412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александар Гаталица » Великая война » Текст книги (страница 6)
Великая война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:22

Текст книги "Великая война"


Автор книги: Александар Гаталица



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Теперь он даже и не думал продавать ваксу «Идеалин» оккупантам, быстро найдя себе новое занятие. Живо собрал компанию из «своих женщин», а на самом деле проституток – только они и не покинули город. Убил двух надоедливых типов, вмешивавшихся в его дела и дуривших головы «порядочным женщинам», тем самым показав своим хихикающим одалискам, что с ними случится, если они попытаются покинуть его и заняться самостоятельной деятельностью. Затем он начал предлагать их оккупантам, но, к своему удивлению, столкнулся с проблемами. Быстро созданная военная комендатура не запрещала проституцию, но австрийские и немецкие офицеры поначалу очень неохотно ложились в постель со шлюхами. Война еще только началась, и многие из тех, кто наряду с полным военным снаряжением волок с собой еще и балласт морали, который очень скоро будет сброшен, пока занимались воздержанием, а те, кто чуть позднее превратится в насильников, пока смотрели на себя как на семейных людей. Тут-то Гавра Црногорчевич и понял, что его публичные дома на улицах Евремовой и Бана Страхинича нужно «нарядить» в новую одежду.

В семейную – а как же иначе.

Он нашел для своих дам пристойный гардероб, а сам обрядился в самый лучший довоенный костюм, какой только нашелся в доме Пашичей на Театральной улице. Поставил несколько столов, одни покрыл чистыми белыми скатертями из белого шелкового дамаста, а другие – зеленым сукном, найденным в каком-то игорном доме. Проститутки постарше стали играть роль матерей, а он, разумеется, отца. Те, что помоложе – одна порочнее другой, их было семь или восемь, – стали дочерями, а два публичных дома были названы «открытыми сербскими домами». Э, теперь дело стало процветать. В дом на улице Бана Страхинича ходили в основном офицеры в невысоких званиях (туда Гавра посылал менее симпатичных проституток), а на Евремову улицу хаживала элита общества оккупантов во главе с комендантом города полковником Шварцем, бароном Шторком и подполковником Отто Гелинеком, который был не только клиентом, но еще и поставщиком роскошных продуктов по обоим адресам. Обо всем в каждом доме заботилась «семья»; в каждом были «мать», тоже занимавшаяся проституцией в случае наплыва клиентов, «тетка» и несколько «дочерей», но «отцом» там и там был Гавра Црногорчевич.

Он, как подлинный бигамист, обходил свое хозяйство, собирал выручку и проверял здоровье подопечных, исполнявших свои обязанности по десять раз в день. Ему было нетрудно дополнять атмосферу отдельной для каждого дома одеждой, разными шелковыми халатами и даже пользоваться, вдобавок к накрашенным усам, накладной бородой, когда играл роль «отца» в более благородном «сербском доме» на Евремовой улице.

Пока в течение первых тринадцати оккупационных дней деньги «сыпались до усрачки» (выражение Гавры), второй участник последней довоенной белградской дуэли все еще находился в старой больнице на Врачаре. Нельзя сказать, что у Джоки Вельковича не было возможности покинуть Белград. Он не входил в число нетранспортабельных больных. Джока сам остался в больнице, которую знал очень хорошо и где скрывался в подвале в ожидании новых докторов, надеясь, что они излечат его уродство. Когда полковник Грахо со своей санитарной частью вошел в больницу на Врачаре, Джока осторожно вышел из своего укрытия. Думал, что его сразу схватят, но его никто не заметил, так как больных было много, а докторов мало. Он подвинул в сторону одного стонущего раненого и разделил с ним кровать. Раненый не протестовал, и вообще не было ничего необычного в том, что двое больных лежат на одной кровати, на это никто не обращал внимания. Джоке немного мешала торопливость, так же как запах карболовой кислоты и запекшейся крови. Он не понимал ни по-немецки, ни по-венгерски, но со временем ко всему привык. Красно-белого человека никто не лечил, но он получал немного еды, как и другие. Выходить в город Джока не собирался, поэтому было маловероятно, что он встретится со своим противником Гаврой и снова вызовет его на дуэль. В создавшейся ситуации он был счастлив, как это ни странно, потому что обычно редко кто бывает доволен обстоятельствами, в которых оказывается.

