Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)
3
– А и многим же ещё надо здесь обзаводиться! – весело сказал Меншиков своим глуховатым голосом и, ступив на коврик, услужливо расстеленный возле кареты, крепко счистил о её подножку снег с подошвы ботфорта.
Был пасмурный, мглистый мартовский полдень. Косо неслась белая крупа, падая на огороженные частоколами громадные пустыри, серые слободы, на ухабистые улицы-першпективы, на ярко размалёванные амбары, сараи, провиантские магазины, цейхгаузы. За поленницами дров – колотых пней, сложенных меж кустами голого лозняка на задворках снежными шапками бухты просмолённых канатов, штабеля досок, горы камней, а далее, под низким белёсым небом, расстилалась, насколько хватал глаз, пустыня волнообразного наста. Сизый туман обволакивал беспредельные болотины, необъятные овражистые поля, скрывал унылую панораму зимней Прибалтики с её глубоченными сугробами, дремучими лесами, чёрными вихрастыми деревушками.
И на этаком месте нужно было создать новую столицу империи – всё распланировать, осушить, одеть в камень и вымостить, потом заселить, потом вывезти горы мусора, грязи, навести чистоту и порядок… И всё это быстро! «Время яко смерть!» – государь говорит. «А место здесь… – частенько думалось Александру Даниловичу, – как под первой Нарвой, бывало, Головин говорил: „Вот это сейчас камень, а это болото. Земля-а!.. В этой земле только лягушкам водиться!“»
Вот и сейчас… Прошли дни Герасима-грачевника и сорока мучеников, когда положено прилетать сорокам да жаворонкам, и Алексея божьего человека – «с гор потоки», «с гор вода, а рыба со стану», – и Хрисанфа и Дарьи «замарай проруби»; надвигалось Благовещенье, а за ним следом, апреля первого Марии Египетской – «зажги снега, заиграй овражки», а здесь всё зима и зима! Весной и не пахнет!.. И откуда только этакая пометуха да понизовка берётся?! Было отпустило, пошла падь и кидь, хлопья с былого воробья, а потом вскоре заворотило вкруть, да так, что избёнки стали палить, как из пушек, и даже от лаптей скрип пошёл.
Но нынче всё трогало Александра Даниловича. По какой причине?
Кто его знает! Это чувство, что всё хорошо, всё отлично, бывало у него обычно после долгих приступов тяжкой болезни: испарина по ночам, кровохарканье, припадки удушья не мучили его уже больше недели.
Вице-губернатор Санкт-Петербурга Корсаков, высокий, дородный, в енотовой шубе, накинутой на плечи поверх синего бархатного кафтана, в белых чулках, башмаках с громадными пряжками, смотрел с крыльца с таким рассеянно-тупым выражением, которое у него появлялось, когда он нашкодит и никак не придумает способ вывернуться из весьма неловкого положения. Он сегодня выпил лишнее за обедом, и отёчное, землистое лицо генерала так покраснело, что почти слилось с буклями огненно-рыжего парика; выпуклые, посоловевшие глаза Корсакова бегали, виновато моргали, оглядывая фельдмаршала: шляпу, расшитую золотым позументом, шубу-накидку с громадным бобровым воротником, разрумянившееся на морозе сухое лицо со смеющимися голубыми глазами, искривлённый улыбкой, с ямочкой в уголке, тонкий рот. Кивнув казачку: «Поддержи подножку!» – Корсаков прохрипел:
– Многим-то, многим надо обзаводиться, Александр Данилович, только, видно, здесь без нас будут делать сие…
Это было сказано так неожиданно, что Меншиков слегка опешил.
– Как это «без нас»? – спросил он, подняв брови.
