Текст книги "Великая война"
Автор книги: Александар Гаталица
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
СВОБОДА УМЕЛА МОЛЧАТЬ
Исход Великой войны был предрешен, но в самом конце она должна была получить свои последние жертвы… Франше д’Эспере, главнокомандующий союзными войсками на Балканах, посетил регента Александра в его бревенчатом домике на фронте вблизи Елака. Они говорили о прорыве фронта и о победах, а думали о смерти. О многих смертях. А когда планируется так много смертей, кто сможет заметить одну маленькую любовь? Эта любовь в Салониках была настолько недолгой, что ее даже едва заметила одна короткая улица Эрму, обитатели которой ежедневно затевали ссоры в четыре часа дня. А вот четырехэтажный дом № 24 эту любовь увидел. Для третьего этажа она была почти скандалом, но все же то была одна маленькая любовь в тени множества смертей. Как она возникла, этого даже майор Радойица Татич не мог бы объяснить. Он помнил только, что прямо перед наступлением на Балканском фронте получил один день и одну ночь отпуска для того, чтобы вернуться в Салоники и забрать из своей съемной квартиры на улице Эрму № 24 зимние вещи.
Полдня он проведет в дороге с фронта в тыл. В пути он не увидит ничего особенного, и этот день ему совершенно не запомнится. Однако следующую за ним ночь майор не забудет никогда.
Как ближе к вечеру 12 сентября он встретил британскую медсестру, майор позже не мог объяснить ни одному из своих поручиков. Ее звали Аннабель, Аннабель Уолден. Она подошла к нему, как тень, как усталая сука. Майор остановился на пыльной улице. Напротив него стояла белокожая женщина. Соседи с обеих сторон улицы Эрму громко ругались на греческом языке, хотя четыре часа пополудни давно миновали и уже смеркалось. У Аннабель были короткие светлые волосы, округлое лицо островитянки и глаза, похожие на две большие пуговицы, пришитые голубыми нитками. Майор пошатнулся, стоя вполоборота и опершись на левую ногу, которая у него немела еще со времен Албанского похода. Он увидел ее. Она посмотрела на него. Он знал, что завтра возвращается на фронт и ему отчаянно нужна женщина. «Майор Татич», – вежливо представился он и прикоснулся к козырьку фуражки. «Аннабель Уолден», – ответила она, как героиня, сошедшая со страниц английского романа, написанного в лучшем, XIX веке. Он протянул ей руку. Она ее приняла.
Он знал только то, что должен к ней прикоснуться, что все его существо расцветет уродливым цветком, если эту последнюю ночь перед наступлением он не проведет с женщиной. Но он был сербом, а она англичанкой. Она говорила на английском и немного на греческом. Он говорил на сербском и военном французском. Они поднялись на третий этаж обычного красного четырехэтажного дома в Салониках. Майор открыл дверь. Они сели на кровать в убогой комнатушке майора. Им ничего не мешало: ни запах плесени, смешавшийся с угольной пылью, ни сломанные жалюзи, сквозь которые пробивались последние лучи солнца над широким заливом. Ничто романтическое не пришло им на помощь – ни запах миндаля, ни далекая песня босоногих женщин. Никакой романтики, ничего, но они полюбили друг друга.
Он хотел что-нибудь сказать ей, но под рукой был только «Военный разговорник на пяти языках». Как сказать ей о любви? Он принялся лихорадочно перелистывать книжку. В разделе «Прачечная» ничто не могло помочь. Раздел «Почта» тоже не дал ничего, что помогло бы ему произнести «любовь». И тут Татич сообразил: он болен, конечно, он болен, если так хочет эту Аннабель в последний вечер перед наступлением. Яростно перелистал страницы, пока не дошел до раздела «У врача». Он начал на греческом: «Den ime kala», продолжил на французском: «Je ne suis pas bien» и в конце на английском: «I am not well». Потом, уже в отчаянии, добавил на ломаном сербском: «Я, я… не есть хорошо, не есть хорошо…» Возникла пауза. Он снова листает страницы. У него нет диареи, его не мучают боли в животе, не дергает зуб, в котором, наверное, есть кариес. Наконец, находит фразу доктора: «Donnez moi votre main», «Give me your hand!»
Кажется, Аннабель понимает его, поддается на уговоры: «Give me your hand! Дайте мне руку», – повторяет он и хватает ее холодные ладони, но она отшатывается. Он разочарован. Слегка отворачивается в сторону, пока она гладит его волосы. Наконец он снова переводит свой взгляд на Аннабель. Его рубашка уже распахнута, член напряжен. Он уже не соображает, кто он, знает только, чего хочет. Опрокидывает англичанку на кровать, но она отвешивает ему пощечину и выходит из комнаты. Майор рассержен. Она выходит в коридор и стоит с другой стороны двери. Ни одного звука: ни из комнаты, ни из коридора, даже уличная ссора, похоже, прекратилась. Он слушает изнутри, прислонив ухо к двери. Она стоит всего в десяти сантиметрах или в четырех британских дюймах от него и сжимает маленькие кулачки, словно собираясь ударить ими по двери. Затем она нарушает тишину. Кричит что-то на английском, опускается на корточки у порога и плачет. Всегда готовые к скандалам соседи начинают собираться в коридоре и сердито ей угрожать. Услышав это, майор открывает дверь и снова впускает в комнату свою англичанку. Захлопнув дверь, он решительно переходит на сербский. Он рассказывает, а она слушает его, как будто понимает.
«У меня было зеркальце, волшебное зеркальце. Весь свой страх я отдавал этому зеркальцу и был до сумасшествия храбрым. Нужно было бы, чтобы ты увидела меня на Цере, на Колубаре, на Каймакчалане, увидела, каков я в атаке и в бою. Я последним покинул затопленный Княжевац, продолжая стрелять из офицерского револьвера. Три раза получал за храбрость ордена… Да что же это я тебе говорю? У меня был побратим, майор Любо Вулович. Побратим сбился с пути. Хватил через край, я не спорю. Но хватили через край и те, кто его судил. Его приговорили к смертной казни. Я пришел в камеру к осужденному… Принес ему зеркальце и солгал. Солгал, что оно спасет его, только для того, чтобы он не дрогнул перед стволами винтовок. У меня был побратим, герой… Он храбро держался во время расстрела в этой проклятой каменоломне. Он умер мученической смертью, а я после этого отправился в дорогу. Почему я тебе рассказываю об этом, Аннабель? Я поехал скорым ночным поездом в Афины к нашему королю. Сказал ему: „Мой король, у меня был побратим. Прекрасный человек. Майор, как и я… Он пал, погиб!“ А король даже о нем не вспомнил. Ответил мне, словно какой-то рассеянный бог с седой бородой: „Если он погиб смертью храбрых, то мы поставим ему памятник“. Поэтому я ушел от короля Петра. Встретил новый 1918 год в одиночестве на перроне афинского вокзала. Поезд подошел только около часа ночи. Я встал и пробормотал про себя: „Побратим, теперь мы квиты. Я и королю в ноги упал, а он о тебе забыл…“ – и вошел в вагон… Но кого это сейчас волнует? Разве это хоть что-нибудь значит, Аннабель? Сейчас важно только то, что я могу прикоснуться к твоей белой коже, потому что я умру, если не прикоснусь к тебе, умру раньше того, как в меня попадет пуля. Я должен любить тебя этой ночью, Аннабель. У меня есть жена там, в Сербии. Не знаю, жива ли она. Сегодня вечером я ей изменяю, но я знаю, что так должно быть».
Он гладит ее по волосам цвета сена, нежным движением пальцев проводит вокруг «голубых пуговиц». Аннабель говорит по-английски. Она говорит, а он слушает, как будто бы понимает ее.
«У меня был муж там, в Шотландии. Умер у меня на руках. Поэтому я приехала в Сербию в начале 1915 года. Я была очень одинока. Хотела помочь. Заразилась сыпным тифом, выздоровела, и, к моему удивлению, болезнь не оставила никаких следов на моей коже. Я полюбила вас, сербов, хотя – Бог свидетель – видела очень многие ваши плохие стороны. Насколько вы были храбрыми в 1914 году и насколько трусливыми в следующем. Слабость, болезни, потеря веры в себя – все что угодно, осенью 1915 года вы были так напуганы, так ничтожны, когда началось решительное наступление. А вместе с ним начались дожди… Когда я вместе с Нэнси Харден отправилась из Крагуеваца на юг, шел дождь. Когда мы с растрепанными волосами, как Гекуба с дочерями, появились в Косовской Митровице, шел дождь. Когда мы проходили по размытым дорогам, за нами бежали покрытые шерстью свиньи; рядом двигались колонны беженцев, смотревших не вперед, а назад – туда, где осталась отчизна. А где-то между беженцами ревели автомобили. Какие это были роскошные автомобили… В них вертопрахи-майоры и полковники погрузили все: и жен, и детей, и любовниц, и фамильные ценности, и нелепую домашнюю утварь – турецкие кальяны и иконы, настенные часы с разбитыми стеклами и семейные портреты из прежних, более счастливых времен… Теперь я здесь, и в этой греческой ночи мне отчаянно нужен мужчина, я умру, если не прикоснусь к мужской коже. Но ведь я англичанка и мне стыдно показывать свои чувства. К тому же, мне страшно. Столько мужчин умерло у меня на руках! Первым был мой муж, а за ним все эти несчастные… Мне кажется, что каждый, кто прикоснется ко мне, умрет. Ты надеешься стать исключением?»
Теперь все было сказано. Или не было сказано ничего. Теперь все подразумевалось, хотя по-прежнему оставалось непонятным. Она молчит. Он снова ласкает ее. Пропускает ее пушистые волосы сквозь свои огрубевшие солдатские пальцы. Он прикасается к ней медленно, медленно, как ветер срывает с дерева последний осенний лист. Она закрывает глаза: медленно, медленно, как в далеком космосе гаснет безымянная звездочка. О том, что случилось дальше, знает ночь. О любви майора Радойицы Татича и британской медсестры Аннабель Уолден сообщили друг другу звезды в черном небе над Салониками. Для городских улиц эта любовь все-таки осталась тайной. Ничего не узнал о ней и коридор третьего этажа. И дом № 24 ничего не заподозрил. Улица Эрму поклялась, что в эту ночь на ней не произошло ничего постыдного. Салоники заключили союз с горами, чтобы укрыть эту незаконную любовь. Только фронт, который завтра будет затоплен дождем артиллерийских снарядов, не имел ни чувства юмора, ни сострадания.
Утром 13 сентября майору пришлось вернуться на позиции, и он больше никогда не увидел свою Аннабель Уолден. А возможно, так и должно было случиться, потому что ее короткие светлые волосы, округлое лицо островитянки и большие голубые глаза поселились в самом укромном уголке его памяти, чтобы никогда не выбраться оттуда и не выдать себя никому.
Уже вечером того самого дня он снова стал воином. Присоединился к своей части на склонах горы Флока. Ел мало, много курил, как грек, вставляя плохие сигареты в мундштук. Ночь не годилась для сна, день тоже не принес спокойствия. Зловещая тишина пробралась под каски и мундиры солдат, и некоторые уже начали говорить о том, что вся армия под Салониками проклята. Но вскоре тишину разорвал рев множества артиллерийских орудий. В пять часов утра 14 сентября регент Александр вышел из своего деревянного домика на Елаке. Вокруг повсюду лежал туман, но, по мере приближения дня, в районе Доброго Села он начал рассеиваться. В восемь утра был отдан приказ, чтобы с сербских позиций открыли огонь все две тысячи орудий. Два дня продолжался свист осколков, грохот пушек и писк перелетных птиц, а потом поднялась в атаку пехота.