Для Сергея Воронина Великая война началась и закончилась, когда он решил ввести военную коллективизацию в своем взводе на земляном валу, окружавшем Варшаву. Это произошло в то время, когда маятник войны на Восточном фронте качнулся в сторону русских. Русские войска победили немцев в сражении под Львовом и остановили вражеское наступление в Галиции. Они сдвинули фронт более чем на сто километров вплоть до грозных карпатских вершин. Польский город Перемышль оказался в осаде русской Восьмой армии далеко за линией фронта, но его немецкие защитники держались храбро, как эллины. Перемышль был на устах каждого австрийского и немецкого солдата. Это и было причиной того, что немцы пытались отодвинуть фронт назад на восток и взять Варшаву. Но русские победили в битве на мерцающей реке Висле. После этой победы в русском генеральном штабе вновь вспыхнули ссоры. Верховное командование никак не могло добиться согласия в вопросе о том, как воспользоваться этими успехами. Главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, считал, что наступать нужно на простреливаемом пространстве Восточной Пруссии, а начальник генерального штаба Михаил Алексеев отстаивал идею наступления на богатой шерстью силезской земле. По обледеневшей равнине за шерстяной пряжей…

За это время немцы перехватили русские шифрованные сообщения о предполагаемом вторжении в Силезию. Пауль фон Гинденбург надеялся повторить успех при Танненберге, ударив во фланг русских, наступавших в направлении Силезии. Так началось сражение под Лодзью в условиях ранней суровой зимы в Закарпатье. Солдаты Пятой русской армии генерала Павла Плеве совершили форсированный марш от Южной Силезии до Лодзи. Сто двадцать километров за двое суток при температуре минус десять градусов прошли пешком и студенты Петроградского университета, и крестьяне из имения под Старой Руссой. И после этих двух страшных дней у них еще хватило сил внезапно ударить во фланг немецкой Девятой армии генерала Августа фон Макензена. Немцы отступили, но продолжали атаковать Лодзь вплоть до декабря 1914 года.

В те дни небо над Лодзью было красным, а ночь, казалось, никогда не наступала из-за стрельбы крупнокалиберных орудий, но под Варшавой было иначе. Там армейской группой, окружавшей город, командовал Николай Рузский. В то время как русские гибли под Лодзью точно белая рыба, попавшая в сеть, Варшава несколько недель пребывала во фронтовом тылу. Именно к этому времени относится попытка одного унтер-офицера провести военную коллективизацию в своем взводе. Сергей Воронин был социалистом. У него имелся небольшой отделанный серебром медальон с крышечкой, в котором на левой стороне он хранил фотографию Плеханова, а на правой – Ленина. Левая сторона стала причиной того, что Воронин надел военную форму, потому что Плеханов призывал всех меньшевиков откликнуться на мобилизацию и пойти войной на «проклятых швабов». Правая сторона медальона отвечала за идею, которую он попытался осуществить под скованной морозом Варшавой в первые декабрьские дни. Он утверждал, что эта идея решит судьбу Великой войны.

Он решил разорвать командную цепочку. Целью этой малой военной реформы было превратить его взвод, насчитывавший сорок человек, в совершенную коммуну, которая будет независимо принимать решения и сама собой командовать. Было понятно, что к такому состоянию, названному Сергеем «цельным воинским сознанием», нельзя перейти за одну ночь. Процесс перехода от «империалистическо-иерархического» к «коллективному» способу командования (формулировка Сергея) продолжался неделю, в течение которой стали видны и взлет, и постыдное падение этой идеи, но никому и в голову прийти не могло, что все произойдет так быстро. В самом начале Сергей говорил о своих планах с заместителем командира взвода, которого ему удалось привлечь на свою сторону, затем он долго убеждал командиров отделений. На третий день он применил оригинальную круговую систему командования, при которой каждому солдату полагалось на час стать командиром взвода. Он и себе не выделил привилегии, из двадцати четырех часов он был командиром всего один час. И поначалу все шло гладко, но потом Сергей заметил, что среди солдат есть такие тупицы, которым нельзя доверить командование даже на час, поэтому он выстроил двухступенчатую, а потом и более сложную трехступенчатую систему командования.