– Да так, ваша светлость… Уж очень того… глубокий подкоп ведёт под нас этот стервец Алёшка Курбатов! А за ним, поди, и другие, тянуться начнут…
– Ах, ты во-от про что! – протянул Меншиков, вскидывая бровями. – Подко-оп… Не подведёт, будь покоен! – Криво, зло улыбнулся, подумав: «Вот ведь, скажи на милость, вывел в люди проходимца, а теперь он же мне пакости строит!.. Нет, каков гусь!.. Н-ну, подожди, „прибыльщик“, мы тебе со лба волосы приподнимем!»
Корсаков помолчал, нагнув голову, потом вымолвил:
– Да ка-ак сказать, ваша светлость… Алёшка дотошный, чёрт! Коли крепко захочет, так раскопает!..
Меншиков рассмеялся.
– Ох, страсти-напасти! Не к ночи бы слышать! – Поправил шляпу на голове и, внезапно краснея и блестя глазами, горячо и грубо добавил: – Не он первый, не он последний. Пусть попробует. У самого рыло в пуху!
– Да ведь у самого-то у самого, – мялся Корсаков, – а оттого нам не легче.
– Ничего, не высосет! – убеждённо отрезал Данилыч. – Авось у меня, – показал крепко сжатый кулак, – не в похвальбу сказано, пока сила есть. И не таких пригибали… Коли что, я, брат, на издержки жмуриться не стану.
Корсаков, подкатывая глаза под лоб, глубоко вздохнул:
– Дай бог, Александр Данилович! Только… – переступил с ноги на ногу, – вашей-то светлости, может, и ничего, а мне, – крикнул, – ау-у – и ноги в траву, и рога в землю!.. Мне за одни хлебные подряды, поди, мало не будет.
Конюх, державший переднего жеребца, зло и умно косившего большим блестяще-лиловым зрачком, улыбнулся и деликатно отвёл глаза в сторону.
У Меншикова глаза потемнели от бешенства. «Нашёл место, пьяный дурак, где язык чесать про такие дела! У крыльца, при народе!..» Но он пересилил себя и только пробормотал, влезая в карету:
– Посмотрим, посмо-отрим… А за всё тем, – махнул рукой, усевшись, – прощения просил: – Крикнул: – Пошёл! – Рывком закрыл дверцу.
– Счастливого пути, ваша светлость! – низко откланивался Корсаков. – Час добрый!
Конюхи посторонились, и шестёрка ладных караковых лошадей сразу тронула рысью. Весело грянули дорожные колокольчики, завыл форейтор. Корсаков смотрел, как за каретой, вытянувшись в сёдлах, на поджарых конях вылетали из ворот обережные драгуны, и думал:
«У иных и старых вельмож кучера карету цугом так закладывать не умеют. Те, нищеброды квасные, на парочках больше ездят. А у этого ишь как! Чин чином! Молодец новый князь, ничего не скажешь, орёл!»
– Вот те и из пирожников вышел. Всем нос утирает! – завистливо шептал про себя. – Везёт человеку!
А лошади уже вынесли карету мимо аккуратных домиков флотских служилых людей и церкви Кирилла Белозерского на укатанную дорогу – в Рамбов.
Долго Александр Данилович рассеянно глядел на желтоватые, замасленные санями горбы сугробов, с гладко втёртым в них конским навозом, на ржаво-желтые еловые вешки, установленные по обочинам. Дорога змеёй извивалась меж оврагами, перелесками и как бы уползала в серую мглу. Под смачное пофыркивание сытых, застоявшихся лошадей и мягкий, ладный топот копыт Меншиков размышлял:
«Почему это я сегодня так разболтался? Да ещё у крыльца, при народе! – Жадно дышал полной грудью: как пудовый камень свалился… – Что значит здоровье! Дороже всего! На душе и хорошо и легко… А всё-таки… и… тревожно… Как будто чего-то не достаёт… И всегда вот так: всё хорошо, хорошо, а потом… чего-то не хватать начинает, дальше – больше… и заныло, пошло-о! Может быть, это из-за подкопов Алёшки Курбатова, о которых говорил Корсаков?»
