412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » В хорошем концлагере » Текст книги (страница 27)
В хорошем концлагере
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:04

Текст книги "В хорошем концлагере"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

Комик
1952, февраль

– Кто тут будет Комик? – спросил я, подойдя к указанной бригадиром вагонке.

– Я – Комик, – отозвался писклявым голоском не совсем русский на вид тщедушный мужичок, не отрываясь от рукоделия. Он шустро вязал на спицах рукавицу. Рядом, на соседнем голом щите, лежали клубочки шерстяных ниток и не до конца распущенная дырявая перчатка. Мужичок с нерусскими чертами лица, он смахивал на азиата, сидел, сложив ноги калачиком, и прихлёбывал чифир из кружки. Рядом стояла дочерна закопчённая консервная банка с прикрученной к ней проволочной рукоятью.

Необычное занятие мужичка меня озадачило: не петух [208]208
  Петух – одно из прозвищ пассивных педерастов (тюремно-лагерная феня).


[Закрыть]
ли? Уж слишком женским делом занимается.

– Бригадир к вам в напарники определил. Я – с камкарьера.

– Ладно, ладно, – слегка улыбнулся Комик. – Устраивайся.

– А почему вас Комиком зовут, – прямо спросил я.

– Потому что я Комик. Родился Комиком, – последовал не совсем ясный ответ. Тем более что ничего шутовского в поведении моего нового знакомого я не заметил. Но улыбка у мужичка, а ему, верно, перевалило за сорок, была хорошей, застенчивой, что меня успокоило.

– Занимай, – указал он на пустой щит. – Я своё приданое уберу.

И он сложил клубки в мешочек, завязал его. Хозяйственный мужичок! И штаны у него аккуратно залатаны на коленках. И носки вязаные, тёплые, обшиты на подошве брезентухой. И куртка стираная, незасаленная, с заштопанными обшлагами. Словом, обихоженный.

– Чайку хлебнёшь? – приветливо предложил он.

– Спасибо.

– А чево так? Негоже от угощения отказываться.

– Тошнит от чифира. Душа не принимает.

– Ну латно, латно, коли так. Это – с непривычки. А привыкнешь – ничиво. Хорошо.

И он снова принялся за рукавичку.

Меня насторожил его какой-то странный выговор.

– Может, хлебушка поешь? А то, поди, на «Камушке-то» оголодал?

– Нет, спасибо. Хватало.

Есть мне очень хотелось. Мужичок, назвавшийся Иваном Даниловичем, моё желание верно угадал. Но я остерегался угощаться у кого попало. Чтобы не вляпаться в недоразумение, не впасть в зависимость. Да мало ли что ещё могло оказаться нежеланным сюрпризом.

– Ну, как знаешь, паренёк. Тебя как кликать-то?

– Зовите Юрием. Можно – Егором. Или – Георгием.

– Ну вот, Егор. Была бы честь оказана. Латно.

Тем наше первое знакомство и завершилось.

Ночью я встал к параше. Иван Данилович, согнувшись, что-то шил. Вроде бы – тапочки. С извинительной улыбкой, шёпотом произнёс:

– Не спится. А чего зря лежать? Тачаю помаленьку. Себе и другим польза.

А я подумал: «Как же он завтра вкалывать будет, после бессонной ночи?»

Вернувшись из штрафного лагеря, куда меня ввергли по лживому доносу бригадира Толика Барковского, я был распределён в грабарскую бригаду. То есть на рытьё траншей. Так что знал, какая меня работа ждёт: не с пряников пыль сдувать.

Первым делом, когда нас запустили в промзону, Иван Данилович поспешил к инструменталке и, опередив других, получил свои лопаты, совковую и штыковую, кирку, клинья, лом, восьмикилограммовую кувалду. Всё это потащили к дымящейся траншее. Пока я разгребал тлевшие под слоем опила головни, он сварил на угольях чифирок. В литровой консервной банке вскипятил осьмушку китайского, слил густой напиток в алюминиевую кружку, которую постоянно носил с собой привязанной к опояске. Присев на корточки, Иван Данилович наслаждался, всхлёбывая горькое пойло.

