Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Побегушка
1952, лето. Хакассия, концлагерь вблизи г. Черногорска
Я опять доработался до такого состояния, что еле ноги волочил. Вероятно, потому что когда я входил в азарт, то не жалел сил. А потом наступало тяжёлое похмелье изнеможения.
Впрочем, я преследовал и вполне практическую цель – зачёты. Для моих пятнадцати лет «лямки» они имели большое, вероятно даже решающее, значение. Надежда на возможное досрочное освобождение поддерживала во мне уверенность: я здесь – временно. Поэтому ещё не всё потеряно – есть реальная надежда.
Но наступил день, когда я понял, что даже норму не в силах наскрести. Тем более – на земляных работах. Поэтому путь оставался один – в МСЧ, [81]81
МСЧ – медико-санитарная часть.
[Закрыть] «под красный крест». Там-то я и попал к доктору Маслову. В лагере о нём распространялись самые смрадные слухи: «фашист» в плену, в немецких концлагерях, наших солдат морил, а гитлеровцев – лечил. За что и врезали ему червонец по пятьдесят восьмой, один «а», – измена Родине. Многие сожалели, что не расстреляли.
К врачу с такой «репутацией» желания попасть у меня не было. Но приём вёл именно он. Борис Алексеевич осмотрел меня и освободил от завтрашнего развода. А ещё через сутки по его настоянию меня перевели из бригады в обслугу.
Дневальство мне всегда не нравилось. К тому же – никаких зачётов. Как ни старайся. Юра Мухамадьяров (имя, фамилия подлинные) тоже дневалил.
– Сколько придуркам дал на лапу? – поинтересовался он.
– За что? – недоумевал я.
– За дневальство.
– Нисколько.
– Не темни. [82]82
Темнить – скрывать, обманывать (тюремно-лагерная феня).
[Закрыть]
– Честно. Доктор Маслов устроил. Как доходягу.
– Этот на лапу не берёт. Потому что фашист. А остальные все берут. Закон жизни: есть деньги – будет всё.
Встречались мы часто – бараки рядом. И однажды Юра мне сказал:
– Знаешь, что я тебе посоветую, тёзка, брось ишачить на хозяина. Подохнешь. От работы и кони дохнут.
– Ничего, вытяну. Здоровье ещё есть, – хорохорился я. – Немного оклемаюсь и на зачёты пойду. В бригаду к Зарембе.
– А почему бы тебе не освободиться раньше?
– У меня три пятерки, а третий год всего размерял.
Юра глянул вокруг и тихо произнёс:
– Есть возможность чухнуть. [83]83
Чухнуть – сбежать (феня).
[Закрыть]
– Нет, Юра. Хотя очень хочется на волю.
– Не спеши с ответом, как голый ебаться. Пошурупь. И не трепанись. А то загремим на штрафняк. [84]84
Штрафняк – штрафной лагерь с ужесточённым режимом (феня).
[Закрыть]
Этот разговор взбудоражил меня.
Если не пристрелят и побег удастся, то всё равно я не смогу вернуться домой. К маме. Перед которой так виноват. К брату. Там, на Урале, не только мой дом, там – Мила. Смывшись из лагеря, я всего этого себя лишаю. И принуждён буду скрываться. И ждать разоблачения. Юра уверил: за деньги можно всё, что хочешь и кого угодно купить.
Но они, эти деньги, на земле не валяются… Порассуждав с самим собой, утвердился в намерении добиться свободы именно так, как решил раньше. И не провокатор ли Юра?
За ответом он явился на следующий день. Вышли к завалинке. Закурили. Воробьи пировали на ближней помойке, порхали туда-сюда через запретку. Осторожные птицы не гнездились в жилой зоне – здесь не было места, до которого не могла бы дотянуться вездесущая рука человека. Я сообщил о своём решении.
– Как знаешь, – сказал он. – Другого такого шанса может не быть, учти.
– Знаю. И всё же… нет. Я не хочу совершать преступлений. И не хочу быть зайцем. Ты меня не послушаешь. Но не делай этого. Личная просьба.
Юра лишь улыбнулся. И пожал мне руку. Мы расстались. Я думал – навсегда. Но судьба распорядилась иначе.
Через три или четыре дня лагерь всколыхнула весть: побегушка! С объекта. Оцепление не снимали и ночью, несколько суток прочёсывали зону с собаками. Стало известно: беглец – Юрок по кличке Зверь, фамилия – Мухамадьяров.