Под Варшавой, где не было боев, все это осталось игрой, никем не замеченной – вот удивительно – целых шесть дней. Но потом солдаты из других взводов заметили нечто необычное. Сослуживцы Сергея не только расхаживали по своему расположению, как павлины, но еще и громко отдавали друг другу приказы, которые некому было выполнять. В конце они усовершенствовали трехступенчатую систему и установили «обмен приказами»: я приказываю тебе вот это – ты исполняешь, ты приказываешь мне то-то и то-то – и я исполняю в ответ. Командование превратилось в некую разновидность обмена, против чего Сергей отчаянно выступал в предпоследний день своей реформы на партийных собраниях взвода, но помочь делу было уже нельзя. Смекалистые солдаты нашли способ, как выиграть от этой анархии. Они стали запоминать приказы и торговать ими, как ценными бумагами. Наиболее удачливым оказался один ушастый студент-математик, который смог перевести все эти комбинации в цифры. Очень быстро он стал неформальным руководителем отряда из сорока двух военнослужащих, отдающих друг другу приказы.

Кто знает, что случилось бы дальше, если бы Сергей не был арестован, предан суду военного трибунала и, после краткого расследования, расстрелян. Его солдаты расстрела избежали, но получили на должность командира взвода самого старого и матерого унтер-офицера, закаленного еще в русско-турецкой войне 1878 года. Приказы отдавал только он, и все должны были ему подчиняться. Половина солдат получила синяки после его ударов, а троим наиболее упрямым старый унтер сломал руки. Вот так, прежде чем в Варшаве начались бои, во втором взводе третьей роты пятого батальона армейской группы, державшей город в осаде, была установлена необходимая «империалистическая» дисциплина, а про Сергея все скоро забыли.

А о том, что никто не забудет и что произошло на железнодорожной станции в Нише, писала «Политика» 18 ноября по старому стилю, разместив в номере одно любопытное письмо. Отправила его специальной почтой в адрес столичной газеты госпожа Даница, основательница сербского «Синего креста», организации помощи скоту на фронте, первая жительница Шабаца, выучившая английский язык. Госпожа Даница писала:

«Небольшую железнодорожную станцию в Нише я застала переполненной солдатами, крестьянами и женщинами, они целыми часами сидели на земле в ожидании санитарного поезда. Раздался паровозный свисток, и вся масса людей ринулась на платформу первого перрона, но из вагонов этого поезда стали выходить пленные, выглядевшие вполне прилично, а мы пали духом. Это были австрийские солдаты, на них все смотрели не иначе как со злостью, но внезапно один пленный высунулся в окно и возбужденно воскликнул: „Джуро! Джуро!“ Один из находившихся на перроне солдат, услышав это, оглянулся, подбежал и обнял кричавшего, который именно в этот момент выскочил из вагона. Это были братья Янко и Джуро Танкосичи из одного села в Среме, где для Австрии и Сербии началась Великая война. Брат Джуро сбежал от австрийской мобилизации еще в августе 1914 года, а Янко сбежать не удалось, и вот братья-сербы и сражались друг против друга, пока „австриец“ не воспользовался первым же подходящим случаем, чтобы сдаться в плен. Сейчас он был готов надеть сербскую военную форму, а на голову – нашу воинскую шайкачу[11]11
  Шайкача (серб. шајкача/šajkača) – сербский головной убор, появившийся в XVIII веке; шапка V-образной формы, сшитая из мягкой шерстяной ткани черного, серого или зеленого цвета; является одним из национальных символов Сербии.