Думал, прикидывал: по этой причине, может быть, щемит внутри и сосёт и сосёт этакий маленький червячок? Да нет… В деле Курбатова он. Меншиков, вроде как в стороне… Вроде как? А ежели поглубже копнуть?
4
Уже год, как тянется курбатово-соловьевское дело.
Был когда-то Курбатов крепостным, служил маршалком[55]55
Маршалок – дворецкий.
[Закрыть] у Бориса Петровича Шереметева, путешествовал с ним за границей, там присматривался, как люди живут, как хозяйство ведут, а больше всего примечал, откуда и с чего доходы берутся у государства. Почему-то к этому особенно прилепился.
Приехав на родину, долгонько он думал об этом. И таки обдумал Курбатов дельце одно, по его расчёту весьма и весьма прибыльное для государя. У Ямского приказа подбросил письмо, надписал:
«Поднести Великому государю, не распечатав». В письме предложил: «для ради умножения казённого интересу» вести в государстве «бумагу орлёную».[56]56
То есть гербовую.
[Закрыть]
Очень кстати пришлось такое доношение государю: сулило оно казне немалую и верную прибыль.
И был вскоре пожалован Курбатов в дьяки Оружейной палаты, награждён домом и деревней; сделался «прибыльщиком» – стал искать во всём прибыли государству. Через пять лет он занял место инспектора ратуши – встал во главе государственных денежных дел. А ещё через пяток лет Алексей Александров сын Курбатов уже был назначен архангельским вице-губернатором.
– Вот тебе и крепостной маршалок! – удивлялись даже видавшие виды дьяки.
Но такое быстрое выдвижение вскружило голову задачливому «прибыльщику». Курбатов начал брать «жареным, пареным и так кусками». Слали вице-губернатору обильнейшие «подносы»: к Пасхе – на куличи, к Петрову дню – на барана, к Успенью – на мёд, к Покрову – на брагу, к Рождеству – на свинину, к Масленице – на рыбу, к Великому посту – на капусту да редьку… И всё это сходило ему до поры до времени гладко.
Но надо же было Курбатову столкнуться, повздорить, не поделить барышей с архангельским обер-комиссаром Дмитрием Соловьёвым! Угораздило же пройдоху «прибыльщика» начать этакое неразумное дело – рубить сук, на котором сидишь!
…Соловьёвых было три брата: Осип, Фёдор, Дмитрий.
За высокий рост, бойкость, выправку Осипа зачислили солдатом в Преображенский полк, за понятливость определили учиться в военную школу, за любознательность послали в Голландию. Перед отъездом государь из своих рук дал ему «на всякую нужду» пять червонных, сказав: «Приедешь, сдашь экзамен адмиралтейцам – воздаянием не обойду».
В Амстердаме Осип учился лучше многих – и больше дельным наукам, даже рапортовал местному русскому послу, что отказывается от – «шпажного и танцевального учения, понеже[57]57
Поскольку.
[Закрыть] оно к службе Его Величества угодно быть не может»; вернувшись в Петербург, успешно сдал экзамен, определился к делам и вскоре получил обещанное «воздаяние» – назначение царским комиссаром в Голландию по продаже казённых товаров.
Дельного, оборотистого Фёдора Соловьёва Меншиков взял к себе управляющим имениями; Дмитрий Соловьёв был назначен обер-комиссаром – «ведать у города Архангельска государевы товары», а помощником его был послан ставленник Александра Даниловича Меншикова Григорий Племянников.
Соловьёвы и Племянников действовали дружно: закупали товары беспошлинно, отправляли караваны с хлебом в Голландию, к братцу Осипу, на его распоряжение, промышляли и на свою руку.
Про Дмитрия говорили: «Этот своего не упустит, у него каждая копейка прибита гвоздём». Фёдор тоже «был котком, лавливал мышек». Ворочали братья сотнями тысяч, от которых подонки садились – дай бог любому купцу! Дела у них шли весьма и весьма неплохо, рука руку мыла чисто, сноровисто… И вдруг нечаянно-негаданно заявляется непрошенный компаньон вице-губернатор Курбатов…
«Тёртый» «прибыльщик» осмотрелся, быстро сообразил, «откуда жареным пахнет», и порешил: начать ведать товарами у Архангельска обще с Соловьёвыми, а Племянникова оттереть.
Вряд ли Меншиков в таком случае стал бы крепко защищать своего ставленника. Да Племянников, видимо, и не рассчитывал на это. Он подробно доложил сенату, какие повреждения могут чиниться в торгах царского величества от такого соправителя, как Курбатов. И сенат указал: «Вицегубернатору, кроме таможенного усмотрения и пошлинного счета, никакими товарами у города Архангельска не ведать, для того, что от разных управителей чинится в торгах царского величества не без повреждения. Ведать товары обер-комиссару одному».
Но не таков был человек Курбатов, чтобы за здорово живёшь примириться с отстранением от дела, в коем «с первой копейки барыш». Крайне рассерженный, обиженный, он сгоряча, не подумав как следует о последствиях, шлёт донос на противную сторону.
«Дмитрий Соловьёв да племянник его Яков Неклюдов, – доносит он самому государю, – покупают у Города на имя светлейшего князя Меншикова премногие товары как будто для его домового расхода, но весьма неприличные для его светлости, например, несколько сот пар рукавиц, чулков, платков. Видно, что светлейший князь о том ничего не знает. А покупают они эти товары под его именем не платя пошлин».
Этот «подкоп» и имел в виду неизменный советчик Меншикова в скользких делах Корсаков, когда говорил с Александром Даниловичем о кознях «прибыльщика» Курбатова. «Видно, что светлейший князь о том ничего не знает», – приписал в конце своего доноса Курбатов. И неспроста. Я-де не упрекаю Александра Даниловича в беззаконных делах, боже меня сохрани!.. Это проходимцы Соловьёвы его «подводят под монастырь». А я что? Я ему же желаю добра – упреждаю!.. Государь мудр, он разберётся, что к чему, кого «приласкать» за такие дела!
«Вот яд мужик! – волновался Корсаков, узнав о происках Курбатова. – Значит, что же теперь нам остаётся? – рассуждал сам с собой. – А остаётся теперь нам – подвести под Курбатова встречный подкоп».
И «подвёл»: подбил архангельских и других купцов подать на вице-губернатора обстоятельнейший встречный донос. И те не замедлили со всем тщанием перечислить откуда что к «прибыльщику» поступало: из Саратова – рыба, икра; из Казани – сафьян; с Дону – балыки; из Астрахани – осётры; из Сибири – соболя…
По доносу вице-губернатора на Соловьёвых и жалобе купцов на Курбатова назначен был розыск. Сенат направил в Архангельск дознавателя майора князя Волконского, с инструкцией: доподлинно разыскать воровство на обе стороны, кто виноват – Курбатов ли, Соловьёвы ли.
При розыске выплыли и другие дела. Установлено было, что и сам светлейший через подставных лиц «входил в казённые хлебных подряды». Для расследования этого преступления, связанного уже с «похищением казённого интереса», Пётр назначил комиссию под председательством Василия Владимировича Долгорукого.
5
– До гробовой доски, видно, придётся мне выжигать эти язвы, – сипло и зло говорил Пётр, обращаясь к Долгорукому, тыча пальцем в стопку донесений о незаконных поступках своих доверенных, приближённых. – Все советы мои словно ветер разносит!..
Долгорукий переминался с ноги на ногу, не зная, что сказать. «Ляпнешь что-нибудь невпопад, – думал он, – а потом и съедят – либо сам государь, либо грозный Данилыч. Между ними судьёй быть… ох-хо-хо!» С его растерянного, пухлого, в ямочках лица не сходила натянутая улыбка, кроткие голубые глаза его виновато моргали. «И дёрнула же нелёгкая государя назначить меня в эту комиссию!»