Про себя я порадовался, что он благополучно миновал запретзону, не словил пулю в затылок. Однако тревожное предчувствие не покидало меня: куда ему скрыться от тысяч глаз всесоюзного розыска? Я не верил в байки об удачных побегушках – с концами. Но прошло несколько дней, а беглеца не изловили. Минула неделя. Месяц…
Знойное хакасское лето сменила дождливая, с ветрами, осень. Как и задумал: я упросил Зарембу взять меня в бригаду-рекордистку. И впрягся в работу.
В первых числах ноября мы, как обычно, вышли на развод. Земля застыла – в лужах блестел лёд. Но зимний снег ещё не выпал. Так, кое-где лежал. Крупка.
На разводе всё катилось по заведённому изначально порядку.
Шагая с краю, я сразу увидел на отшибе с двумя автоматчиками за спиной парня в исподнем и босиком. Он стоял к нам лицом. Поравнявшись и взглянув на него, я узнал Юру Мухамадьярова. У меня сердце ёкнуло: попался!
– С-с-садись! – раздалась команда.
Мы все присели на корточки. Я оказался совсем недалеко от беглеца. Он тоже узнал меня и смотрел мне в глаза. Юра вытянул губы трубочкой. Я понял и поспешно свернул цыгарку. Прикурил, встал и, быстро сделав три крупных шага, приблизился к Юре почти вплотную, сунул ему самокрутку в зубы и ринулся назад. Но не добежал, получил прикладом под рёбра. Перевернувшись, увидел, как тот же солдат размахнулся и наотмашь ладонью ударил Юру по губам. Искры посыпались на грудь парня.
Увидел и то, что не заметил сразу: на груди, куда посыпалась тлеющая махорка, висела фанерная табличка с чернильной надписью: «Я бежал из лагеря».
Как по команде все зеки, а вывели за зону уже несколько бригад, завопили. Вохровцы всполошились не на шутку и нацелили в нас винтовки и автоматы. Чаще среди выкриков слышалось слово «фашисты». И тут выплыл-таки ответ на донимавший меня вопрос: где подобное я уже видел?
Я точно знал, что эту гнусную сцену наблюдаю впервые. И в то же время – всё это уже знакомо мне. Память наконец-то вытолкнула на просмотр кадр: я, девятилетний, стою возле фанерного щита Совинформбюро и всматриваюсь в только что наклеенный, ещё мокрый, с незастывшими на морозе потеками клейстера, разворот «Комсомолки» с фотоснимками мёртвой, но всё же красивой девушки. На её груди прикреплена такая же фанерная табличка. Лишь надпись иная: «Я партизанка». И я тоже заорал:
– Фашисты! Фашисты! Фашисты!!!
Вскоре наши разрозненные крики превратились в скандирование. Из помещения вахты выбежали офицеры.
Один из них распорядился увести беглеца. И он, ступая негнущимися ногами по окаменевшей бугристой грязи (запястья его стягивали наручники), зашёл, неотступно сопровождаемый автоматчиками, на вахту. Крики прекратились.
Начальство суетилось. Видимо, представление пошло не по сценарию. Под угрозой мог оказаться развод. Если б зеки отказались подняться с земли. А это ЧП! Да мало ли что ещё могло произойти…
В этой кутерьме обо мне, очевидно, забыли, на что я не рассчитывал.
Развод продолжился под весёлую музычку.
Много лет спустя, когда вновь звучал задорный куплет лже-пастуха, некоего Кости Потехина из «Весёлых ребят», то я мысленно видел не холёного Утёсова в огромной белой шляпе и с длинным бичом в руке, щёлкающим при словах «Шагай вперёд, комсомольское племя…», а возникал тот стандартный серый утренний пейзаж с каменной вахтой и белёным забором с колючей проволокой поверху. И на их фоне неподвижная ссутулившаяся фигура раздетого до нижнего белья босого паренька…
Заремба отматерил меня, когда нас привели в промзону. И предсказал, что за такую выходку меньше, чем десятью сутками не отделаться. Что ж, я был готов и к этому. Хотя и не чувствовал себя ни виноватым, ни героем. Я знал, что сделал то, что мог и что надо было сделать.
Не трюманули меня и вечером. Как бы там ни было, побегушка Мухамадьярова никому ничего, кроме несчастий, не принесла. Мне было жаль Юру – заблудился. И жаль было вольнонаёмного усатого машиниста паровозика под названием «Кукушка», пособившего зеку бежать – позарился на денежное вознаграждение. А на его иждивении находились жена и трое малолетних ребятишек.
Сероглазый
Улыбкой нежною, гитарой семиструнною,
Глазами серыми пленил ты душу мне.
Когда мы встретились с тобой в ту ночку лунную,
Сирень шептала нам в ту пору о весне.
Гитара плакала, а мы с тобой смеялися.
В ту ночку счастлива была, как никогда.
И на тебя, мой сероглазый, любовалася,
Не знала я, что ты забыл меня.
Не знала я про те прощальные мечтания,
Что радость прошлую придётся позабыть,
Что на любовь мою ответил ты молчанием,
Заставил сердце моё бедное грустить.
Теперь одно прошу тебя, мой сероглазенький,
Чтобы уехал ты подальше от меня,
Чтоб глазки серые, чтоб кудри твои русые
Ночами лунными не мучали меня!
Кринка топлёного молока
1952, лето – осень
– Тэбэцэ, – нарочито безразлично объявил мне Александр Зиновьевич.
– Не может быть! – воскликнул я, ибо мне было известно, что это такое.
– Чего не может быть? В нашей жизни, Рязанов, не может быть лишь того, что должно быть. А чего не может быть – может быть. И есть.
Александр Зиновьевич слыл философом и любителем парадоксов. И за это зеки дружно невзлюбили его. Многие даже ненавидели. За хохмочки и шуточки. За равнодушие ко всем окружающим. За то, что на воле работал скотским фельдшером, а здесь ему доверили людей. И кликуху ему дали соответствующую – Коновал. А некоторые презирали его за то, что признавали евреем, скрывающим свою национальность. «За русака хляет, [85]85
Хлять – выдавать себя за кого-то другого (феня).
[Закрыть]а морда – жидовская», – изобличали его. Отрицательно блатные относились и к представителям других национальностей, если он не из преступного мира, – «особая каста»!
Внешность у Александра Зиновьевича была броской, как говорят зеки, протокольной, то есть выдающей себя, разоблачающей: невысокого ростика, но очень подвижный, даже суетливый, он всем охотно поддакивал, но настолько фальшиво, что никто его поддакиваниям не верил, а наоборот. Лысый, огромный, не по росту череп его был похож на большую квадратную буханку хлеба. Близко посаженные светлые глазки, постоянно щупающие и рыскающие, казалось, видели всё и опасались этого всего, а хрящеватый, горбатый и явно великоватый нос наводил некоторых, наиболее проницательных, на размышления о подлинной лекпома [86]86
Лекпом (лепила) – помощник лекаря. Вероятно, дореволюционное название тюремного фельдшера дошло до наших времён, но в исковерканом виде – «лепком». Получилась нелепица, но все усвоили, что лепила – врач.
[Закрыть]национальности. К тому же под этим подозрительным носом топорщились жёсткие фюрерские усики, которые не прибавляли симпатии контингенту. Да и сидел он, к тому же, по пятьдесят восьмой статье, пункт десять, – антисоветская пропаганда, то есть болтун.
– Иди, во второй тэбэ, – наставлял меня Александр Зиновьевич – Устраивайся, как дома на печи!
Во втором бараке МСЧ лежали вновь выявленные туберкулёзники, в первом – хроники, выхаркивающие остатки легких, и другие, угасавшие от разных хворей «обреченцы», которым уже ничто в условиях концлагеря не в силах помочь.
– Держи хвост морковкой, – фальшиво подбодрил меня Александр Зиновьевич – Радуйся, что во второй тэбэ, а не в нулёвку.
Хохмач! Радуйся… Нулевым отделением МСЧ или нулёвкой, между прочим, называли морг. Так что, выражение «подстригли под нуль» имело и особый смысл: отправили подыхать. Или – обрекли на смерть.
Как ни странно, это известие не поразило меня и даже не расстроило – я не верил, что подхватил тэбэ. Хотя диагноз поставлен на основании лабораторного анализа мокроты.
«Харчки» сдавали через определённое время поголовно все. Контроль процедуры сдачи анализов был весьма строг, потому что случалось, что к бациллоносителям примазывались симулянты. Как, об этом умолчу, пощадив читателя.
Я совсем недавно начал трудиться в бригаде «чистильщиков», обслуживавшей склад оборудования. Он располагался недалеко от лагеря и занимал довольно обширную площадь, обнесённую забором с колючей проволокой. Под открытым небом – временно! – уже который год «хранились» многочисленные металлические ёмкости («бочки»), трубопроводы, заслонки, задвижки, различные измерительные приборы, электромоторы… Утверждали, что это внутренности одного из нефтеперерабатывающих заводов, вывезенные из разгромленной Германии в счёт репараций. На фирменных табличках, прикреплённых к «бочкам», я прочёл слово «Фарбениндустри».
Разгружали железнодорожные составы с заводом и складировали оборудование давно пленные японцы, построившие, кстати сказать, и старую часть нашего лагеря. Выполнили они огромную работу очень толково и аккуратно. Как для себя. И вот более пяти лет эти богатства пылятся и ржавеют под хакасскими ветрами и дождями. А мы, словно соревнуясь с природой, очищаем их от грязи, коррозии и красим. Завод вроде бы уже давно должен давать стране бензин и прочие продукты из местного угля. И даже – пищевой маргарин. Как у немцев во время войны. Но…
В первый день перед началом работы мне выдали защитные очки-консервы, кусок марли – рот и нос прикрыть, две металлические щётки, большую и поменьше, метр наждачной шкурки, рукавицы. Кладовщик предложил и респиратор. Без фильтра. Фильтров давным-давно не поступало, а старые вышли из строя, отслужив свой срок. Я, естественно, от «намордника» отказался. Однако меня заставили его взять – сей прибор полагалось иметь по инструкции техники безопасности. Так я узнал, что лагерное начальство заботится о нашем, зеков, здоровье. Даже вопреки нашему нежеланию соблюдать технику безопасности работ. Если б я не расписался за получение респиратора, то меня не допустили б до работы. Что равноценно отказу. А за отказ – кондей. [87]87
Кондей – штрафизолятор (феня).
[Закрыть]За три – судимость (саботаж).
Стояла жестокая июльская жара. Сухие ветры приносили из степи запахи полыни и ещё каких-то терпких, незнакомых мне трав. Солнце днём пекло нещадно. А я, истекая потом, драил рыжий бархатный бок огромной цистерны – бригадир предупредил: чтоб сверкала, как у кота яйца. Вот я и старался. Через час моя марлевая повязка в том месте, где прикрывала рот и нос, побурела. К вечеру в горле и носоглотке запершило: сморкнёшь или сплюнешь – сплошь шоколадного цвета слизь.
В следующую смену я соорудил более плотный марлевый фильтр. Но горло всё равно саднило. Да и дышать мешала повязка, хоть срывай.
Когда я впервые увидел на разводе бригаду «чистильщиков», то подивился цвету их одежды – грязно-рыжему. Это была ржавчина. Теперь я пытался от неё избавиться и защититься. Она проникала всюду: за ворот куртки, в рукава, хотя я завязывал их в запястьях тесёмками, в ботинки. Острые осколки вонзались в кожу лица, до крови рассекали губы… Но, несмотря ни на что, я выполнял норму, выскабливая положенные квадратные метры. Очистка требовала постоянных усилий и напряжения, и многие из бригадников харкали кровью – пыль разъедала и травмировала дыхательные пути. Едва ли не большинство из тех, кто угодил в туберкулёзные бараки, трудились в нашей бригаде.
Я догадывался, что и меня может ждать та же участь. Но молодость и легкомыслие нашёптывали: с тобой этого не случится, не опасайся! Я видел не однажды, как наиболее бесшабашные трудились без повязок. Что их заставляло поступать так: равнодушие к собственной судьбе, отчаянье или желание побыстрей оказаться на койке больничного барака?
Соблазн откинуть в сторону удушливую повязку не раз возникал и у меня, однако я преодолевал его. Через неделю-другую охристого цвета крапинки настолько въелись в кожу, что не отмывались даже в бане. Ветеранов нашей бригады легко было отличить по цвету кожи. Не напрасно их дразнили «неграми».
Расценки на профилактические работы – очистку, покраску – грошовые, получки, даже при постоянном перевыполнении норм – копеечные. Единственно, что могло привлечь в бригаду «чистильщиков», так это зачёты. Но и на них немногие зарились. И хотя бригада не числилась в штрафных, перейти из неё в другие начальство не позволяло. А меня она устраивала. Поэтому от Александра Зиновьевича я помчался не в барак номер два, а в МСЧ, к доктору Маслову. [88]88
Маслов Борис Алексеевич – бывший военврач, политзаключенный, помнится, «малосрочник» – приговорён всего к десяти годам концлагерей, называвшихся по-курортному мягко – исправительно-трудовыми колониями или лагерями. Они как бы продляли список: детские оздоровительные лагеря, пионерские лагеря, спортивные…
[Закрыть]
Мне удалось разыскать его в нулевом отделении, в землянке. Помогал ему, то есть прозекторские обязанности выполнял, высокий, сутулый, кособокий и худющий зек по кличке Стропило, а также – Бацилла. [89]89
Бацилла – слово имеет несколько значений: более распространённое – вкусная еда, менее – зек, больной туберкулёзом (бациллоноситель). Зачастую так называют очень исхудавших зеков (тюремно-легерная феня).
[Закрыть]Вообще-то его звали Толиком. Борис Алексеевич вытащил его буквально из могилы, то есть из бетонного сырого и холодного карцера, в котором блатарь Стропило натурально умирал. Маслов оперировал его, удалил часть разложившегося правого лёгкого, отпоил рыбьим жиром, подкармливал за свой счёт и поднял-таки на ноги. Мог ли он тогда предполагать, какой роковой поступок – для себя! – он совершает? Едва ли… Таких, как Стропило, врач Маслов спас, может быть, сотни или даже – тысячи. Все ему были дороги, все равны. Ведь когда его, майора медицинской службы, загоняли под топор суда, то пеняли и то, что он, находясь (не по своей вине) в фашистских концлагерях, лечил не только советских людей, военнопленных, но и фашистов. Да, он оказывал врачебную помощь не только советским людям, лечил и врагов, ибо для него не подразделялись больные на тех, кого можно лечить и кого нельзя. Меня, помню, тоже удивило, неприятно удивило, что он лечил и немцев. В моём понимании врагов надо было лишь уничтожать. А он – лечил. Пусть и находясь в плену. Зато я с восхищением и благоговейным уважением относился к Борису Алексеевичу за то, что здесь, в нашем родном советском концлагере, он не делил больных на тех, кого следует лечить хорошо и тех, кого – так себе, не очень. Все были для него равны: и вольнонаёмный, и лагерный начальник, от которого он полностью зависел, и последний изгой, и бывший Герой Труда, и нераскаявшийся бандеровец, заскорузлый работяга и канцелярский лагерный придурок. [90]90
Лагерный придурок – зек, служащий на некоторых должностях, не связанных с производством, – нарядчики, каптенармусы (каптёрщики) и другие (лагерная феня).
[Закрыть]И что меня просто восхищало – он не брал взяток. Никаких! Ни от кого!
Никто, конечно же, не попрекнул бы его, если б он не обратил особого внимания на какого-то доходягу-туберкулёзника. Никто Маслова не просил и не заставлял хлопотать перед начальством за нарушителя лагерного режима, оказавшегося в бетонном капкане, – сам виноват. Но Борис Алексеевич сумел-таки добиться своего. И уж кто-кто, но Стропило-то хорошо знал, кому он обязан жизнью своей. Знал, но… У блатных своё понимание, свои «понятия» всего. И нет для них и не может быть ничего святого – нет и не может быть!
На меня Толик произвёл неприятное впечатление: как в любом блатном, чувствовалось в нём надменное, лживое и агрессивное. И я сторонился его.
Я застал Маслова возле знаменитого на весь лагерь стола, обитого оцинкованным железом, на котором лежал распоротый труп. Борис Алексеевич поднёс к свисавшей с низкого потолка лампе с металлическим отражателем света двухлитровую стеклянную банку с каким-то сизым округлым предметом, похожим на булыжник. Доктор был возбуждён и даже весел.
– Вот, полюбуйся, Рязанов туберкулёз сердца!
Честно говоря, я не мог разделить восторг доктора.
– Редчайший случай, – пояснил Маслов. – Анатолий, где у нас раствор формалина?
А я подумал: «От каких недугов только не умирают люди».
– Чем могу быть полезным, молодой человек? – добродушно спросил меня доктор.
Я, волнуясь, объяснил.
– Это ошибка, – уверенно заявил я.
– Хорошо, что ты сомневаешься. Чем больше будешь сомневаться, тем ближе к истине подойдёшь, – с явной иронией произнёс доктор. И уже серьёзно: – Лечь в стационар, однако, тебе придётся.
Лицо Маслова стало жёстким. Чтобы не раздражать доктора, я согласился и вылез из навечно пропахшей хлорной известью душной землянки. Снаружи было солнечно и тепло. Ничего не поделаешь, надо топать в больничку. Да и чего я заартачился? Отлежусь, отдохну по-настоящему. Вот только зачётов не заработаю. Жаль. Тем более что у меня не было и тени сомнения: никакой я не туберкулёзник, а совершенно здоров.
Первым, кто встретился мне в ТБ-2, так кратко называли второй барак, был Петя Замятин, маленький, щуплый, но задиристый и смелый парнишка – из нашей же бригады. Я лишь осваивался на чистке «бочек», а его уже отчислили в ТБ-2. Всего несколько раз при мне Петя выходил на объект. Пока в палате не освободилось место. Освободилось естественным образом – умер очередной бедолага. По лагерному – дубарнул. Или – дал дуба. Дело обычное, даже обыденное. Ну дубарнул и дубарнул, только и делов-то… Так обычно воспринимали такую весть те, кто знал умершего.
Наше знакомство с Замятиным считаю обычным, повторявшимся в жизни многократно, – со ссоры.
– Начальнику заложишь? – зло спросил незнакомец. – Ебал я всех вас…
– С чего ты взял, что я на тебя фукну? – недоумевал я.
– Да все вы…
Он не договорил, повернулся, отбросил в сторону обрезок трубы и исчез.
А меня долго тревожил вопрос: зачем он искурочил измерительный прибор, чем тот перед ним провинился?
Сейчас Петя выглядел ещё хуже, чем несколько месяцев назад: дряблая сероватая кожа, набухшие мешки под глазами, костлявые кисти рук с утолщёнными передними фалангами.
– Дорекордничал? – съехидничал он. – Теперь готовься под Стропилин месарь. [91]91
Месарь – нож (феня).
[Закрыть]
Я не ответил на злую шутку, а поинтересовался, на месте ли Александр Зиновьевич.
– Он мне и на хрен не нужен, коновал ёбнутый, – просипел Петя, тяжело дыша, и зашаркал в палату. Серый, застиранный халат болтался на нём, как на палке. А ссутулился Петя, словно тащил на плечах непосильный груз. И мне подумалось, что давящая эта тяжесть – его злоба. Она уже не по силам ему.
Потом в приёмную стали заглядывать и заходить другие больные, любопытствовали, что за новенький припёрся, ложками глотали, морщась и запивая, какой-то белый порошок со странным названием «паск». Из их реплик я понял, что это новое лекарство, которого ещё нигде в продаже нет, а в наш лагерь прислали для испытания: как будет действовать? Муторное ожидание закончилось с появлением каптенармуса, занёсшего меня в список и выдавшего халат, тапочки без задников – взамен моих вещей. Каптенармус – подлечившийся тэбэцэшник и внешне очень походит на пересушенную рыбу. Облачившись в серую хламиду с крупной надписью на спине «ТБ-2» и надрючив шлёпанцы, я стал полноправным обитателем барака, кстати, не землянки, а сколоченного из опилочных щитов. Кстати же сказать, это Маслов настоял на переводе больных из землянки в деревянный барак.
Хотя в палате, где я поселился, весело галдело радио, меня поразило всеобщее уныние и озлобленная обречённость её обитателей. А сосед мой слева, Женька Саприков (имя, фамилия подлинные), нескладный, получокнутый парень и, как выяснилось, из нашей же бригады, вовсе с закрытой головой лежал под одеялом и, судя по дрожанию койки, занимался рукоблудием. Стоило мне его окликнуть, как он отбросил в сторону одеяло и в панике вскочил с кровати. В глазах его застыл безумный страх.
А я как лёг, так сразу провалился в сон. Разбудил меня сосед только на обед. Испуг всё ещё наполнял его глаза.
Тот же сушёный пескарь, дядя Саша, он же завхоз, он же и баландёр, приволок с помощником бачок с супом, кастрюлю со вторым и чайник жидкого, но подслащённого «кофе» из ячменя. И хотя я числился пока в бригаде, дядя Саша налил мне супчику (его повара готовили для туберкулёзных больных) и черпачок пшённой каши, заправленной растительным маслом.
– Отъедайся, – пошутил присутствовавший при кормёжке Александр Зиновьевич. – Нагуливай жирок.
После обеда я опять завалился спать. Фельдшер весело болтал о разных пустяках, зорко наблюдая за термометрией. У меня температура оказалась нормальной.
Потом лепила по секрету рассказал нам, как доктор Маслов ходил к блатным права качать. Каким же смелым или безрассудным человеком надо быть, чтобы обрушиться на блатных с обвинениями и требованиями возвратить отнятое ими у больного из барака ТБ-1. Александра Зиновьевича я слушал с восторгом, тем более что сценку «качания прав» он показывал в лицах, – лекпом не был обделён актёрскими способностями. Да и симпатии его были явно на стороне доктора и несчастного зека, получившего продуктовую посылку из дому. Но как только один из слушателей резко заметил, что это не его, лепилы, дело обсуждать законы преступного мира и насмехаться над ворами, он тут же согласился с верноподданным блатных, подтвердив, что воров надо уважать, потому что они защитники и благодетели работяг. И поделиться с ними, как они делятся всем с мужиками, – дело совести и долг каждого фраера.
Ну и Александр Зиновьевич! Моментально перелицевался. Ну и хамелеон!
Блатные, конечно же, отнятое не вернули. Важнее сам факт, что Маслов вступился за какого-то обычного работягу! И против кого? Всемогущих и скорых на расправу блатарей. И почему-то они его не тронули – удивительно. Не напрасно я удивлялся. Воры обид не прощают. И для Маслова они не сделали исключения из этого правила. Всё ему припомнили: и больных-то он мужиков от работы освобождал, а законники вынуждены были идти вместе с фраерами на объект, где и не поспишь как следует после бессонной ночи за колодой карт, наркотиками не баловал «людей» (так себя называли представители преступного мира) и мастырщиков, [92]92
Мастырщик – зек, причиняющий себе увечье, членовредительство (мастырку), чтобы привести организм в нерабочее состояние и лечь под «красный крест». Чего только не совершают зеки над собой!
[Закрыть]несмотря на их «благородное» воровское происхождение, разоблачал и вообще не уважал даже авторитетов. Могли ли они долго терпеть столь строптивого и непреклонного фраера, который открыто подрывал их авторитет в безликой и покорной массе зеков? Наивный вопрос. Как оказалось, не только злоба урок решила участь этого замечательного, трагической судьбы, человека, но не сейчас следует об этом поведать. Пора вернуться в ТБ-2. Там нас ждёт один несчастный, вернее один из несчастных, с кем, казалось бы, я никак не мог сблизиться. Так мне думалось. А в жизни…
Я заметил такую странную закономерность: если при первом знакомстве человек производил на меня самое благоприятное впечатление, то впоследствии чаще всего нас ждала размолвка или ссора. И – наоборот.
Так произошло и с Петей. Он почему-то, как принято говорить, с первого взгляда возненавидел меня. Может быть, потому что я никогда первым никого не задирал и недостаточно огрызался, терпеливо снося его подначивания, издёвки и оскорбления. Возможно, он бесился от того, что уже тогда понимал, насколько тяжело и опасно занедужил и чем ему грозит туберкулёз.
Помню, я облегчённо вздохнул, когда этот невысокий черноглазый паренёк, изрядно мне надоевший своими нападками, канул в больницу и, похоже, надолго. И вот судьба опять свела нас. В одной палате, и койки рядом. И тумбочка – общая.
Раньше я сдерживал себя, чтобы не допустить драки с Петюнчиком, как его все звали в бригаде. У меня в детстве возникло и окрепло отвращение к мордобою. Хотя приходилось драться нередко. Но часто, испытывая стыд и раскаяние, я чувствовал себя виноватым перед недавним противником. А сейчас, когда стало очевидным, в сколь бедственном состоянии находится мой обидчик, понял, что ему надо помочь. Им безраздельно владело отчаянье. И немощь. Я принялся помогать Пете, хотя и опасался какой-либо грубой выходки. Мне приятно было подать ему лекарство. Или принести – отнести миску. Или налить кружку кипяченой воды. Мою готовность помочь Петюнчик вначале принял если не враждебно, то настороженно. Его часто лихорадило, а вечерами температура неизменно подскакивала до тридцати восьми и выше… Несмотря на то, что Петюнчик покорно поглощал все назначенные лекарства, а паск по несколько раз в сутки столовыми ложками, состояние его не улучшалось. Наоборот. И все-таки я не верил, что Пете грозит самое страшное. А он, вероятно, чувствовал: силы с каждым днём уменьшались.
К моему удивлению, после нашего примирения в Пете открылся совсем другой человек. Словно ветром с него сдуло ехидство и злость, постоянное желание уязвить другого. Это просто очень несчастный и одинокий человек, к тому же чувствовавший себя обречённым на скорую гибель.
Он всё чаще замыкался в себе, часами лежал неподвижно и молчал, о чём-то думал. Но ко мне уже относился довольно терпимо. Лишь из-за одного мы пререкались чуть ли не каждый день: я заставлял его съедать без остатка и без того скудную больничную пайку, а он сопротивлялся. Несколько раз я отлучался в лагерный ларёк, чтобы купить несколько пачек маргарина и с давно просроченной датой хранения банку уценённого инжирового джема. Но и эти лакомства не прельстили Петюнчика. И однажды он признался мне, что очень хотел бы выпить большую кринку густого, с подрумяненной пенкой, топлёного домашнего молока. В зоне можно было купить многое, в том числе брагу и даже водку, воняющую резиной, а молоко, да ещё топленое – ни за что. А именно оно стало для Петюнчика наваждением. Может быть, он надеялся, что, испив молока, исцелится?
Во время врачебных обходов я неизменно заявлял Маслову, что чувствую себя хорошо, даже не кашляю. Я и в самом деле, отоспавшись, приободрялся и охотно помогал другим обитателям барака, дяде Саше, Александру Зиновьевичу. Повторные анализы подтвердили, что у меня не обнаруживаются палочки Коха. А тёмное пятно в лёгких – всего лишь, как решил рентгенолог, заизвестковавшаяся старая ранка – очаг Гона.
И всё-таки Маслов не спешил выпроводить меня в общую зону.
Я не скрывал радости, когда, наконец, меня выписали из ТБ-2. Попрощался со всеми и, конечно же, с новым другом. И обещал его навещать, ведь он так нуждался в участии.
Петя достал из соломенной подушки завёрнутые в носовой платочек деньги, протянул их мне со словами:
– Возьми, сколько надо.
Я долго отказывался, но всё же – взял. И тогда он поверил, что я выполню обещание – куплю заветную кринку молока.
Что мне запомнилось, так это сухие, растрескавшиеся губы Пети и совсем истончавшие пальцы рук с утолщенными, как концы барабанных палочек, верхними фалангами. Говорил он тихо, временами его голос совсем слабел и пресекался. Мне было жаль парнишку больше, чем самого себя. Чем-то он напоминал мне младшего брата, от которого я изредка получал письма из дома.
Не оставляли меня размышления о Пете и когда я покинул ТБ-2. Жизнь моего друга была такой же небольшой и неудачной, как у меня. И в тюрьму он угодил за сущую чепуху, глупость, за которую надлежало ему дать ну подзатыльник – большего наказания никак не заслуживал. А его, шестнадцатилетнего, он и паспорт-то не успел получить, «призвали» на семь лет. В концлагерь. По только что принятому указу от четвёртого шестого сорок седьмого. Сейчас ему, как и мне, шёл двадцать первый.
Как-то утром Петюнчик спросил меня:
– У тебя есть девушка?
– И есть, и нет, – признался я. – Никакой надежды.
– Почему?
– Потому что она очень хорошая… Честная, чистая. Не то, что я.
– А у меня и не было. Я даже с бабой ни разу не переспал.
– Ничего, освободишься, вылечишься, ещё будут и у тебя девушки.
– Одна будет, – равнодушно произнёс Петюнчик. – И та – без носа.
– Да не трепись ты, – подбодрил его я. – Мы же с тобой ещё молодые. У нас – всё впереди.
Собеседник мой лишь вымученно улыбнулся.
После ТБ-2 меня перевели в другую бригаду, на лёгкий труд – саманные кирпичи лепить из глины и соломы. В бригаду эту собрали доходяг со всего лагеря, больных, послеоперационников, инвалидов даже, например саморубов. После дня «лёгкого» труда у меня поясница разболелась – ни согнуться, ни разогнуться, так наплясался и накланялся за десять часов. Но я всё же похромал в столовую, пересилив боль.