– Причастишься? – спросил он меня участливо. Я опять отказался.

– Латно. Однако я никуда не гожусь без чифирка. Старый калымчанин. Сердце только на этом бензине работает.

Я присмотрелся к щуплому своему напарнику и невесело прикинул, какую часть нормы он способен выполнить. Треть?! Половину?! Едва ли…

Но вот Иван Данилович поднялся и произнёс.

– Пора и честь знать. Латно.

В соседних забоях уже давно громыхали инструментом. И мы принялись за работу. Напарник мой двигался не спеша, вроде бы с ленцой, но совковую лопату наполнял с верхом и ловко швырял глинистый грунт далеко от бровки.

Я быстро поборол в себе нежелание заниматься тяжёлым и нудным трудом. После первых бросков в мышцы влилось радостное возбуждение, и моя лопата птицей запорхала над траншеей. Вскоре пробил меня горячий пот, и, хотя с утра держалось не менее пятнадцати – двадцати градусов мороза, пришлось скинуть телогрейку.

А к полудню хакасское солнышко уже обсасывало сахарные сугробы. Земля, прокалённая за нескончаемую зиму, казалось, до магмы, не уступала по твёрдости железу – клинья лепёшкой плющились под полупудовой кувалдой, а в глубину не шли, выскакивали, словно жиром смазанные. Так было у других, но не у нас.

Время близилось к обеду. Повсюду раздавался стук металла о металл, тюканье ломов, скрежет лопат. И смачная матерная брань – помощница. Я всё чаще сникал и присаживался на минуту-другую передохнуть. Иван Данилович размеренно и деловито, казалось без какого-либо напряжения, откалывал и отваливал огромные глыбы, которые вдвоём мы еле-еле выталкивали на бровку и откатывали дальше.

После обеда я выдохся окончательно. А напарник – хоть бы что. Лишь на лбу его выступили бисеринки пота. Правда, он несколько раз варил и разогревал чифир. Похоже, это зелье и придавало ему сил. И всё же не верилось, что у этого тощего и немолодого зека такая невероятная выносливость.

Во время одного из перекуров Иван Данилович сбегал в прорабскую будку и вернулся с четырьмя пачками грузинского – в обмен на какой-то свёрток. Уж не на тапочки ли, которые сшил за ночь? Иван Данилович набил чаем длинный, с локоть, узкий полотняный мешочек, перевязал его, а перед съёмом прикрепил к поясу, пропустив через пах.

– He нащупают? – усомнился я.

– Скажу, что столбняком [209]209
  Столбняк – эрекция полового члена (просторечье).


[Закрыть]
маюсь, – отшутился Иван Данилович.

За попытку пронести чай в жилую зону, равно как и за изготовление чифира, грозило наказание в несколько суток ШИЗО. И конфискация неположенного продукта питания, приравненного тюремными правилами к наркотикам.

Однако при обыске перед пропуском в лагерь надзиратели ничего у Ивана Даниловича не обнаружили.

Оказывается, фамилия у Ивана Даниловича была не Комик и не Комиков, а Семириков (фамилия, имя, отчество – подлинные). Родился он – надо же такому совпадению случиться – седьмого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года в Пермской губернии. Это выяснилось после съёма с объекта, когда конвой принимал каждого по формуляру, в котором, кроме статьи УПК, значились и эти сведения.

Как ни гнался я за напарником в следующий день, к досаде своей, не сделал и половины того, что удалось Ивану Даниловичу. И я не мог уразуметь, как ему это удаётся. Он словно сквозь землю видел и находил в ней какие-то трещины, вбив клин в которые, сразу отваливал кубометр. А я лишь мёрзлое крошево отковыривал.