Мастерски скрывали такие своё неприязненное отношение к реформам Петра и к нему самому как к носителю «перемен». Они выполняли, слов нет, все его предписания. Но как выполняли? Из всех щелей, казалось Петру выпирали при этом упорная, злая борьба между старым и новым, в которой на его стороне было напряжённое стремление как возможно быстрее переделать многое на лучший манер, а на их стороне – тщательно скрытое сопротивление его сокровенным стремлениям, этакое скаредное отношение к сохранению старого, этакая упорно-тупая защита отжившего. И дело, что поручалось таким, шло ни шатко ни валко, при несоразмерно великих затратах и денег, и сил, и, особенно, драгоценного времени. Он пробивал каждый шаг к новому, лучшему, стараясь побыстрее это новое укрепить и расширить, а они исподволь, скрытно воротили на такие порядки, при которых им можно бы было и работать спокойно и жить сытно, вольготно, как живали, бывало, их деды и прадеды.
И вот, сравнивая с такими Данилыча, Пётр каждый раз убеждался, что всем генералам да губернаторам его. Алексашу, всё-таки приходится до сих пор ставить в пример. «Ловок, крут! – размышлял. – В одном только этом году дал он казне сверх окладных сборов с губернии семьдесят тысяч рублей. У какого губернатора так ладно дело идёт? И это ещё при том, что Петербург дороговизною, провиантом, харчем и квартирою весьма отягчён, а другие места такой тягости не имеют!..»
Сегодня вот Данилыч докладывал: «Мясники завели бойни на Адмиралтейском острове, бросают всякую нечисть в речку Мью,[58]58
Река Мойка.
[Закрыть] так что от вони нельзя проехать через неё». Просил указать: бить скотину подальше от жилья за пильными мельницами, а за метание в реку всякой нечисти и сора служителям, жившим в домах хотя бы и высоких персон, положить жестокое наказание.
– Добро! – потирал руки Пётр. – Вот это я люблю! По-хозяйски!
Указал: за метание в реку нечисти – бить кнутом. Торговцы костерили Данилыча:
– У него главное – чтобы чисто. А прок?.. На болоте-то!
– В чужих землях, говорят, нагляделся.
– Дело это на виду, чего он нагляделся-то.
– Ну, постой! Так будем говорить: раньше нашего брата он прельщеньем норовил подкупить, а теперь? Торговать на першпективах мешает, разносную торговлю совсем остановил.
– Да оно бы, может, торговать-то с лотков, с ручдуков там и не следовало – крику много, суматохи, толкучка, опять же и мусор… А только по немощам-то по нашим как без лотошной торговли?
– Сам с лотка торговал, должен, чай, понимать. Ну к разбойник!
– Разбойник как есть, это что говорить.
– Главная причина – всё здесь в руках у него. А в руках ежели у него, все становятся смирные. Мягче пуху. Взгляду боятся.
– Из грязи да в князи. Нос вздёрнул, хвост растопырил… Нет пущай кто другой под его дудку пляшет.
– И что его, чёрта, коробит?
– В Москве-то жили – то ли не жизнь была…
– А ворчали всё одно, дураки: и то нехорошо, и это плохо…
– Не от ума – это так.
Не стеснялся Меншиков докладывать Петру и о тем, что весь лёд на речках, каналах как есть, устлан навозом, что скотина гуляет по першпективам, портит дороги, деревья. И это Пётр принимал близко к сердцу. «По малым речкам и каналам ходить только пешим, – строго указывал он, – воспретить ездить на санях и верхами, скот без надзора на улицы не выпускать».
«Шаг за шагом порядок наводится. Так и должно, – думал Пётр. – Молодец губернатор».
В своих воинских уставах и наставлениях Пётр строжайше предписывал – офицерам с солдатами «братства не иметь», не браться, «ибо никакого добра из оного ожидать невозможно». Простота обращения самого Петра к окружающим не вела к такой опасности – к поблажкам, расшатыванию дисциплины. Близость к Петру только упрощала обхождение с ним, но никогда она не баловала; наоборот, ещё больше обязывала, во много раз увеличивала ответственность приближённого. Никогда и ни за какие таланты, заслуги Пётр не ослаблял требований долга; напротив, чем больше ценил он соратников, тем больше и жёстче взыскивал с них. Какого же высокого мнения он был о преданности, смекалке и расторопности Меншикова, – «кой, ежели чего в инструкциях и не изображено, а он видит, что возможно наверняка авантаж получить, то конечно чинит, – как отзывался он о Данилыче, – и такие случаи не пропускает никогда», – как же высоко ценил он в Данилыче эти смелые качества, если прощал ему и большие грехи!
Весть о том, что государь назначил над Меншиковым строгое следствие, мигом облетела весь Петербург. В душах многих вельмож закипела хищная радость.
– Наконец-то!.. Дохапался, быдло! – потирал руки Григорий Голицын. – Теперь быть бычку на верёвочке! За такие дела государь не милует никого! А нас, – обращался к Василию Долгорукому, – нас этот Данилыч выставлял как врагов государева дела!..
– Хм! – участливо отзывался Василий Владимирович, хотя отлично знал, что не без огня тут дым, что кому-кому, а Голицыным-то петровские «перемены» – нож острый. Но в лад речи князя Дмитрия он усердно покачивал головой и, хитренько улыбаясь, словно ища у него сострадания, ввёртывал: – А мне ещё следствие по этому делу надо вести…
– Потрудись, Василий Владимирович, потрудись. – поощрительно бормотал князь Голицын, думая про себя: «Этот всё раскопает… Этот будет, пока можно, настаивать, наступать, а нельзя будет – спрячется, отойдёт. И опять когда можно будет, примется за своё… Этот нас понимает».
Отношения Данилыча к Петру резко переменились, исчез в письмах-донесениях дружеский, шутливый тон. Александр Данилович стал писать к Петру как подданный к государю. Враги Меншикова торжествовали. Следствие шло полным ходом.
К вящему удовольствию Дарьи Михайловны, жизнь в доме светлейшего князя потекла тише, спокойнее. Опустел Ореховый зал, куда обычно стекались каждое утро генералы, вельможи. Александр Данилович вставал, как всегда, в пятом часу, но теперь, вместо того чтобы сразу разговаривать о делах, подолгу гулял в верхнем саду. Завтракал в предспальне. При столе гостей было мало, приезжали только Брюс, Апраксин да Корсаков. После завтрака они надолго запирались в большом кабинете, никого к себе не впускали.
Дашеньке порой казалось, будто что-то неладно… То и дело приезжали какие-то писчики с «вопросными пунктами», как удалось ей подслушать. Алексашенька гнал их. кричал, топал ногами; те низко откланивались, просили прощения за беспокойство, но не уезжали – целыми днями вертелись возле Воинова, секретаря Александра Даниловича, и все что-то строчили, строчили, противно скрипели гусиными перьями. Видно, совсем прогнать их нельзя… Значит, так надо. Вот только чует сердце, что опять у Алексашеньки что-то со здоровьем неладно. Сегодня рассказывала ему о семейных делах, а он – как во сне. Спросила:
– Что это ты, как блаженный какой?
А он «устал» говорит и как-то виновато отводит глаза в сторону. Перед обедом, чего сроду с ним не бывало, спит, а поднявшись, жалуется, что болит голова. И ест как цыплёнок…
Да и сам Александр Данилович чувствовал, что с ним творится что-то неладное. Казалось, что всё теперь как-то по-особенному глядят на него. И прислуга во дворце, и рабочие, и садовники в парке при встрече с ним вздрагивали, как казалось ему, и обычные приветствия замирали у них на устах. «Ага! – думал он, хмурясь и невольно опуская глаза. – Они тоже знают об этом!» А за обедом было тяжко сидеть среди густого, терпкого запаха кушаний. Всё раздражало, даже… иконы.
«Тоже, живопись называется! – размышлял, с пренебрежительной улыбкой оглядывая знакомый передний угол предспальни, уставленный окладами, обильно убранными тусклым, мягким жемчугом, прозрачными аметистами, острой зеленью изумрудов, пурпуром рубинов. – И ликов не видно, одни каменья. Наложены тесно, глушат друг друга. Так же вот меркнут и цветы, собранные неумелой рукой в тяжёлый, круглый букет. Лишнее богатство портит: золото, камни разве что только говорят о богатстве хозяина, а чтобы было красиво!.. Грузно… давит!» – невольно распахивал кафтан, теребил воротник.
Эту ночь, ворочаясь с боку на бок, он всю жизнь передумал. А потом… так рано где-то внизу захлопали двери, зачирикали на подоконниках воробьи и побелело за открытыми окнами, что он и глаз не сомкнул.
«Ну, что ж, следствие – так следствие», – в сотый раз тупо говорил сам себе, с болезненным наслаждением представляя всю глубину ожидаемого позора.
Чтобы рассеяться, он после завтрака пошёл в свою новую дворцовую церковь посмотреть, как делают роспись. Неприметно пробрался на хоры. Жадно хотелось свежего воздуха, и когда сел к окну, в теневой уголок, прерывисто задышал полной грудью. Из окна было видно, как кудрявились облака, похожие на белых барашков; медленно тая, они плыли по светозарной сини весеннего неба. В тёплом воздухе стояли плотные рои комаров-толкачиков, стрекозы кружились вокруг шелковисто шелестевших берёз с атласно-белыми, испещрёнными чернью стволами.
В церкви было пусто, мастера отдыхали; только внизу два старика, видимо, живописцы, оба жилистые, сухие, с узкими ремешками на головах, поверх копёнок сивых пушистых волос, громко разговаривали, размахивая руками.
– Да-а, братец ты мой, – говорил один из них, поминутно обтирая губы тёмной рукой, – да-а! Подзолотой пробел краски творить на яйцо. А яйцо бы свежее было, желток с белком вместе сбить гораздо и посолить, ино краска не корчитца, на зубу крепка. И первое – процедить сквозь платок…
– Так, так, – мотал бородёнкой второй. – А дале?
– А дале тереть мягко со олифою вохры, в которой примешать шестую часть сурику. И, истёрши, вложить в сосуд медной, и варить на огне, и прибавить малу часть скипидару, чтобы раза три-четыре кверху вскипало, потом пропустить сквозь платок, чтобы не было сору, а как будет вариться, то прибавить смолы еловой, чистой, пропускной.
– Вот она, дело-то, какая! – сказал другой с глубоким вздохом. – Еловой, говоришь, смолы припустить?
– Еловой, еловой, – подтвердил первый, мотая лёгонькой бородёнкой. – Теперь слухай дальше. Трава на берегу растёт прямо в воду. Цвет у неё жёлт. И тот цвет отщипать да ссушить. Да камеди положить и ентарю прибавить, да стереть всё вместе и месить на пресном молоке. Что хочешь тогда пиши, – махнул рукой, – будет золото!..
– Оно, золото, и по-инакому можно творить, – сказал второй, ласково и застенчиво усмехнувшись. – Взять яйцо свежее от курицы-молодушки, и выпустить из него бело, и положить в желток ртути, и запечатать серою еловою, и положить под курицу, под наседку, а выпаря, взять то яйцо из-под курицы и смешать лучинкою чистою – и будет золото, и пиши на нём хочешь – пером, хочешь – кистью.
«Вот тут и разберись, что к чему, – думал Александр Данилович. – „Подзолотой пробел краски творить на яйцо“!..
Хм-м!.. То-то старинные краски не блекнут, веками стоят! „…ино краска не корчитца, на зубу крепка…“ Ишь ведь как! Вот и пойми!»
Придвинулся ближе к окну и… вдруг лязгнул зубами. Дунул ветер, на вершине ближней липы обломился сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из окна потянуло крепким запахом молодого орешника, и Александр Данилович вдруг дёрнулся и сжался от холода. Быстро поднявшись, он торопливо спустился, почти добежал до дома, прошёл сразу в спальню и, как был в одежде, бросился на постель. В голове стучали звонкие молотки, вертелась мучительно назойливая мысль о творении красок, перед глазами мелькали иконы в богатых окладах, подплывало перекошенное от гнева лицо государя, сладко улыбался Василий Владимирович Долгорукий…
Зуб на зуб не попадал. До боли хотелось вытянуться под каким-нибудь тёплым, пушистым мехом, расправить изнывшие плечи, руки и ноги и погрузиться всему, без остатка, в этакое тёплое, бездумное забытье… Перепуганная Дарья Михайловна стаскивала с него туфли, камзол, дрожащими руками разматывала шейный платок, а он видел, как под потолком – вот они: собираются в громадную стаю и летают, летают свистя крыльями, чёрные болтливые галки, государь бьёт их тростью, кричит: «Ага!.. Вот вам, вот!..» Галки сыплются вниз, заваливают пол, кровать, комнату до самого потолка… Душно! Знойно! Сердце готово выскочить из груди…
– Дашенька!
– Что, дорогой?
«Как она тихо шепчет, как жарко дышит в лицо!..» И Александр Данилович снова впадает в тяжёлое забытье.
Такого сильного припадка с ним никогда ещё не бывало.
Лекари глубокомысленно покачивали головами, бормотали что-то невнятное, разводили руками. Надежды на благоприятный исход болезни не оставалось почти никакой.
– Вы подумайте только – обращались друг к другу врачи, – при кровохарканье да ещё жесточайшее воспаление лёгких!..
…А следственная комиссия тем временем уже составляла доклад государю «о незаконных хлебных подрядах».
– Выходит, что Александр-то Данилович куда как немало похитил казённого интересу, – с плохо скрытой радостью говорил Долгорукий. – Ну-тко, – обращался он к секретарю комиссии Чернобылину, – как мне об этом государю докладывать?
И Чернобылин, уже старенький человек, из приказных.
проевший зубы на кляузах и подвохах, хмурясь и улыбаясь одновременно, всё шаря по впалой груди, будто ощупывая карманы своего засаленного кафтана, принимался – в который уже раз! – читать нараспев:
– «Ваше величество! Комиссия дело сие исследовала и его светлость князя Александра Даниловича Меншикова нашла виновным в похищении казённого интереса. К сему… – положил левую ладонь на лежавшую перед ним стопку бумаг, – ведомости прилагаются».
– Так! – поощрительно отзывался Василий Владимирович и мотал головой: – Читай дальше!
– «Докладывая о сём вашему величеству, – продолжал Черобылин, – прошу рассмотреть производство и заключение наше и сделать конец оному».
Кофейные глазки секретаря лукаво и весело заблестели, тёмное личико покрылось сетью мелких морщин.
– К сему можно бы и ещё присовокупить на словах… – сказал он.
– Что? – живо спросил Долгорукий.
– «Теперь всё зависит от решения вашего величества», – добавил Чернобылин, оглаживая обеими руками остатки рыжеватых волос, курчавившихся над ушами и по затылку.
– И то дело, – заметил Василий Владимирович. – Ты, сударушка, я вижу, догадлив живёшь!
Оба рассмеялись: Долгорукий – громко, раскатисто, Чернобылин – почти беззвучно, прикрыв рот концом 6о-роденки.
…Не принял Пётр Долгорукого с этим делом, сказал:
– Вот, даст бог, выздоровеет Данилыч, тогда будем и разговоры вести, – а пока – копай дальше!