На прорыв фронта под Салониками у Ветерника пошел и 2-й батальон кадровой Сводной Дринской дивизии под командой майора Радойицы Татича. Он вел за собой тысячу солдат и четырех молодых поручиков. Солдаты едва владели грамотой и считали себя детьми смерти, о которых после гибели никто и не вспомнит. Они полагались на знахарей, проклятия, амулеты и отмеряли время по солнцу. Карманные часы были только у командира 2-го батальона и его четырех поручиков. Они были молоды, эти поручики, были образованны, и им было суждено прожить до 1964 года, а может быть, и дольше. Или нет…
Никто из этой четверки даже не думал о том, что нужно беречь часы. Когда был отдан приказ о наступлении, сербские солдаты перемешались с французскими. Разрозненные отделения начали подниматься на скалу. Окровавленные люди в разорванной обуви отвоевывали метр за метром. Сначала были слышны залпы и короткие выстрелы пушек, а потом они смолкли и в ход пошли штыки. Кто мог в это время думать о часах?
Но именно в первый день после прорыва фронта под Салониками испортились часы у подчиненного майору поручика Ивана Филиповича Уба. Механизм остановился. Часы не были разбиты, даже стекло не поцарапано. Утром 16 сентября стрелки остановились в странном положении: десять и десять, но поручик не увидел в этом никакого дурного знака. Полдня он даже не смотрел на часы, а когда увидел, что они стоят, даже не успел снять их с цепочки. В тот день поручик Филипович кричал своим солдатам: «Вперед, бойцы, война – это не свадьба!» – и рвался вперед. Два раза он сходился с болгарами врукопашную, дважды видел на себе свою и чужую кровь, но даже не успевал утирать ее. Казалось, что он дитя счастья, что смерть не тронет его, как она не трогала майора, пока у того было волшебное зеркальце, но вечером, когда все затихло и солдаты растянулись на камнях Серой Горы и занялись подсчетом звезд и избиением змей, Ивана Филиповича нашли мертвым. Никто не слышал выстрела, никто не слышал его крика, на его коже не было следов змеиного укуса, так что в смерти поручика можно было обвинить только некие сверхъестественные силы. Поэтому вину приписали обычным карманным часам, остановившимся в тот момент, когда стрелки оптимистически показывали: десять и десять.
О смерти своего поручика майор Татич узнал сразу же. Он бросился к нему. Подбежал. Взял парня, почти мальчишку, за воротник шинели и принялся его трясти.
– Вставай, сынок! – услышали солдаты его крик. – Вставай, ты не смеешь умирать! У тебя же нет ни одной смертельной раны!
– Часы, майор! – крикнул кто-то.
– Какие часы, побойся бога! – взорвался майор Татич.
– Часы его, господин майор, убили… Остановились. Не тикали. Мы думаем, что вместе с ними остановилась и жизнь нашего поручика Филиповича. До вечера он еще жил и даже задушил двух болгар, а потом, как и эти часы, просто остановился. Видите, он умер в десять и десять вечера.
– Но это… это просто бред. Милия, Милия, – майор подозвал своего другого поручика. – Похороните нашего героя, даже если в этих камнях могилу придется копать всю ночь. А ты, Милия, сынок, найди часы поручика Филиповича и отдай мне на хранение.
– Господин майор, – ответил поручик, – разрешите мне взять эти часы. У меня будут свои, действующие, и сломанные Ивана. На память о нем.
– Ладно, носи их, черт побери, но следи за своими.
– Буду следить, господин майор.
Он и следил за своими часами, второй поручик Милия Йовович из Опленаца. Покрикивал на солдат то как на людей, то как на скотину, а служивые продолжали хранить свои амулеты, определять время по солнцу и звездам и рассуждать о том, что смерть артиллериста фиксируется в полковых журналах, смерть кавалериста немедленно отразится в памятнике, а смерть пехотинца тянет только на неглубокую могилу. Второй батальон Сводной Дринской дивизии начал победоносное преследование врага. Французские самолеты осыпали болгар то бомбами, то листовками с призывами сдаваться. Но болгары, австрийцы и немцы перегруппировались. Под Прешевом солдаты майора Татича сразились с австро-венгерскими частями. После трехдневных боев Прешево пало, а на третий день, незадолго до того, как в него вошли части союзников, погиб поручик Милия Йовович. И снова, кажется, виновником этой смерти стали часы. Милия разбил на них стекло, и часы остановились 19 сентября в шесть часов пять минут утра, а к вечеру поручик был мертв. В отличие от первого, второй поручик сразу же заметил, что его часы остановились, но не хотел никому об этом говорить, чтобы солдаты не сочли его трусом. Бежал впереди всех, бросался на смерть, а когда противник начал сдаваться, он уже решил, что останется в живых. Вечером, точно в шесть часов пять минут, он был мертв. Вскоре выяснилось, что молодой поручик майора Татича был убит шальной пулей, выпущенной от отчаяния в тот момент, когда договоренность о перемирии в районе Прешева была уже достигнута. Поручик Йовович отдавал последние приказы, когда попал под выстрел. Он остановился на половине движения, повернулся на одной ноге, словно танцевал со смертью, пискнул по-девчоночьи и рухнул как подкошенный. На его мундире не было видно следов крови, как будто в него попала не пуля, а игла…
Снова майор Татич подбежал к погибшему, как будто на подступах к Прешеву пал его собственный сын, которого у него не было.
– Милия, сынок, – кричал он хриплым голосом, словно говорил за всех солдат, – я тебе сказал, а ты не послушал: береги часы, как свои глаза, сынок! Я тебя предостерегал, а ты не обратил внимания…
– Господин майор, – предложил третий поручик, – разрешите мне взять сломанные часы. Двое неисправных – это вроде как бы одни исправные. Свои я буду беречь, как глаза любимой, а сломанные положу во внутренний карман мундира.
И Милентие Дорич из Лозницы спрятал часы глубоко, на самом дне внутреннего кармана. Он берег их, как глаза своей любимой, но – увы! – и у этих часов лопнуло стекло, что неминуемо означало конец участия в войне для третьего поручика. Двадцатого сентября сербская армия остановилась возле Ниша. Майор приказал похоронить поручика Милентие Дорича на нишском кладбище со всеми почестями, положенными герою, а все трое часов-убийц оставил себе. У четвертого поручика он хотел отнять его исправные часы, но потом передумал. Он сожалел, что сразу же не забрал сломанные часы у первых двух поручиков, а потом ему пришлось пожалеть, что не отнял у последнего исправные. Поручик Ранко Бойович из Смедерева очень следил за своими часами. Чистил их, берег, заводил. Он очень боялся, что они остановятся, и во время последних боев за Белград слишком сильно их завел и сломал пружину… Часы остановились, он открыл крышку и с изумлением увидел, что внутри них рассыпались все шестеренки, пружинки и оси. Поэтому поручику Ранко Бойовичу не удалось увидеть столицу.
Майор Радойица Татич вошел в Белград маршем, как победитель. В левом нагрудном кармане кителя у него были свои часы, которые ни разу его не подвели, а в левом – четверо испорченных. Одни, остановившиеся в десять и десять, выглядевшие вполне исправными; вторые, с разбитым стеклом, остановившиеся в шесть и пять; третьи, совершенно разбитые, со стрелками, показывающими ровно три, и четвертые, с развалившимися внутренностями, остановившиеся за минуту до двенадцати.
Великая война для майора Татича закончилась 1 ноября 1918 года, когда на Славии, неожиданно для всех, он вытащил четверо часов с цепочками и, обращаясь к ним, сказал: «Мои поручики, вы тоже вместе со мной освободили Белград».
В тот же день регент Александр прибыл в столицу, но это событие случилось гораздо позже и выглядело совсем иначе, чем победоносное шествие Дринской дивизии. Регент въехал в Белград через Звездару. День склонялся к вечеру, и осеннее небо над столицей приобрело цвет ржавчины. Здесь, на Звездаре, рядом с обсерваторией, первым правителя хотел поприветствовать председатель Белградской общины Коста Главинич. Он стоял на дорожке, покрытой гравием, раскинув руки, как будто хотел обнять Александра. Но не сделал этого, неловко повернулся, отвесил легкий поклон и решил произнести речь. В голове у Главинича было много красивых слов, но каждое из них словно прилипло к нёбу и языку и никак не хотело выбраться наружу. Будущий король в нетерпении, а оратор пытается произнести хоть слово. Наконец хриплым прерывистым голосом, с трудом вырывающимся из горла, он восклицает: «Да здравствует молодой король! Да здравствует свободное Отечество!» Происходящее кажется Александру странным, но ему некогда задумываться над этим. Ему говорят, что автомобиль отвезет его до площади Славия, и просят пройти пешком по улице Короля Милана, площади Теразие и улице Князя Михаила до Соборной церкви, чтобы народ смог увидеть и прикоснуться к нему.
Александр соглашается, но, выйдя из автомобиля на Славии, становится свидетелем необычайной сцены. Нет, странными были не люди, толкающие друг друга и прикасающиеся к нему, словно юродивые, и не то, что они оборваны и у них желтая кожа, а зрачки глаз как будто плавают в масле, – странной была тишина вокруг: ни звука, ни крика. Обступившие регента люди шелестят, как бесплотные тени, прикасаются к нему и беззвучно смеются, обнажая при этом потемневшие зубы… Регент поднимает голову, смотрит на толпу, на череду этих теснящихся голов, плохо держащихся на телах из соломы, замотанных в грязные тряпки и лохмотья. Люди веселятся, дети подносят ему букетики осенних цветов, отчего у Александра появляются слезы на глазах, но он не перестает удивляться. Никто не кричит, нет того гула, что всегда звучит над толпой даже тогда, когда каждому кажется, что он молчит. Король-освободитель идет дальше, а безмолвная толпа следует за ним, как армия призраков. В начале улицы Короля Милана в этой толпе уже несколько тысяч, при входе на широкую площадь Теразие за будущим королем, кажется, идет уже весь город – и все молчат.
И вдруг на площади Теразие появляется человек, у которого есть голос. Какой-то бездельник, столичный скандалист, неизвестным образом вытолкнутый толпой перед регентом. Он панически оглядывается, расталкивает руками невидимых врагов и замирает. Александр видит, что это какой-то бедолага с испитым лицом, которое изборождено морщинами, а худые руки свисают вдоль тела, как две сломанные жерди. И все-таки у этого пьяницы есть то, чего нет у толпы. Он орет, насколько позволяет ему горло, орет, словно только у него и есть голос: «Да здравствует король-освободитель! Да здравствует измученное освобожденное Отечество!» Стоящие поблизости хотят заставить его замолчать и пытаются задвинуть обратно в толпу это вынырнувшее на поверхность инородное тело, но регент останавливает их. Убеждаясь, что у него еще работают голосовые связки, он говорит, что каждый имеет право радоваться и праздновать победу Отечества, даже если он при этом пьян. Остальные безмолвно соглашаются, кивают головами, как заведенные куклы, а регент не находит в себе сил, чтобы спросить, почему все они молчат. Он должен идти. Должен идти дальше. Улица Князя Михаила слишком тесна, чтобы принять все эти молчаливые тени, среди которых, словно на крестном ходе всех живых и мертвых, идут матери и их сыновья, погибшие еще в 1914 году.
Перед кафаной «Русский царь» Александр произносит речь. Он единственный, у кого есть голос. Он кричит, чтобы его было слышно как можно дальше, но его слова разбирают только первые ряды: «Сегодня вы приветствовали мою армию, которая пришла с далеких гор и принесла вам свободу. Это огромная радость, награда за все ваши долгие мучения…» Но какая здесь радость? Какая награда? Кто здесь радуется? Где этот крикун, единственный, кто встретил его с радостью на своем страшном изуродованном лице? Александру становится неприятно. Что ждет его за углом? Что произойдет, когда он спустится к Соборной церкви?
Соборная церковь выглядит так, будто вместо здания осталась только его сущность. Света нет, неф освещен лишь свечами. И снова гробовая, божественная соборная тишина. Даже сербские церковные иерархи, целующие ему руки, не могут вымолвить ни слова. Правда, они открывают рты, но вместо слов с губ срываются шуршащие лепестки цветов и хриплый шепот, похожий на вздох смертельно больного человека. Где патриарх Димитрие? Где военные священники, с которыми он вернулся в Сербию? Регент проходит на покрытый соломой церковный двор, входит в Соборную церковь. Театральными движениями его почти подталкивают к местам, предназначенным для почетных граждан. Тогда начинается настоящее немое отпевание. Старейшина Соборной церкви безмолвно открывает рот, в одной руке у него три свечи, в другой – две, их огни переплетаются. Процессия священнослужителей движется по кругу, размахивая кадилами в сторону собравшихся, но молитвы не слышно; с галереи, где хор усталых горожан должен сопровождать пением шествие священников, не доносится ни звука. Народ полностью заполнил неф церкви, даже двери на паперть невозможно закрыть. Молодой король, медленно поворачивая голову, внимательно вглядывается во все эти усталые глаза, сияющие в свете свечей, и продолжает удивляться гробовой тишине. Кажется, все слились в невероятный единый организм, не находя слов, чтобы выразить радость своего освобождения…
Конец службы означал и конец этого удивительного безмолвного марша по столице. Только в доме торговца Крсмановича, где Александр решил провести первую ночь в Белграде, он услышал голоса и даже какой-то шум из других комнат, долго мешавший ему заснуть. Сон никак не приходил, и регент, босой, в ночной рубашке, сидел на краю кровати. Расстегнул рубашку и посмотрел на позорную татуировку в виде австро-венгерского орла, о которой не знал даже его отец. Двуглавого орла он нанес на кожу еще в молодости, когда неосторожно подумал, что Двуединая монархия будет вечным союзником Сербии. Сейчас он посмотрел на татуировку и сказал себе: «Война окончена. Дальше следует мир, объединение трех народов, а затем, вероятно, и обновление Сербии, но какой же она будет, если таким оказался первый день свободы?» Он еще долго задавался вопросом, куда подевались все голоса и звуки освобожденного города. На самом деле они устремились на Савскую пристань.
Не все были героями. Не все молчали.
Многие люди с нечистой совестью бежали из Белграда. Портниха Живка была среди них. Ни одна из ее помощниц не уговаривала ее остаться, ни одну она не убеждала поехать вместе с ней. Она знала, что все будут смотреть на нее искоса, и поэтому покинула Белград незадолго до освобождения столицы. За руку она ведет своего белокурого сына Евгения… Спускается к Савской пристани, где царит неописуемый шум. Все перекрикиваются, орут, ругаются, обзывая друг друга. В дыму костров люди толкаются, спотыкаются и наступают друг другу на ноги. На середине реки перевернулось какое-то судно. Находившиеся на нем кони с трудом поднимают над поверхностью воды морды с опухшими ноздрями и медленно тонут во вздувшейся реке. Живка садится в рыбачью лодку до поселения Бара-Венеция. Какой-то сварливый человек, похожий на преступника, взялся перевезти ее за неприлично большие деньги. Он отчаливает от болотистых зарослей камыша и выходит на течение реки. Кони исчезли. Утонули? Выплыли? Ее это не волнует. На Саву ложится низкий туман. Евгений спит, а Живка встает и выпрямляется, как настоящая героиня – она, портниха, бывшая владелица ателье, из примерочной которого люди попадали в далекое будущее… Бросает последний взгляд на Белград. Город возникает из тумана как украшение преждевременно замерзшей земли. Но это больше не ее город, это уже не ее 1 ноября, это – в любом случае – не ее 1918 год. Да и она уже больше не та, прежняя. Только у Евгения еще есть будущее… Только у Евгения. Для портнихи Живки Великая война закончилась тогда, когда она повернула голову в сторону Земуна и увидела там дороги, которые казались ей прямыми, но на самом деле были замкнутым кругом.
Уже на следующий день в Белграде все было в порядке. Вчерашний гул нечистой совести поднялся к городу по улицам Савамалы, и уже 2 ноября столица громко славила победу, как будто накануне никто не шептал, не шуршал, не шелестел.
Наступило 11 ноября 1918 года. Великая война была закончена.
Как будет выглядеть мир – об этом размышляли многие белградцы. Никто не верил, что 11 ноября война закончилась, и все хотели увидеть этот самый мир, словно он был демиургом или просто радугой, под которой первым пробежит самый счастливый. Одному криминологу было суждено увидеть знамение мира, но оно показалось ему отнюдь не раскинувшейся в небе радугой. Он снова увидел того самого интеллектуала из «бетховенского леса». Примчался, пролетел, наверное, через всю Сербию. Даже шальной пули для него не нашлось. Доктор Райс видит на другой стороне Теразие того самого молодого господина Капетановича. Вот он, куда-то спешит. В серый день под густыми облаками, из которых льется грязный дождь, смешанный с мокрым снегом, на нем уже не голубой мундир, а белый штатский костюм. Порхает по улицам столицы, прикрыв нос белым платком, и вот этот урод – мертвый внутри и живой снаружи – машет ему, предлагает перейти на другую сторону улицы, словно говорит ему: не сомневайтесь, господин, ступайте в грязь, шагайте по большим лужам, зияющим так, будто готовы проглотить вас, ведь я – мир. Чего еще ждет этот криминолог? Нужно просто шагнуть навстречу этому человеку в белом на той стороне улицы: он приглашает присоединиться к нему – нарумяненному, с подкрашенными волосами, с улыбкой, искривляющей лицо ужасными гримасами. В таком виде Арчибальд Райс первым увидел мир – мир, одетый в белое, но это не вызвало в нем даже намека на ощущение счастья. Доктор только повернулся и, полный отвращения, кинулся в сторону Савамалы, где на одной из тихих улочек прислонился к стене серого здания и, тяжело дыша, с трудом хватал воздух…
Может быть, швейцарский криминолог оказался слишком близко. Мир на чужбине выглядит иначе, чем на родине. Едва услышав, что сербские части вошли в Белград, старый король Петр в своей греческой резиденции отдал приказ, чтобы все его вещи упаковали в пять больших дорожных чемоданов. Вскоре он переупаковывает самые необходимые вещи в три чемодана. Размышляет… Ограничивает багаж до одного чемодана. Отказывается даже от этого багажа и решает взять с собой только небольшую дорожную сумку, появившуюся у него совсем недавно. Откуда она взялась? Прошло совсем немного времени с тех пор, как королю кто-то подарил эту весьма невзрачную сумку из пестрой верблюжьей кожи. Ему сказали, что она принадлежала какому-то восточному торговцу и объехала с ним полмира. Кто принес эту сумку караванщика? Почему подарил именно ему? Король не может этого вспомнить, но знает, что сначала принял ее с неудовольствием.
Теперь он решил упаковать необходимые вещи именно в эту сумку из верблюжьей кожи. Правда, даже в нее почти ничего не положил, но это совсем не важно. Постепенно превращаясь в отчаявшегося старца, он все серьезнее и заботливее относится к этой сумке как единственному багажу. Называет ее «моя камилавка». С изнанки у нее кожа темно-красная, на сгибах – оранжевая, а с лицевой стороны – шершавая. Странный багаж начинает порождать странные мысли. Король Петр начинает верить, что эта маленькая дорожная сумка сделает все, чтобы он вернулся на родину.
Через несколько дней ему становится плохо. Девятнадцатого декабря 1918 года у короля Петра случился инсульт. Поправлялся он с трудом, но «камилавку» из виду не упускал. Как только немного встал на ноги, еще раз осмотрел ее содержимое и телеграфировал сыну, что хочет немедленно вернуться в освобожденный Белград, даже если для этого придется ехать через Дубровник и Сараево. Он смотрел на сумку из пестрой верблюжьей кожи в уверенности, что она зовет его в дорогу. Но он был неправ. Связанные с поездкой дела затянулись. Регент был против возвращения отца до торжественного акта об объединении. Шли дни, а старый король так и не понял, что «камилавка» на самом деле была якорем, тянувшим его ко дну и удерживавшим в этом приятном, но чужом предместье Афин. Так для одного старца Великая война закончилась разглядыванием проклятой сумки из верблюжьей кожи, которая, завершив жизнь одного торговца восточными пряностями, стала связывать нити жизни одного короля.