И трудился он весело. Нет, без всяких там уханий и многоэтажной матерщины. Он вообще не сквернословил. И, кстати, не курил. Работал с каким-то внутренним любованием тем, что делал. Я догадался, что напарник мой владеет особым осмысленным трудолюбием. У меня такого опыта не было. Я рьяно брался за кайло или лом, быстро растрачивал силы, часто с незначительным результатом. В этом заключался мой просчёт. И ещё я понял: Иван Данилович далеко не новичок, а земля ему – не враг, а как бы соперник в игре. Переигрывал всегда Иван Данилович.

По моим прикидкам, напарнику причиталось, если по совести, не меньше двух третей выполненного нами объёма работ. И через несколько дней, лёжа на сыром опилочном матрасе с обмотанной мокрым полотенцем правой рукой – то ли растянул сухожилие, то ли мышцы перенапряг, – я признался Ивану Даниловичу, что в долгу перед ним – бригадиру-то он сдаёт кубометры как наши общие, пополам.

– Латно. Мы все друг перед другом в долгу. Я тоже кому-то должен. Кто-то – мне.

И пошутил расхожей остротой: – На том свете рассчитаемся. Кто свечками, кто угольками.

В будние дни я настолько уставал, что едва осиливал вечером несколько страниц очередной книги, взятой в лагерной библиотеке. Учебник логики пришлось оставить пока – плохо соображал от усталости. А Иван Данилович, тоже, конечно, измотанный, вынимал из заначки свою закопчённую баночку, бежал к печи, возвращался тихо – радостный. И, похлебав сводившее скулы зелье, оживал. И тут же принимался тачать тапочки или кроить брюки или что-то, что и приносило ему доход. Который он тратил на покупку чая.

– Иван Данилович, – увещевал его я наивно. – Ты бы хоть отдохнул малость. Что же ты так себя беспощадно эксплуатируешь? Как дореволюционный капиталист рабочих… Надсадишь сердце – и скопытишься.

– Мне, Юра, помереть не страшно. Не раз и не два видал гостью-то. Ближе, чем тебя. Повезло нам с тобой, что в такой хороший лагерь начальник нас привёз. Курорт, а не лагерь. Когда первую лямку тянул, нас, полторы тыщи, в тайгу, на лесоповал, летом сорок третьего пригнали. А весной осталось поменее двухсот. Остальные в штабелях лежали. Как дрова. Зимой ямы не копали – шибко крепкая земля – весны ждали.

– А как ты уцелел?

– Хвою пил и жевал. Меня цинга не тронула. А другие не хотели пить – горькая, противная. А раньше я и не то видел. К нам откуда-то из Расеи выселенцев привезли. На баржах. В тридцатом или тридцать первом. Не менее полтыщи. Русские. Семьями. Они за зиму почти все и вымерли. От голодухи. То кулаки были. К лесной жизни непривычные.

Я не знал: то ли верить этим байкам, то ли нет. Похоже на страшную сказку. Я спросил:

– Не путаешь, Иван Данилыч? Может, при царе то было, а не в тридцатом?

Комик в ответ лишь поулыбался. А у меня и сил не осталось продолжать беседу, уже стал проваливаться в полусон-полубред-полуявь.

После возвращения с работы я почти не слезал с вагонки. В ближайшее воскресенье мне удалось проспать без малого весь день. К вечеру я почувствовал себя бодро. Словно разогнулся. И после отбоя, когда народ угомонился, мы разговорились с Иваном Даниловичем. Беседа была обычной, зековской – о прошлой жизни. Мне рассказывать было, по сути, не о чем. За двадцать лет своей жизни я ничего ценного не накопил – только из книжек отцедил кое-что. Напарник мой оказался человеком бывалым. И вдобавок повествовал о своих злоключениях очень интересно. Он даже заказанную нацирлух (срочно) бостоновую кепку-восьмиклинку в сторону отложил, настолько увлёкся воспоминаниями. А я и вовсе с раскрытым ртом слушал.