[Закрыть]
.

Трогательной была эта встреча братьев. Оба плакали и обнимались так, словно имели одну душу на двоих. Те, кто был к ним поближе, слышали, что они обещают друг другу больше никогда не расставаться – ни в жизни, ни в смерти. Мы стали аплодировать, а какой-то пожилой господин с длинной седой бородой приказал не разлучать братьев. Этот господин обращался к окружающим настолько авторитетно, что они немедленно подчинялись ему. Когда я к нему присмотрелась поближе, то увидела, что это не кто иной, как г. Пашич, ожидающий поезда вместе со всеми.

Поезда для господина первого министра все еще не было, а Янко и Джуро немного погодя, обнявшись, ушли в город. Они пели при этом так, что мало-помалу их песню подхватили все цыганские оркестры, а затем посетители кафан и всякого рода кутилы и пьяницы, а потом запел и весь город, во главе которого, как звезды первой величины, сияли два Танкосича из Срема».

Так писала госпожа Даница, организатор сербского «Синего креста». Поэтому статью этой же дамы опубликовали в первом после Колубарской битвы номере «Политики». Эта статья была залита слезами в той же степени, как предыдущая – песнями и радостью. В ней говорилось:

«Я недавно писала о встрече двух братьев. Но я должна поведать читателям и конец этой истории. Предшествующий рассказ о братьях Янко и Джуро завершился песней, которую подхватил весь город Ниш. Но взошло солнце, такое яркое, каким оно бывает только при сильном морозе, или проще: на этот раз взошло недоброе солнце. В воскресенье 19 ноября был совершенно другой день, чем накануне. Два брата пошли в комендатуру, и Янко пожелал стать солдатом первой роты четвертого батальона Седьмого полка кадровой сербской армии, куда Джуро уже был распределен. Они и на этот раз пришли обнявшись, с улыбкой на устах, убежденные в том, что их несчастьям пришел конец. Но это было не так.

В комендатуре на Янко посмотрели с подозрением. Ему сказали: „А что это ты, в отличие от Джуро, не перебежал на нашу сторону сразу, а воевал против нас на Дрине, и Бог знает, сколько наших ты убил, а сейчас хочешь смыть с рук их кровь“. Напрасно Янко клялся, что он был в санитарной части, что служил в Зворнике под началом доктора Мехмеда Грахо и вообще ни разу не выстрелил. Его задержали в комендатуре, а его брат был страшно подавлен происходящим. Позже дежурный офицер сказал Джуро: „Это на несколько дней, это ведь не арест. Мы его только задержали, потому что вокруг сколько угодно чешской и словацкой сволочи. Они хорошо знают сербский и выдают себя за наших, а на самом деле – шпионы“. – „Но ведь это мой младший брат Янко. Я знаю его с тех пор, когда он был совсем крохой, какая вам нужна проверка, кроме моей“, – отвечал Джуро и клялся своими ранами, полученными на Ядре, но служащие комендатуры оставались упорными в соблюдении бюрократических правил. „Нет, нет, пусть ненадолго останется, нам нужна каждая рука, способная держать оружие, особенно сейчас, когда идет подготовка к решающему сражению, мы его, братец, выпустим, когда придет время“.

И время пришло. Отдохнул Седьмой кадровый полк, где служил Джуро, и пришел приказ двинуться к склонам Сувобора – в решительный бой. Просит Джуро увольнительную на один час и снова приходит во временную тюрьму при комендатуре Ниша. Просит он начальников, говорит: „Время пришло. Мы идем в бой на Сувобор. Отпустите моего брата, чтобы мы могли воевать вместе, а если надо – вместе погибнуть за Сербию“. Однако офицеры остаются непреклонными. Говорят: „Данные на Янко еще не пришли“. Тогда Джуро просит дать ему возможность увидеться с братом. Они разрешили, и Джуро, опустив глаза, вошел в камеру, пропитанную запахом мочи, уборной там не было. Ему стало тошно. В глазах у него потемнело. Обнял он брата, повернул к себе спиной и вытащил ручную гранату. Говорит: „Видите, документы на Янко пришли, выпускайте брата“.

Увидев гранату, все попрятались, а братья по тем же самым улицам, по которым шли с песней две недели назад в окружении радующихся людей, пошли на железнодорожную станцию Ниша, откуда отправлялись поезда. В этот раз на перроне не было нашего неутомимого премьер-министра, иначе – я уверена – проблема была бы немедленно решена. А так Джуро и Янко прибыли в сопровождении взвода военной полиции, который дожидался момента, чтобы их убить. И уничтожили бы их как дезертиров, если бы на их сторону не встали четники майора Шарца, оказавшиеся на перроне. Горячие они всегда были, да и слышали, что случилось с двумя братьями из Срема, сразу же их узнали и окружили с криками: „Головы положим, а Танкосичей не отдадим!“ Военная полиция поняла, что может произойти вооруженная стычка, а вокруг много штатских, и отступила.

Братья вошли в вагон с мрачными лицами. Джуро с трудом вставил обратно чеку в свою гранату, а его командир, капитан первой роты, сказал, что сейчас они отправляются в бой, а когда вернутся, их обоих будут судить. Братья переглянулись, решив, что под суд не пойдут. Как вечером 3 декабря произошел первый бой на Дубравах под Сувобором, оба Танкосича пали во время безумной атаки, погибли на бегу. Так закончилась для них Великая война.

Я не знаю, что добавить к этой истории, но публикацией этой статьи предлагаю высокому командованию не судить Танкосичей после их гибели, а наградить и, когда эта Великая война закончится, отослать сербские медали „За храбрость“ их бедной матери в Срем».

Однако медалями Танкосичей не наградили, потому что воодушевление охватило человеческие души и все спали не больше часа или двух, чтобы не пропустить эти дни победы и славы после Колубарской битвы. И старый король Петр поспешил войти в столицу с первыми воинскими частями. Все пытались остановить его автомобиль, но тот продолжал движение и у полуразрушенного дворца переехал сброшенный флаг Двуединой монархии как символ военных трофеев. Много странного было в отвоеванном Белграде, но то, что было обнаружено в одном изысканном доме, все-таки очень удивило солдат тринадцатого полка «Гайдук Велько». Дело в том, что австрийцы готовились праздновать Рождество по своему календарю, и поэтому в двух домах – на улицах Бана Страхинича и Евремовой – были обнаружены запасы роскошных продуктов: большое количество обжаренного кофе, шоколад, ликеры, конфеты, печенье, сардины, изюм и прочие лакомства, о существовании которых солдаты даже не знали, пока не попробовали их с разрешения своего командира. Солдаты как солдаты, вначале они принялись угощаться сладостями, и только потом заметили, что их исподтишка разглядывают испуганные глаза.

В доме, сбившись в какой-то змеиный клубок, находились женщины со спутанными волосами и растекшейся тушью на бледных лицах. Все они в один голос твердили, что их насиловали по несколько раз в день и что к занятием проституцией их принудил известный Гавра Црногорчевич, представлявшийся их отцом, а на деле являвшийся жестоким хозяином борделя. На вопрос, где же этот Гавра Црногорчевич и не сбежал ли он вместе с австрийскими войсками, женщины отвечали, что не знают, но думают, что он еще в городе.

Это было сигналом для начала повсеместного поиска Гавры на Нижнем Дорчоле. Заглядывали в дома и покинутые квартиры, но теперь в освободителей никто не стрелял – призраки умерших жителей Белграда успокоились в своих могилах. Чтобы схватить Гавру, оказалось достаточным осмотреть всего-навсего несколько домов.

Во время краткого судебного разбирательства – для организации долгого не было ни времени, ни желания – он твердил, что «был вынужден», что «его шантажировал некий Отто Гелинек» и «у него не было выхода». Несмотря на это, военный трибунал вынес смертный приговор. Пока его зачитывали, пересохшие губы под хорошо ухоженными и подкрашенными усами прошептали только одно: «Вот моя беда». В последнюю ночь он думал, что ему не удастся уснуть. Встал, позвал охрану, попросил сигарету. Ему дали только окурок, из которого он страстно извлек три затяжки. После первой он вспомнил свою победу на дуэли, после второй перед его глазами предстали успешные дни во время кратковременной оккупации Белграда. Затянувшись в третий раз, он решил бежать в Америку. Вытащил из-за подкладки пиджака кучу немецких купюр и попытался подкупить охрану, но безуспешно. Его разбудили в пять утра и предложили принять последнее причастие. Он был расстрелян в этот день вместе с тремя спекулянтами, арестованными в окрестностях Белграда и Смедерева. Для Гавры Црногорчевича Великая война закончилась перед расстрельным взводом на песчаном берегу со стороны Дуная ниже Вишницы. Тысячи немецких марок, зашитых под подкладкой пиджака, вымокли в савской воде, когда его тело упало на речную отмель. «Был бы у меня „Идеалин“, почистил бы запачканные ботинки…» – это было последнее, о чем подумал Гавра Црногорчевич.

«Если бы со мной были мои помощники, которых я люблю как сыновей», – подумал Мехмед Йилдиз, пока сам выкрикивал цены предлагаемых товаров. Рядом с ним находился мальчишка лет восьми. Всех остальных пятерых крепких продавцов и учеников забрали в турецкую армию и послали в разные концы света, где его империя защищала восход и закат солнца. Самого старшего, рыжеволосого, который так ловко обманывал при взвешивании, чтобы и хозяин был доволен и покупатель ничего не заметил, послали во Фракию. Его черноволосый брат с нежным пятном на лбу, так хорошо прогонявший песней усталость по вечерам, отправился на Кавказ. Третий ученик, долговязая жердь со звонкой улыбкой, разгонявшей все их заботы, поехал в Палестину. У эфенди Йилдиза было еще двое приказчиков, 1895 и 1897 года рождения, их тоже мобилизовали. Один был уже почти взрослым мужчиной, а другой – еще почти ребенком. Призвали и самого сметливого приказчика, новоиспеченного счетовода, его послали в Месопотамию. Да и самого младшего, мальчишку-озорника из соседнего дома, отправили в турецкую армию в Аравию. Это торговец пряностями воспринял особенно тяжело. Разве Порте в этой войне нужны и малые дети?

Вот так эфенди и остался в одиночестве. Сосед отослал к нему своего самого младшего сына, брата рыжеволосого и черноволосого продавцов, чтобы тот был у Йилдиза под рукой, но выглядело это как турецкий деловой реванш, совсем неподходящий для сложившихся обстоятельств, ибо восьмилетний ребенок не умел ни подойти, ни представиться, ни крикнуть. Через два дня эфенди сказал ему: «Иди домой, сынок» – и сам встал за прилавок. Улицы Стамбула опустели. Какая-нибудь замужняя женщина из хорошей семьи в лиловой парандже иногда заглядывала в его лавку, но это случалось редко. «Какая тишина, какая тишина», – повторял торговец, у него теперь было достаточно времени, чтобы осмотреться вокруг. Вот в одном доме с открытой террасой он сквозь окно видит слугу, разворачивающего рулон обоев. Сквозь промежуток между двумя другими зданиями он может любоваться Босфором, блестящим, как сброшенная змеиная кожа…

По ночам эфенди Йилдиз спал совсем мало. Очнувшись ото сна, звал кого-нибудь из своих продавцов. В одну из ночей ему не хватало одного, в другую – второго, в третью – третьего, в четвертую – четвертого, в пятую – пятого, а на шестую ночь эфенди звал всех пятерых. В четыре утра он отправлялся на склад в конец Золотого Рога и доставал оттуда новые запасы красных приправ. Перед рассветом ехал на трамвае на молитву в Айя-Софию, чтобы еще до семи утра самому открыть лавку. Выкрикивал цены, с трудом находя время, чтобы прочесть одну или две суры из Священного Корана, и думал о себе как о последнем турке, хранящем древние традиции. Он больше не забавлялся своей маленькой игрой с приправами. Красные каждый день настолько превосходили по продажам зеленые и коричневые, что торговец потерял всякую надежду на то, что хотя бы один день окажется хорошим.

Совсем потерял надежду и великий маэстро Ханс-Дитер Уйс. Концерт, который он дал в оккупированном Брюсселе, теперь казался ему последним моментом умирающей цивилизации. После он наблюдал только за голодом, отступлением и смертью. Его пригласили к двум немецким принцам, тяжело раненным в Голландии и Франции. Это было самым трудным из всего, что когда-либо делал певец. Когда маэстро позвали, принц Шаумбург-Липпский уже умер, и его пение над смертным одром было по сути реквиемом, но принц Мейнинген еще подавал признаки жизни, когда певца срочно привезли к нему на санитарном автомобиле. Принц хриплым голосом попросил исполнить для него арии Баха, а он, сам не зная почему, стал петь один из канонов Баха, что было глупо и почти невозможно для одного исполнителя. Он начинал верхним голосом, как тенор, а потом опускал дрожащий голос в нижний регистр, но ему казалось, что рядом с ним кто-то глухо подпевает холодным тенором. Нет, это пел не умирающий принц, у того едва хватало сил, чтобы дышать. Уйс слышал, очень хорошо слышал, как смерть вместе с ним в верхнем регистре поет двухголосный канон. А потом принц умер. Какие-то орденоносные офицеры, только и ждавшие смерти принца, вошли в комнату, сказали один другому: «Кончено!» – и грубо выставили певца вон. На выходе он увидел врача с металлическим тазом, где уже был приготовлен тестообразный гипс для изготовления посмертной маски.

Потом какие-то увешанные орденами офицеры предложили ему спуститься в подвал. Там он сел за стол с двумя стариками, говорившими только по-французски. Он завел с ними разговор и узнал, что они – владельцы этого дома, превращенного в штаб немецкой армии. Старики упорно твердили, что дом принадлежал их семье триста лет, вплоть до 23 сентября 1914 года, а потом спросили, не он ли пел на верхнем этаже. Он подтвердил это и представился, в ответ те вскочили и поцеловали ему руки. Сказали, что два раза слушали его в Париже, а маэстро Уйсу все это казалось настолько необычным, что он не знал, плакать ему или выругать этих стариков, целующих ему руки. Выходит, цивилизация все-таки выжила, но загнана в подвалы и настолько стара, что умрет еще до конца Великой войны, подумал он.

Эти мысли занимали его и две последующие недели, пока его возили где-то за линией фронта и заставляли петь, как заводную куклу. Но разве он сам не признался себе, что лишился всех чувств и потерял веру в искусство? И разве тогда не все равно, где он поет и кто приказывает ему петь? Так он невольно соглашался с воинскими порядками. Его возили, представляли распоряжающимся офицерам, он выступал… 1914 год он должен был завершить рождественским концертом в штабе верховного командования под Лансом в присутствии принца-престолонаследника Фридриха Вильгельма, формально командовавшего Пятой немецкой армией. Ему сообщили, что вместе с ним будет петь и великая Теодора фон Штаде. Престолонаследник встретил певцов так, слово на дворе стоял семнадцатый, а не двадцатый век. Сказал, что ему очень приятно, что они пожаловали в его владения, а собравшиеся вокруг него генералы озабоченно посмотрели друг на друга. Потом за певцами закрылись двери. Принц оказался единственным слушателем. Теодора запела свою партию чистым, хорошо сохранившимся голосом, а когда нужно было вступать Хансу-Дитеру, тот закашлялся фронтовым кашлем недокормленного человека с подорванным здоровьем. Принц поднял брови, посмотрел на них своими влажными глазами, а старик с цимбалами снова заиграл тему хора Санктуса из мессы Баха си-минор. Теодора спела прелюдию, а затем и Уйс, на этот раз очень удачно, ответил ей. Принц смотрел на них с жадным вниманием. Улыбался счастливо, но с каким-то отчаянием, словно находился на грани нервного срыва. В конце небольшого концерта а капелла он сказал певцам, что они внесли немного цивилизации в эту страшную войну, почти слово в слово повторяя то, что говорили Уйсу его генералы после концертов. Маэстро был огорчен этим. Об ужине он даже не подумал. Воспользовавшись случаем, он попросил у его высочества разрешения посетить на фронте берлинские полки, находившиеся всего в нескольких километрах. «Нашим солдатам на Рождество тоже нужна музыка», – сказал он, и престолонаследник сразу же подписал ему пропуск и распорядился насчет транспорта.

В окопах возле Авьона, пахнувших могильной глиной, его встретили представители 93-й дивизии, все любители оперного пения. Среди них он узнал и многих сотрудников «Дойче-оперы». Сейчас это были усталые солдаты со вшами в волосах, румяными от мороза щеками и красными от алкоголя носами. «Sing für sie»[12]12
  «Пой для них» (нем.).


[Закрыть]
, —сказал ему один тенор из оперного хора, первым закричавший «ура» при появлении Уйса. Но что петь, когда он больше не верит в искусство? Что-нибудь немецкое? Баха? В конце концов выбор сделали солдаты. Они во весь голос кричали: «Дон Жуан, Дон Жуан!» – и он запел арию «Fin ch’han dal vino». Начал на итальянском: «Fin ch’han dal vino / calda la testa / una gran festa / fa’preparar» («Пока существует вино, пей его холодным, сразу будет праздник, приготовленный для тебя») – а продолжил на немецком: «Triffst du auf dem Platz / einige Mädchen / bemüh dich, auch sie / noch mitzubringen» («Если вы встретите на площади каких-нибудь девушек, постарайтесь взять их с собой»). Во время пения Уйс вдруг заметил, что происходит что-то необычное. Солдаты растрогали его. Это была не прежняя угрожающая публика с биноклями перед глазами, да и голос, казалось, стал литься из глубины груди, где он столько лет держал взаперти свою душу, душу художника. Он вспомнил Эльзу из Вормса, разрешил наконец появиться своей несчастной тени в эту рождественскую ночь и надышаться звездным воздухом, и запел так, как не пел уже пятнадцать лет. Он ухватился за одно из рождественских деревьев и стал подниматься по высоким окопным ступенькам на простреливаемую полосу между немецкими окопами с одной стороны, а с другой – французскими и шотландскими. Напрасно ему говорили, что еще вчера там не смогли даже подобрать раненых, лежащих с припорошенными снегом лицами и зовущих на помощь.

Нет, Уйс сделал несколько шагов и оказался на ничейной земле. Его голос был хорошо слышен и во вражеских окопах, а один солдат из 92-й шотландской дивизии раньше других сообразил, что так исполнять арию Дон Жуана может только великий Ханс-Дитер Уйс. Это был Эдвин Макдермот, бас из Эдинбурга и постоянный партнер Уйса, исполнявший роль Лепорелло во время гастролей маэстро в Шотландии. Солдат Эдвин дождался конца арии, а затем поднялся из своего окопа и, словно в ответ, запел арию Лепорелло: «Madamina, il catalogo è questo / delle belle che amò il pardon mio / un catalogo egli è che fatt’io, / osservate, leggete con me» («Моя госпожа, вот подлинный список любовниц моего господина, список, который составил я, а теперь вместе со мной посмотрите и вы»).

Два певца невольно двинулись навстречу друг другу. Когда оставалось пройти не более ста метров, они друг друга узнали. Они улыбались, их глаза сияли. Казалось, с Уйсом под руку идет его подруга Эльза из Вормса. Внезапно все обрело смысл. Лепорелло пел все громче: «In Italia sei cento e quaranta, / in Almagna due cento e trent’ una, / cento in Francia, in Turchia novant’ una» («В Италии шестьсот сорок дам, в Германии – двести тридцать одна, сто во Франции и в Турции – девяносто одна»).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю