чтобы угодить родовитым с их внезапно воскресшими мечтами и о сладких кусках и о сладости обладания властью.
«Что изволите писать об князе что его сослали, – сообщила сестре из Киля цесаревна Анна Петровна: – и у нас такая же печаль сделалась об нём, как у вас».
Она радовалась от души.
От души рады были и старые приверженцы царевича Алексея Петровича, которые думали, что по низвержении Меншикова им откроется доступ ко двору.
«Погибла суетная слава прегордого Голиафа, – спешили они поделиться друг с другом, – и теперь таких страхов ни от кого нет, как было при Меншикове».
Оказалось, радовались напрасно.
Даже положение тех, кто был сослан Меншиковым, не улучшилось. Только жене Девьера позволили отправиться к нему, то есть сочли удобным сослать сестру Меншикова под видом позволения соединиться с супругом.
Наследство, оставшееся после Меншикова, было уже поделено, места «в челе правления» заняты новыми приближёнными мальчика-императора. Ошиблись и те, которые думали, что теперь вся власть перейдёт в Верховный Тайный Совет, где главную роль будет играть самый видный из его членов – князь Дмитрий Михайлович Голицын. Получилось не так. Виднее всех при дворе и ближе всех к императору остался Андрей Иванович Остерман. Правда, его положение было весьма затруднительным: он же, воспитатель юного государя, должен заботиться о том, чтобы его высокий воспитанник хорошо вёл себя, развивался, учился, набирался государственной мудрости, а Пётр не хотел об этом и слышать, он желал жить в своё удовольствие – и конец!
При Меншикове положение Андрея Ивановича облегчалось тем, что он мог угождать императору, стараясь казаться добрее, снисходительнее, светлейшего князя. А теперь?.. Пётр ночи напролёт шумно гуляет с молодым камергером князем Иваном Алексеевичем Долгоруким, из его хором, точно из главной квартиры, производит набеги на чужие дома, ложится спать в семь часов утра… Даже в народе толкуют: «А, коли правду сказать, так неладно, слышь, молодой царь-то делает!»
«Всё в России теперь в страшном расстройстве, – доносят иностранные посланники своим дворам, – царь не занимается делами и не думает заниматься; денег никому не платит, и бог знает до чего дойдут финансы: каждый ворует, сколько может; жалоб бездна, каждый делает что ему придёт на ум».
– А кто до этого допустил? Ведь когда-нибудь и у Андрея Ивановича могут потребовать ответа.
Все уговоры, увещевания Остермана остаются тщетными. А усиливать их – значит раздражать императора. Это опасно: воспитатель может попасть в такую же немилость, как и опекун Меншиков.
Пётр одичал, его не занимают никакие серьёзные разговоры, а тем более – занятия делом. Приятные, доступные ему разговоры – это толки о собаках, диких зверях, верховых лошадях…
– Как можно объяснить чутьё, которое безошибочно указывает собаке, что по такому-то месту пробежал заяц? – задал как-то вопрос Алексей Долгорукий, сидя в компании «злых охотников», и, мутно усмехнувшись, лукаво добавил: – Да собака ещё знает, как свеж этот след и, что мудренее всего, в какую сторону побежал заяц, взад или вперёд.
Выговорив это, он уставился зло поблескивающими глазами на Остермана, словно в первый раз оценивая его.
– А нут-ко, Андрей Иванович, объясни! – обратился тогда к Остерману князь Иван Алексеевич. – Человек ты умный, охоту пустым делом считаешь, – неприязненно улыбнулся, – а это, по-твоему, как?
«Привязался, как слепой к тесту! Лоботряс!» – с сердцем подумал Андрей Иванович, но надо было отшучиваться, чтобы не огорчить императора.
– Не пытался я влезать в души собачьи, – отвечал он мягко, улыбаясь и отводя глаза от пышущего здоровьем лица князя Ивана, – не знаю, по совести говоря, что Они там, псы эти, чуют и как. Знаю только одно: что угадывают животные и не такие вещи.
– Какие? – живо спросил император, округляя глаза.
– Да вот, например… – раздумчиво и сдержанно начал Андрей Иванович, придумывая, как бы поумнее вывернуться из неловкого положения. – Взять хотя бы… собак, лошадей… Предчувствуя смерть хозяина, они воют, ржут, ночью топочут, пугливы… Почему? – Обвёл присутствующих ласковым взглядом и уже уверенно продолжал: – А это, видимо, потому, что он, хозяин их, в испарине своей, или бог весть как там и где, носит уже тлен – зародыш смерти… Нельзя отвергать такую возможность. Старые, бывалые лекари да и простые знахарки нередко видят, иногда с первого взгляда на больного, что его спасти уже нельзя. Иные утверждают даже, что они чуют это по испарине. Так почему же животные не могут чуять то же самое, но только ещё гораздо ранее, может быть накануне или даже несколькими днями прежде людей? Ведь у них чутьё куда лучше!
– С нами крестная сила! – воскликнул Иван Алексеевич, смеясь и прикрывая глаза. – Страсти какие! – Минуту подумал. – А, пожалуй, – нахмурился, тряхнул париком, – это и так!..
– Так, так! – кивая, вторил ему государь.
А вообще не мог занятно говорить о таких вещах Остерман, не умел. Казаться же Петру скучным – это самое страшное! Что же оставалось этому опасному хищнику с необыкновенно мягкими манерами, тихой улыбкой и добродушнейшими глазами, светившимися любовью ко всем окружающим?.. И вот, почувствовав, что плыть против течения очень невыгодно и даже опасно, Остерман, это олицетворение спокойной совести, идёт на сделку с этой «совестью»: решает, несмотря ни на что, всё же остаться при государе. Он будет по-прежнему пользоваться влиянием на него для достижения своих целей, – хотя бы в делах управления, где теперь для него нет соперников.
Долгорукие рассуждали проще: нужно как можно чаще находиться при императоре, во всём ему угождать, быть приятными – и фавор обеспечен. Они сделали большие успехи на этом поприще ещё при Меншикове, когда отец был гофмейстером при великой княжне, а сын – гофюнкером при государе. Теперь, чтобы иметь право быть ближе к Петру, Алексей Григорьевич добился для себя места помощника воспитателя при самом императоре, то есть места помощника Остермана, сын же его, князь Иван, сделался камергером.
Души не чает государь в князе Иване, надолго уезжает с ним из Москвы на охоту, веселится, гуляет. В древней столице их компании тесно.
– Здесь и кошку за хвост негде повернуть, – смеётся князь Иван Алексеевич. – Простая вещь – крапивы в мотню и то никому не набьёшь!..
Камергер умеет говорить с императором, он мастер на выдумки, пиры и забавы. Пётр отвыкал от общения с людьми, отличающимися вдумчивостью, отсутствием легкомыслия, строгостью в своих мыслях, делах и отношении к окружающему, мирок его суживался, и уже заметно неловко чувствовал он себя среди чужих людей. А чужими были все, кто не участвовал в его похождениях.
– Дайте почувствовать князю Ивану Долгорукому необходимость вывезти императора из Москвы, – умоляла брауншвейгского резидента в России бабка императора по матери, герцогиня Блакенбургская. – Князь Долгорукий – человек знатного происхождения, не такой, как Меншиков, вышедший из черни, человек без воспитания, без благородных чувств и принципов; это обстоятельство доставляет мне бесконечное удовольствие, ибо я не сомневаюсь, что этот вельможа всегда будет прививать моему дорогому императору чувства, достойные великого монарха, внушать ему…
И «всесильный кутила», как прозвали князя Ивана, неусыпно «внушал»…
– Наш Иван и взад, и вперёд, и сбоку не отстаёт, – восхищался им отец, Алексей Григорьевич Долгорукий. – Ни-че-го!.. – улыбался, прослышав о том, как сиятельная компания под прикрытием драгун носится по московским улицам, буйствует, нагло врывается по ночам в чужие дома. – Быль молодцу не в укор.
Многие, обращая внимание на то, что у Долгоруких хорошенькие дочери, поговаривали о том, что и это обстоятельство, видимо, должно сыграть свою роль, и немалую…
Мешал Долгоруким своим авторитетом только Андрей Иванович Остерман. Они в самом начале схватились было с ним, но осеклись, почувствовав, что влияние Остермана на Петра пока что поколебать невозможно. В свою очередь, когда Андрей Иванович вздумал было указывать Петру на то, что постоянное общество беспутного камергера вредит ему, император как воды в рот набрал – не ответил на это ни слова. Остерман тогда не на шутку расстроился и даже сказался больным. Воспитанник ездил навещать его вместе со своей сестрой и тёткой Елизаветой Петровной, но… от близости с Долгорукими не отказался. И враги, оценив свои силы и границы влияния, определённые самим Петром, до поры до времени успокоились.
Весьма радостное, бурное оживление царило в Москве среди окружения инокини Елены, бабки молодого Петра[127]127
...среди окружения инокини Елены, бабки молодого Петра. – Речь идет о первой жене Петра I, Евдокии Федоровне Лопухиной (см. примечания к стр. 285), матери царевича Алексея, в монашестве – инокине Елене.
[Закрыть]. Теперь инокиня не иначе называла себя, как царицей. «Давно желание моё было вас видеть, – писала она внуку, когда он был в Петербурге, – но по сие число не сподобилась, понеже князь Меншиков, не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве».
Однако ни Пётр, ни его сестра не выказывали особого желания видеть бабку, репутацию которой так сильно поколебали манифесты покойного императора о её любовных похождениях в монастыре. Свидание с ней внука и внучки было отложено до зимы – времени коронации Петра Алексеевича.
Сборы в Москву для коронации начались в конце 1727 года. Двор собирался тщательно, кропотливо, точно покидал Петербург на очень долгое время. Может быть, навсегда?.. На этот вопрос многие отвечали теперь: «Может быть».
Предположение это наполняло радостью сердца одних, приводило в ужас других. По душе было оно старым боярским родам, представители которых до сих пор не смирились с жизнью в новой столице, вдали от своих веками обжитых поместий. Москва – место спокойное, тихое, сердцевинное, в неё несравненно легче доставлять всё нужное для содержания барского дома, огромной дворни, прислуги…
Ужасом обдавал ответ этот тех, кто отъезд в Москву рассматривал как удаление от дел Петра Великого, от Европы, как пренебрежение морем, флотом, новыми путями сообщения; страшились переезда люди, выдвинувшиеся благодаря новым, преобразовательным направлениям, рассматривавшие намечаемый переезд из Санкт-Петербурга, этого нового европейского города-порта, в старую, дедовскую Москву как отказ от великого наследства покойного императора.
В середине января все члены Верховного Тайного Совета съехались в Москву и на первом же своём заседании примялись за дело о Меншикове. Тем кто занял его место, он и теперь ещё казался очень опасным.
Получены были донесения от Плещеева и Мельгунова: об описи имущества; о том, что караул при князе надобно бы усилить, ибо, доносил Мельгунов, по местному расположению крепости наличного числа солдат недостаточно.
Совет не принял в уважение представление Мельгунова, ограничившись рассуждением, что вместо Раненбурга, где нужно усилить воинскую команду, не лучше ли Меншикова послать куда-нибудь ещё – в Вятку или иной какой отдалённый город, где можно будет и караул при нём содержать не так уж великий.
3 февраля были назначены членами Верховного Тайного Совета заклятые враги Меншикова – князья Алексей Григорьевич и Василий Лукич Долгорукие. По их мнению, Раненбург был слишком близок к Москве. Ссылать – так ссылать, – решили они, – надо непременно внушить эту мысль императору.
4 февраля состоялся торжественный въезд государя в Москву.
Первое свидание Петра с бабушкой было холодно. И позднее внук явно избегал встреч со старой царицей. Простоватая, словоохотливая старуха, невзирая на присутствие девиц Натальи Алексеевны и Елизаветы Петровны, увлеклась разговорами о некиих деликатных делах и успела-таки выговорить внуку всё, что знала о его беспутном поведении. Всхлипывая, она советовала ему лучше жениться, хотя бы даже на иноземке некрещёной, чем вести такую жизнь, какую он вёл до сих пор. Но при всём том внешние приличия были соблюдены: 9 февраля Пётр явился в Верховный Тайный Совет и, не садясь на своё место, объявил, что он из любви и почтения к государыне, бабушке своей, желает, чтобы её величество по своему высокому достоинству была содержана во всяком довольстве. Совет назначил ей по шестьдесят тысяч рублей в год и волость до двух тысяч дворов.
Петра сопровождал тогда в Верховный Тайный Совет Остерман. Возвратясь из внутренних царских покоев, Андрей Иванович объявил членам Совета, что его императорское величество изволили также и о Меншикове решить, чтобы его куда-нибудь сослать, а пожитки его взять, и чтобы об этом члены Совета изволили впредь определение учинить.
Казалось, судьба Меншикова, таким образом, была решена, но Совет не торопился исполнить повеление императора, все были заняты тем, что несравненно ближе касалось лично их, – хлопотали о возможных милостях царских в связи с коронацией Петра Алексеевича.
Коронация совершилась 25 февраля; прошли празднества; наступил март месяц; о Меншикове никто не вспоминал, – и вдруг одно, по-видимому пустое, ничтожное обстоятельство сразу изменило судьбу Александра Даниловича.
24 марта у Спасских ворот найдено было подмётное письмо. На обёртке значилось: «Писано о самом важном деле». Но никакого «важного дела в письме не явилось», оно оказалось «самое плутовское, исполненное всякими плутовскими и лживыми внушениями, доброхотствуя и заступая за бывшего князя Меншикова», как было официально объявлено.
Долгорукие и Остерман были уверены, что письмо написано если не под диктовку самого Меншикова, то непременно по его наущению, так как в нём оправдывалось поведение Александра Даниловича, восхвалялись его высокий ум и способности, напоминалось о том, что как-никак, а ещё самим покойным императором он был удостоен высокого чина фельдмаршала, и – что было самым страшным для Остермана и Долгоруких – в письме возбуждалось, и весьма основательно, недоверие императора к его новым любимцам.
Этого было достаточно. Началось строжайшее расследование. Первое подозрение пало на живущую в Москве свояченицу Меншикова Аксинью Михайловну Колычеву. Было открыто, что духовник царицы Евдокии, монах Клеоник, получил с Колычевой тысячу рублей за написание какого-то письма. Арестовали Клеоника, друга его – Савинского монастыря монаха Евфимия, Аксинью Колычеву, людей Меншикова.
Но следствие установило, что Колычева хлопотала только об освобождении из заточения своей сестры Варвары Михайловны Арсеньевой. Хлопотала через духовника царицы Евдокии Фёдоровны монаха Клеоника. Царица не приняла Колычеву. Тогда задобренный Колычевой Клеоник (дана лисья шуба) написал от себя письмо игуменье, чтобы она «оказывала Варваре Михайловне милость». Этим дело и кончилось.
Однако не этого ждал от следствия Верховный Тайный Совет.
Кто сочувствует Меншикову, хлопочет за этого страшного человека? Может быть, в его пользу уже действуют заговорщики? Это нужно было установить.
Но и допрос «с пристрастием» Колычевой, Евфимия и людей Меншикова ничего не дал. Все допрашиваемые клялись крестом и евангелием, что о подмётном письме они ничего не слыхали, не знают.
– На хорошем русском языке это называется «растяпы»! – не сдерживаясь, против обыкновения, поносил дознавателей Андрей Иванович Остерман. – Как это не обнаружить виновников? Надо искать! – бушевал он в стенах Тайной государственной канцелярии.
Но авторов письма так-таки и не удалось обнаружить.
Тем не менее вскоре Варвара Арсеньева была пострижена в монахини, а 9 апреля император подписал указ о ссылке Александра Даниловича Меншикова с женой, сыном и дочерьми в город Березов.
«Нашему сенату, – гласил указ. – Сего апреля девятого дня указали мы Меншикова послать, обобрав все его пожитки, в Сибирь, в город Березов, с женою и с сыном, и с дочерьми, и дать ему в приставы гвардии поручика Степана Крюкова, которому в дорогу для провожания взять двадцать человек солдат из отставных батальону Преображенского».
15
На алой весенней заре бывший генералиссимус российских войск, светлейший князь Меншиков выезжал из Раненбурга в рогожной кибитке. Возле него – верная спутница жизни Дарья Михайловна. На другой телеге везли четырнадцатилетнего сына их. За ними ехали вместе дочери Мария и Александра.
Солнце всходило чисто, – стало быть после тёплого дня жди тихого морозного вечера. Светилась весенняя синь; на серых полях, среди лиловой грязи, голубели озера; в низинах чемер, осока, куга, налитые вешней водой. Влажным холодом тянуло из леса. Но скоро там места не будет, где бы не слышалось птичьих напевов. И голосистый соловей в ночи запоёт, и закукует кукушка-бездомница… Густой позолотой сквозили на корневой, тряской дороге лохматые тени от сосен; на припёке плотной сеткой толклась мошкара. По ветру доходило – в деревнях пекут хлебы… Дышалось легко. Но не успели ссыльные отъехать и восьми вёрст от Раненбурга, как Мельгунов с командой и дворней внезапно нагнал их. Поезд остановился. Мельгунов приказал выйти всем из повозок, а солдатам и дворне вынести пожитки ссыльных на дорогу и сложить их все в ряд на обочине.
Ссыльные вышли.
– В чём дело? – вымолвил Меншиков, удивлённо следя за работой дворни солдат.
Никто не понимал: для чего это всё? Однако скоро объяснилось: нужно было проверить не увёз ли Меншиков с собой чего-нибудь лишнего. Так приказал поступить Верховный Тайный Совет. Мельгунову было предписано:
«Когда он, Меншиков, из Аранибурха повезён будет и выедет несколько вёрст, тогда осмотреть все его пожитки, не явится ли у него чего утаённого сверх описи Ивана Плещеева, и те все пожитки у него отобрать».
Мельгунов исполнил это предписание «в точности». У старика Меншикова нашлись лишние вещи: изношенный шлафрок, подбитый беличьим мехом, три гребня черепаховых, чулки касторовые ношеные, два колпака бумажные, кошелёк с пятьюдесятью копейками, чулки замшевые, две пары нитяных чулок, четыре простые холщовые скатерти.
Александру Даниловичу было оставлено только то, что находилось на нём, не дано даже другой рубашки. Он поехал дальше в суконном кафтане, сверху зелёный шлафрок, подбитый беличьим мехом, в тёплых суконных рукавицах, в бархатной, отороченной мехом шапке; три подушки и простыня составляли всё остальное имущество ссыльного.
Но не это волновало его: Дашенька была очень, очень слаба. Вцепившись в руку мужа, положив голову к нему на плечо, она замерла. Ласково и заботливо он укутывал её ноги, беспрестанно отирал платком слёзы с её поблекших, ввалившихся щёк.
– Будет, будет, радость моя… – тихо говорил, наклоняясь к лицу. Ты о детях подумай… Ведь им, – бормотал, – ты так нужна теперь, так нужна!..
А сам думал:
«Весь век прожил, всё куда-то спешил, торопился… путём и не видел её…»
– Дашенька, дорогая!..
– Темно, Алексашенька, темно! – перебивала она. – Ослепла от слёз я, ослепла вконец!.. А дети… да, да, детей береги!.. Я… – Торопилась, прерывисто, слабо шептала: – Не доеду, милый, дорогой, не доеду!..
Слабела и таяла она по часам. Неумолимо надвигавшейся смерти покорялась безропотно.
– Ослепла – и хорошо! – облегчённо вздыхала. – По крайней мере не вижу, что кругом происходит: ружей, солдат… Так легче, удобнее умирать, Алексашенька!..
Александр Данилович хмурился, гладил ей щёку, думал: «Вот и свековала своё, голубица моя!» – моргал от навертывавшихся, всё застилающих слёз.
А справа и слева от дороги сохли блёкло-зелёные межи, седая полынь; лозины в оврагах уже опушились лёгкой лимонной дымкой; воробьи ливнем пересыпались с одной чащи в другую; вверху вились жаворонки; ярко светило весеннее солнце… Когда это было?.. Пожимая локоть спутницы, он тогда говорил:
«Какое солнце, дорогая!.. Какое солнце!.. Погоди, вот увидишь, что я сделаю: в колеснице заходящего солнца богиня Победы, а сзади Союз и Любовь, понимаешь?.. И мы, с барабанным боем, при звуках труб и литавр, под грохот артиллерийских салютов… сквозь эти ворота… Хочу жить! Люблю жить! – жадно дышал он тогда полной грудью. Вскрикивал: – Ну разве не благодать!.. На что лопухи – и те по росе дивно пахнут!..»
Где это было?
«На Зелёном мысу, на Лосвиде!.. Она резвилась, как козочка. Сашенька рядом, а что нужно ещё?.. „Синеглазенький!“… Давно, да, давно это было… на заре жизни с ней… Неужели это была она? – Глядел на полу седую голову с остановившимися, безжизненными глазами, лежавшую у него на плече. – Да, она, она, Дашенька…»
Пасху, 21 апреля, Меншнковы встретили в Переяславле-Рязанском, откуда на другой день водой отправились в Соликамск. 2 мая они были в Муроме, 5-го – в Нижнем. Отсюда пристав, поручик Крюков, донёс, что 6-го числа, выезжая из Нижнего Новгорода, князь и семейство его пребывали «в добром состоянии». Но это была только казённая отписка: семейство Меншикова было далеко не «в добром состоянии». 10 мая караван ссыльных, причалив к селу Услон, в двенадцати вёрстах от Казани, принуждён был остановиться: Дарья Михайловна не могла следовать дальше. Её внесли в крестьянскую избу, положили на лавку, под образа, позвали священника.
Вот когда плотно дошёл до Александра Даниловича и твёрдо защемил его душу весь ужас сознания двух неумолимых вещей: невозвратимости прошлого и чувства одиночества. С какой радостью отдал бы он сейчас все остальные дни своего вынужденного, беспросветного прозябания за одно только утро того светлого и прекрасного, что было когда-то, на пороге, его молодой, по-весеннему радостной жизни! Кажется, ловил бы он тогда каждое заботливое слово матери своих ненаглядных детей, милой Дашеньки, и медленно, жадно впитывал бы он и хранил в своём сердце, каплю за каплей, каждую её душевную ласку, каждое, пусть самое малое, проявление ещё не истлевшей любви.
Исповедавшись и причастившись, Дарья Михайловна сама протянула свечу. Александр Данилович осторожно вынул из её руки восковой огарок, теплившийся жёлтым, еле мерцающим огоньком, дунул на него, присел возле жены, сгорбился и, подперев рукой подбородок, замер, застыл.
Тихо плакали дети, сдержанно покашливали конвоиры… И умерла Дарья Михайловна тихо, спокойно – точно заснула.
Похоронили её за крайней избой, неподалёку от церкви, под белоствольной и развесистой плакучей берёзой. Александр Данилович помогал сколачивать крест, прилаживать голубец – тесовую кровельку, под которой своими руками прибил он иконку.
На другой день ссыльные тронулись дальше, вверх по Каме.
Сильно подействовала на Александра Даниловича смерть жены.
«Дети, главное – дети!.. – в тихом страхе, что так щемяще доходит до самого сердца, думал-мучился Данилыч-отец. – Они же не знают лишений, в неге, довольстве росли, жидки, ох, жидки!.. Не так, не так нужно бы было воспитывать их!..» Он, Данилыч, вынесет всё. Он – не они. Он прошёл через такое, что вряд ли встретит новое даже в самом плохом, самом страшном. «А вот они… – тяжело вздыхал он, сокрушаясь особенно об изнемогающих от слёз дочерях, – они могут пропасть!»
И ходит Данилыч-старик, ходит, думает ночь напролёт… Остановится – высоченный, сутулый, худой – и долго-долго глядит, как всходит луна, тускло золотятся под ней дальние камышовые заросли. Широкий золотой столб уходит в зеркальную глубину, жабы, чувствуя лунный свет, сладостно изнемогая, начинают стонать.
Обнажает он голову.
– Совсем Максим, и шапка с ним, – бормочет, кривя губы в горькой улыбке, оглаживает серебристую щетинку над ухом, шепчет: – Река… Эх, бывало!.. Взять, когда плыл под Азов…
И опять и опять вспоминалось благодатное время – та радость, тот страх, то волнение, что горячей краской заливали тогда его молодое лицо.
«Да, бывало…»
Думал ли он, что на старости лет так, под конвоем, будет плыть и вот по этой реке? «Вот по этой…»
И мысль, словно сторожкая птица, испуганно трепыхнувшись, метнулась к тому, что вот-вот ожидает его впереди, и забилась, забилась:
«А в Березове – Сосва-река… Говорят, рыбы там – густо! В Тобольске надобно заготовить сети, прочную рыболовную снасть… Да, не забыть бы плотничий инструмент…» – билась мысль.
По темневшему небосклону, покрывшемуся ещё с вечера серебристой, похожей на утиный пух, зыбью, остро мигая, вспыхивали алмазы. Барка, следуя изгибам затонов, поворачивала то вправо, то влево, и тянуло то теплом, то сыростью, гнилью болотной.
«Вчера, – кстати вспомнил Александр Данилович, – из берёзового кругляша от нечего делать топорище смастерил. Получилось неплохо: в руке сидит как влитое. – Улыбнулся, глядя на совсем потемневшее небо. – Не позабыл… Что значит наука покойного императора! И здесь пригодилась… Ни-чего-о, проживём… Да, теперь, как приедем, надо будет сразу дрова заготавливать. Дрова, дрова!.. Холода там, говорят, – не приведи царица небесная!.. А нонче рябина сильно цветёт: это к строгой зиме; старые люди говорят, что сам бог птицам на лютую зиму корм припасает – ягоды на деревьях…»
И странно, – страшась своего существования, он чувствовал иногда, что оно и не такое уже беспросветное, что, кажется, возвращается он в ту именно колею, какая, может быть, и надлежала ему от рождения…
«Эх, кабы не дети!» – вздыхал.
Присел на бухту канатов, уткнул подбородок в ладони, прикрыл глаза, стал забываться…
Всё затихало кругом. Одни лишь совы, пробудившись от сна, рыскали в поисках пищи, и от времени до времени в глухой прибрежной чаще звонким эхом отдавались их замогильные голоса.
18 мая ссыльные прибыли в Лаишев, 5 июня – в дворцовое село Сарапуль, 24-го – в Соликамск.
В Тобольске уже знали о ссылке Меншикова; особенно радовались этому обстоятельству ссыльные – пострадавшие в последние годы. Каждый день они собирались на берегу Иртыша, расспрашивали приезжавших: что слышно, скоро ли будет опальный князь, за крепким ли его караулом везут?..
Наконец, 15 июля барка с ссыльными причалила к берегу. Толпа окружила семью всемогущего не так давно светлейшего князя.
– У-у, проклятые! – кричали ссыльные поселенцы. – Не через вас ли мы здесь горе-то мычем!..
Комки грязи полетели в сына, дочерей Александра Даниловича.
Меншиков резко остановился:
– В меня бросайте!
И толпа его недоброжелателей, этих, как правило, жалких, трусливых, исподличавшихся в «большом свете» людей, панически шарахнулась в стороны, невольно почуя: «Скованный крепко, почтя добитый, а – лев!».
– Пусть мщение обращается на меня одного! – гремел, потрясая своими худыми, как грабли, руками, Данилыч. – Оставьте в покое невинных детей!
Примолкли ряды злопыхателей. Но глаза их, впиваясь в Данилыча, видно было, как прыгали, брызжа неудержимейшей радостью. И Меншиков видел, что тут была не одна радость людей надеящихся, что с его, Меншикова, глубоким падением положение их изменится к лучшему, – тут было злое, неуёмное торжество «благородных», получающих истое наслаждение от того, что вот, наконец, этот быдло Данилыч, сын конюха, выскочка, чёрная кость, брошен туда, где ему, проходимцу, давным-давно надобно было б сидеть!..
Под сильным конвоем Александр Данилович был приведён к «обласканному им» в своё время сибирскому губернатору Михаилу Владимировичу Долгорукому.
«За высокую вашу, моего государя и отца, милость, показанную к брату моему и ко мне неоплатную, – распинался не так давно перед Данилычем брат Михаила Владимировича, князь Василий, – по-премногу благодарствую и не могу чем заслужить до смерти моей».
Свидание происходило с глазу на глаз, при закрытых дверях. Всех свидетелей удалил из своего кабинета князь Михаил Долгорукий.
«Толковали долгонько. О чём?» – ломали головы приближённые губернатора.
Начальнику конвоя было приказано отвести ссыльных в тюрьму и дать им два дня отдыха после дороги. Вот и всё, что стало известным.
Верховному Тайному Совету Долгорукий донёс:
«Меншиков с детьми и с людьми в Тобольске принят и отправлен в город Березов, Сибирского гарнизона с капитаном Михаилом Миклашевским сего июля 17 дня, да с ним послано урядников двое, солдат двадцать человек и дана оному капитану Миклашевскому, по силе Вашего Императорского Величества указа о содержании его, Меншикова, и о даче ему с детьми корму, инструкция».
В 1066 вёрстах от Тобольска, на крутом обрывистом берегу реки Сосвы, близ впадения её в Обь, приютился небольшой острожек Березов.[128]128
Остроги, острожки – укрепленные места; находились преимущественно в отдаленных, обычно пограничных областях государства: зачастую постоянного населения они не имели; посылались туда служилые люди «для стражи, на перемежку».
[Закрыть] Построен был этот острожек ещё в 1593 году, при царе Фёдоре Иоанновиче, воеводой Никифором Траханиотовым, для упрочения владычества над остяцкими землями, «прищеплёнными к российскому великодержавному скифтру».
Название этого самого северного острожка произошло от находившегося вблизи его остяцкого селения Сугмут-вож, что означает – «Берёзовый городок». Березов обнесли рвом, земляным валом, деревянной стеной с башнями по углам. Но в 1606 году пожар истребил почти весь городок, и вновь укрепления построены не были. В 1727 году в городке было четыреста дворов служилых казаков, три церкви, воеводский двор и приказ.
Кругом городка на необозримые пространства тянулись с одной стороны первобытные леса, с другой – обширная луговая низменность, покрытая множеством озёр, протоков и зыбких болот.
Занимались местные жители рыболовством, сбором орехов, промышляли охотой – били оленей, лосей, медведей, волков, лисиц, песцов, росомах, куниц, горностаев и белок.
Дики и глухи были леса, подступавшие к самому городку. И такая мёртвая тишина царила кругом, что, как здесь говорили, «трава растёт – и то слышно». Резкий крик сойки, треск сучков под копытцами дикой козы, хриплый хохот северной куропатки, сумеречное уханье филина – всё гулко отдавалось окрест.
Восемь месяцев в году снежный саван покрывает здесь промёрзлую, бесплодную почву; ледяные воздушные струи непрерывно притекают тогда с неведомого северного простора и с бешеной быстротой несутся над неоглядными низменностями – ровными, безжизненными, как бело лицо океана. Жестокий мороз перехватывает дыхание, колючие иглы снежинок, гонимые порывистым ветром, впиваются в лицо, как тучи голодных комаров, жаждущих крови. Они забираются за ворот, в рукавицы и так легко пронизывают даже меховую одежду, что непривычным людям начинает казаться, будто они раздетыми выскочили за порог.