Рассказ Ивана Даниловича мне настолько понравился, что я записал его. А листочки спрятал в голубой чемодан, где хранил материнские письма и школьный учебник логики – положил под второе дно. Вернее – первое.

– …Семья у нас была не большая и не маленькая – семеро: трое взрослых, четверо робят. Жили латно. Крестьянствовали. Отец охотой промышлял. Я средь детей – старшой.

Лет с восьми отец стал и меня в лес брать. Берданку мне, пацану, купил. Из неё я своего первого зверя добыл. И последнего тоже. Такая судьба. Но об этом – опосля.

Деревня наша лесами окружена. Лес нас кормил и одевал. Однако и рожь сеяли. Картошку садили. Овощ разный. Две лошади в нашем хозяйстве были. Три-четыре коровы держали, с десяток овец, коз, птицу всякую, свиней. Небогато, однако латно жили, всего хватало. Отец налоги справно платил и ни в какие начальники не лез, хотя и грамотный мало-мало был, читать-писать умел и меня научил.

В тридцатом нас раскулачили. Всё, что было, отняли. Отца в сельсовет вызвали. Обещали куда-то отправить – на поселение. Он смиренный был, смолчал. Мужиков, которые шибко горланили, однако на подводах в райцентр отвезли. И никто из них назад не вернулся. Отец видит такое дело, берёт меня. А мать с девками и бабкой у родных в соседней деревне оставил. А мы – в лес, на зимовье. И стали промышлять охотой. Это нас и спасло. А в деревню нашу опять приезжали из райцентра и опять кое-кого из мужиков забрали. Беда, совсем беда, коли кормильцев отымут. Ложись – и помирай.

Отец, однако, совсем охотником стал. Мы так и жили в лесу безвылазно. А сёстры мои, мать и бабка сначала в бане приткнулись. Опосля мы с отцом пристроили им лачугу на краю деревни. Мать, однако, принудили работать в колхозе.

В тридцать восьмом наша жизнь совсем кувырком пошла – отца арестовали. Вместе с другими местными мужиками. За уклонение от общественно полезного труда. От колхоза то ись. Я был на суде. Прокурор, наш, из пермяков, требовал отцу семь лет. За антисоветскую деятельность. Отец и слова не проронил. Дали ему пять. Я остался старшим в семье и не знал, куда деваться от бед, кои на нас свалились.

Через год загребли и меня. Следователь выдумал, что я оказываю антисоветское сопротивление – не участвую в строительстве социализма – и что за это меня следует расстрелять. Я никак не мог с ним согласиться, потому как охотой пользу приносил. Однако и прокурор, тот самый, что засудил моего отца, требовал для меня высшую меру. В это время мать померла. Не выдержала. Старшая сестра замуж вышла. За местного. Бабке с двумя девками малыми шибко худо стало жить – голодно. Мотя, ей пятнадцать исполнилось, мантулила в колхозе разнорабочей. Тем, верно, и спаслась. А я так в колхоз и не пошёл. Не мог. Шибко свободу любил. Видать, за то мне и дали червонец по пятьдесят восьмой статье. И отправили на Колыму. Я бы там сто раз подох, да попал в геологоразведочную партию. Как охотник. Числился рабочим. Шурфы рыл. Взрывником работал. Зверя добывал. Мясо у нас не переводилось. Хорошо жили. Геологи и начальник партии вольняшки были, мы – расконвоированные. Во время войны – белая мука, сгущённое молоко, галеты, шиколад, сахар мелкий, из тросника, – всё американское. Помощь «лендлиз» называлась.

В сорок девятом освободился и выехал на материк. Уговаривал меня начальник остаться по вольному найму. Не послушался. Шибко важное дело у меня было. Вернулся в родные места. Гуляю по буфету. Денег – куча. У всех родичей, которые живы остались, погостевал. Бабка, однако, померла, не дождалась. Федосья, вторая сестра, опосля Моти – тоже. На лесозаготовках простыла в худой одежонке. Хворала шибко, а больница – в райцентре, не добраться. Старшей сестрёнке, что после меня, другая судьба: вышла замуж за участкового милиционера из соседнего села. Его даже на фронт не взяли. Так в тылу и отсиделся. А после войны в райцентр перевели. И наклепал робят – кучу. Штук восемь или девять, однако.

А от отца так ни слуху ни духу. Невесть где сгинул. Я и в райцентре побывал, у Моти с Михайлой погостил. И разузнал всё. Все годы помнил – не забывал. Сёстрам помог. Избу присмотрел и сторговал. Чтобы по чужим углам не ютились. То да сё в сельмаге накупил всем. Чтоб помнили. Берданку на чердаке откопал, смазал, патрон картечью зарядил. На медведя такой заряд годится. И пошёл. В райцентр. В последний раз.

Подошёл к дому, латный такой домик – наличники крашеные, крыша жестяная. Заборчиком участок огорожен. В огороде мужик с граблями, до майки раздетый, копошится, чернозём охаживает, боронит.

– Бог в помощь, хозяин, – говорю, а сам цигарку закуриваю. – Не узнаёшь, поди?

– Нет, не узнаю. Чей будешь?

Вижу, ни о чём ещё не догадывается.

– Да Семириковы мы. Иван я, Данилы Яковлича, охотника, сын.

– Что-то не припомню. Много вас, Семириковых, окрест, всех рази упомнишь. А ты по какому делу?

– Да по своему, – отвечаю. – За расчётом пришёл.

Он тут, видать, смекнул, что к чему.

– Ежели, – говорит, – ты по поводу моей работы в прокуратуре, так я давно уже не прокурор. Семь лет в местах лишения свободы отбыл. Сейчас по инвалидности на пенсии.

– Никакой разницы, – отвечаю, – инвалид ты или нет. Я тебе всё едино простить не могу, что ты, кровопивец, моего отца погубил и по твоей же вине в могилу сошли безвременно матушка моя, бабка да сестра. За себя-то я, может, тебя, гада, и простил бы, а за них, безвинно погубленных, не могу. И за это злодейство ты мне щас заплатишь.

Скинул я с плеча берданочку, а он как закричит:

– Не стреляй! Не виноватый я! С меня начальство требовало, чтобы я народу как можно больше засудил. А когда я их указаний не выполнил, они и меня, ироды, посадили. Не губи, Ваня! У меня жена и дочка.

– Нет ужо, – отвечаю. – Что заслужил, то и получи.

И нажал на крючок, не целясь. А боком вижу, как от дому к нам баба простоволосая бежит, руками машет, спотыкается.

Я повернулся – и в милицию. Аккурат мой сродственник в отделении дежурил. Я ему и говорю:

– Вот, Михайла, убил изверга. Пришёл с повинной.

А он мне:

– Вань, пока никто тебя здесь не видал, беги отсюдова с глаз долой. Я тебя не выдам. А то как пить дать расстреляют тебя за убийство сотрудника прокуратуры. И нас всех, твоих сродственников, пересажают.

– Нет, – говорю, – Михайла, не затем я его, гада, изничтожил, чтобы опосля прятаться. Пущай все знают, что за такие дела бывает. Пущай и расстреляют меня. А вы тут ни при чём, я вас отмажу, не бойтесь.

– Ну смотри, Ваня, как знаешь, – говорит Михайла, а у самого, вижу, руки дрожат – струхнул не на шутку, ясное дело.

Ну, судили, конечно, меня. Может, и расстреляли бы, да прокурор-то – бывший, об ём забыли в органах-то. А я настаивал, что за личную обиду ему отомстил. За семью свою.

– Здорово! – восхищённо воскликнул я. И вспомнил: а ведь у Ивана Даниловича статья – указ от четвёртого шестого сорок седьмого. За хищение.

– А как же статья? – выпалил я. – За убийство полагается сто тридцать шестая, а не указ?

– Это у меня уже третья. Лагерная. За каптёрку. О ней опосля расскажу.

Но следующего раза не представилось. Через неделю или две меня словно кто окликнул во сне, и я проснулся среди ночи. Мне помнилось, что позвал сосед.

– Что, Иван Данилович? – спросил я его. Но он, похоже, крепко спал.

«Побластилось», – подумал я и перевернулся на другой бок. Но что-то мне не давало уснуть, какое-то сомнение и беспокойство. Я снова повернулся к соседу по вагонке, который лежал в той же позе, на спине, и ещё раз позвал его. Иван Данилович не шелохнулся. Не знаю почему, но я принялся трясти его за плечо и вскоре осознал, когда от качки внутри него захлюпало: мертв.

В следующий миг я соскочил с вагонки и бросился к бригадиру. Разбудил его и спавшего рядом культорга.

Сначала бригадир изрядно перепугался. Но, уразумев, что Семириков умер своей смертью, раздражённо сказал:

– Слушай, Рязанов, не мешай людям спать. Ну умер… Мы все умрём. Утром разберёмся. А сейчас – иди… дави клопа. [210]210
  Давить клопа – спать (просторечье).


[Закрыть]

Каково мне было несколько часов лежать нос к носу с покойником! Лишь под утро я слегка забылся. Но как только прозвучал первый удар в сигнальный обрезок рельса, подвешенный к углу пищеблока КВЧ, я быстро оделся и побежал к бригадиру – ведь он ведал нами, живыми и мертвыми.

– Ты пока вот что, не пори горячку. Получим хлеб на бригаду, тогда пойдёшь и заявишь, что Комик дубаря секанул. Обчифирился. А ещё лучше, когда евоную пайку с кашей получишь. Понял? Ну вот, катись, Рязанов, к едрёной фене! Не до дубарей мне…

Слух о том, что Комик чифира опился и окочурился, моментально распространился по бараку и даже за его пределами. Возле нашей вагонки появились скользкие и вёрткие личности с алчными глазищами – шакалы. Они жаждали хоть чем-нибудь, любым шеболом [211]211
  Шебол – рвань, обноски (просторечье).


[Закрыть]
поживиться от покойника.

– Ты, мужик, – нагло обратился один из шакалов, – будешь евоные носки таскать или мне уступишь?

– Чего? – не врубился [212]212
  Врубиться – сообразить (уличное слово).


[Закрыть]
я.

– Всё одно в мертвецкой его блачнут.

– Иди отсюда, паскудник, – только и нашёл что ответить я.

Но шакал не удалился, а лишь отошёл на несколько шагов, настороженно наблюдал за мной и телом Ивана Даниловича, которое я укрыл с головой. Ноги покойника высунулись из-под одеяла, и носки привлекли внимание шакалья. Однако помародёрствовать им на этот раз не удалось.

Поскольку мы с Иваном Даниловичем лопали вместе, из «одного котелка», то всё, что после него осталось, принадлежало мне – по тюремному закону. Если у покойника долгов не осталось.

Правда, примчался заказчик из соседнего барака. Я ему при свидетелях вернул «вольные» брюки, которые Иван Данилович взялся перелицевать и ушить по размеру, да не успел.

Культорг – я отказался – обыскал труп и из ошкура кальсон вытолкнул скатанные трубочкой деньги, сумма довольно приличная по лагерным меркам получилась. Из заначки, сооружённой под дном тумбочки, извлекли запас чая – с десяток пачек, различный инструмент: ножички, иголки, шильца, из подушки – мешочек с клубками ниток, тряпочками, кусочек вара, пучок дратвы, из нагрудного кармана куртки – матерчатый пакетик с «документами». В нём я обнаружил три письма на каком-то неведомом мне языке, адресованные тем не менее Семирикову И. Д. И – какая удача – на одном треугольнике имелся обратный адрес: Пермская область, такой-то район, село, улица, дом и фамилия. Есть кому сообщить. Через вольняшек, разумеется. Из пакета я вытряхнул и копию приговора народного суда, отпечатанную на тонкой, почти папиросной бумаге светло-коричневого цвета. Полустёршийся, расплывчатый текст еле читался.

Так, волею случая, из всего «наследства» мне досталась лишь эта копия да письма. Всё остальное растеклось, как вода сквозь пальцы. Культорг, алчно потирая ладонь о ладонь, похохатывая, заявил, что он давно догадывался о Комиковой заначке, [213]213
  Заначка – схорон (феня).


[Закрыть]
и предложил истратить эти несколько десятков рублей на банкет. На нём и помянуть скончавшегося. Чтобы вся бригада гульнула. «Струмент» у меня выпросил портной из другого барака, пообещав сшить мне сатиновую косоворотку из новой матрасовки. Ему же достались и клубки ниток.

Многие зарились на носки. Но судьбу их не мне пришлось решать. Без меня, под надзором культорга бригадники махнулись оставшимися казёнными вещами: бушлатом, телогрейкой, валенками. Против банкета я тоже не возражал, лишь высказался, что справедливее было бы отослать деньги родственникам Ивана Даниловича.

– Да никаких родственников у Комика нет. Все передохли, – нагличал культорг.

– А он мне рассказывал, что есть. Сестра. Где-то в деревне живёт.

– Свистит. Он тебе и про прокурора натрёкал? А ты уши развесил. Лучше у бугра спроси про Комика, он евоный формуляр видал… Трёкало твой Комик.

Бригада, ясное дело, поддержала коллективиста-культорга. Банкет состоялся вечером, когда я, еле волоча ноги, вернулся с объекта. Отсутствие напарника я почувствовал в первый же день.

Рядом со мной голо и сиротливо лежал деревянный щит. Дневальный успел сдать в каптёрку якобы все Комиковы вещи. Без Ивана Даниловича мне показалось очень одиноко и тоскливо.

Сегодня я еле-еле вытянул норму. Завтра, наверное, сотку не набрать. Хотя кое-чему я всё же у Ивана Даниловича научился. И тоже костёр разложил и опилом его присыпал. За науку бывшему напарнику спасибо.

Я вынул из-под подушки два листка тонкой бумаги, на которых слепым, еле читаемым текстом была отпечатана судьба человека. С удивлением разобрал, что Иван Данилович Семириков, родившийся седьмого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года в деревне Мошкино (или Мокшино, не помню точно), по национальности – коми (вот откуда кличка-то!), осуждён народным судом в составе таком-то за хищение хомута и одного комплекта вожжей из колхозной конюшни, которые и были у него обнаружены при обыске и изъяты в присутствии понятых таких-то. Ранее Семириков не суждён. Народный суд такого-то числа, месяца и года приговорил Семирикова к семи годам лишения свободы, что и подтверждает секретарь суда такая-то. И подпись.

Никакой второй, тем паче – лагерной, судимости за Семириковым не значилось – бугор после спора со мной в спецчасти по блату разнюхал. Я так и не понял, чему из рассказанного Иваном Даниловичем верить, а что он сфантазировал, выдавая желаемое за уже свершённое.

Ну а зависть многих – шерстяные носки, собственноручно Иваном Даниловичем связанные, через пару дней я увидел на культорговских лапищах.

Срок окончив, по глухим селеньям…
 
Срок закончив, по глухим селеньям
Разбежимся в разные края.
Ты уедешь к северным оленям,
В знойный Казахстан уеду я.
Не придёшь с задорною улыбкой
К хороводам солнечных берёз.
И весёлый ветер у калитки
Не развеет пепельных волос.
Я тебе в предутреннюю свежесть
Поцелуй последний передам,
А потом любовь и эту нежность
Уложу в зековский чемодан.
Тронет поезд, застучат вагоны,
Мимо окон проплывёт вокзал.
Буду я на каждом перегоне
Вспоминать любимые глаза.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю