Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
К этому времени я почти прохмелел, умышленно не соблюдая святое правило пить наравне с товарищем. А Саша, накачиваясь, становился всё злее.
– Я им, фраерам, покажу, какой я человек. Я – человек. Чело-век!
– Саша, ты такой же, как все. Как они. Работяга, – урезонивал я его. – Не хуже, но и не лучше.
– А кто это знает? Они не знают, чего я испытал, фраерюги. Ты – знаешь. Я знаю. А они не знают. У себя в селе я буду хлять за первый сорт. Все дружки, которые от меня отвернулись, позавидуют. Что я не ишачу, как они, а живу не хужее их всех. А лучше.
Надо же настолько не то что отбить желание к труду, но и породить к нему презрение: Саша не признавал никакого полезного для общества труда. Потому что общество к нему отнеслось несправедливо. Хоть режь его на куски, а работать он не будет. На воле. Хватит, наишачился за годы тюремной каторги. А воля на то и воля, чтобы тебя не заставляли.
– Посадят тебя по новой. И всё равно заставят трудиться. Опять ямы копать. Так не лучше ли самому выбрать занятие по душе? – убеждал его я. – Ты же знаешь, у нас все должны работать. Чего же рогами упираться в паровоз?
– Это ещё надо посмотреть, – мрачно растянул губы в подобие улыбки Саша. – Может, и заставят. Силком. А сам я – не дурной, чтобы в ярмо лезть. Во, кнокай, какие мозоли. Пущай другие так повкалывают. Нашли фраера! А ху они не хо?
И никакие доводы не действовали – Саша оставался неколебимым. К моему великому огорчению.
Наш «пятьсот весёлый» (надо же, сколько лет прошло, а название поезда для простого люда осталось прежним) уже миновал развалюхи и землянки посёлков «Партизан» и «Нахаловка». Пора было заканчивать последнюю душеспасительную беседу с Сашей. Моё сердчишко заёкало, когда из клубов паровозного дыма возникли знакомые очертания челябинского вокзала. Последний раз это двухэтажное бело-зелёное здание я рассматривал через перекрещённое металлическими ржавыми пластинами окошко вагона, предназначенного для перевозки восьми лошадей или сорока зеков. В него ухитрились затолкать вдвое больше. Потому что это были не «человеки». То были мы – зеки.
Сейчас вокзал плыл мне навстречу, как корабль. Как великая, торжественная награда. Я стоял, вцепившись в поручень, рядом с хмурой проводницей и ликовал в душе.
Я рапрощался с Сашей, опять светившимся милой улыбкой. Спохватившись, вытряс из кармана деньги, зачем-то оставив лишь однокопеечную сверкающую новенькую монетку.
– Это – тебе. Не знаю, хватит ли до дому. Но постарайся растянуть, – сказал я, засовывая деньги в Сашин карман зековских брюк.
– Не надо, – не очень уверенно воспротивился кореш. – Не пропаду. Будет день – будет пища.
– Зачем тебе из-за куска, чтобы не голодать, горбом рисковать? И других обижать? А я – уже дома.
Я еле удержался, чтобы не спросить, правда ли, что он украл телогрейку, чтобы купить несчастную «Кориандровую». Или наскрёб своих, кровных? Но не спросил. Почему-то поверил, что не украл. Не созрел ещё для этого. Но вскоре может отчаяться. И как-то следовало бы остановить его от опрометчивого, возможно рокового, шага. Если б ехал с ним и дальше… Но тут наши пути расходятся. Пока. Вдруг…
Мы обнялись, словно знали, что больше никогда не увидимся. Саша весело болтал, упомянув, что Валя оставила ему свой домашний адресок («наколку»).
– Гарная дивчина, – сказал он. – Но я с ней ещё разберусь – никуда от меня не денется.
«Слава богу, что не разобрался в тамбуре, – подумалось мне. – Обошлось без скотинизма».
– Хорошая девчонка, – подтвердил я. – Желаю успеха.
Что меня удивило, так это напутствие проводницы. Она пожелала мне счастья. За неделю пути я, похоже, первым удостоился такой чести. И не мог разгадать, чем столь благосклонное отношение к себе заслужил у всегда угрюмой женщины.
– Ты только до дома доберись, – попросил я Сашу. – А там всё хорошо пойдёт. И дружеский совет тебе: будь самим собой.
Перед тем как войти в широкие двери вокзала, я начертил карандашом свой (мой!) челябинский адрес: «Свобода, 22», вырвал листочек из записной книжки и вручил его Саше.
– Чо, в натуре – Свобода? – недоверчиво уточнил он. – Рази такие улицы бывают?
– Есть, Саша. Свобода.
– В натуре?
У меня возникло ощущение, что все дни, проведённые вместе с Сашей, я сражался с кем-то или чем-то невидимым, но ощутимым, постоянно присутствовавшим рядом. И он, этот кто-то, сейчас посмеивается надо мной, оставаясь один на один с корешем. И я не знаю, как друга избавить от этого призрака.
Как будто и за Сашей оттуда, из той помойной ямы, чья печать оттиснута на наших волчьих билетах – справках об освобождении, тянется невидимая нить. И даже не нить, а что-то живое, приросшее. И эту связь надо разорвать. Перекусить. И она, как щупалец фантастического чудовища, втянется внутрь себя. Без Саши. И без меня.
– Сообщи о себе. Как только доедешь. Обещаешь? – крикнул я, обернувшись. Поезд ещё не тронулся, но мне не терпелось как можно быстрее оказаться наконец-то там, где многократно пресутствовал во сне и в воображении.
Саша согласно закивал головой.
Но письма от него я не получил…
Знойное солнце плавило лишь стёкла окон верхнего этажа вокзального строения. Пыльные листья станционных тополей обвисли, обессиленные дневной жарой. Меня томили многодневная усталость и похмельная опустошённость. Но их пробивала и электрическим разрядом пронизывала радость великого обретения: Я – дома! Наконец-то я дома! Меня ждет МОЙ дом.
У выхода с вокзала на площади стояла лоточница в накрахмаленной наколке и грязной белой куртке и торговала бутылочным жигулевским пивом. Мне сразу захотелось пить – во рту установилась жестокая сушь. Возле торговки спиной ко мне стоял невысокий мужчина в потёртом кожаном пиджачке. Фигура его показалась мне знакомой.
– Две, – сказал владелец комиссарской куртки, которую он не снимал даже в такую дикую жару. – И бутербродик с сыром.
Я подошёл поближе. Это был немтырь. Наверное, на мои рублёвки приобрёл он это чудесное пиво. Похоже, к тому же – холодное. Не поздно, наверное, было возвратиться на перрон, к Саше, и вместе с ним купить и выпить по бутылке, но я мужественно прошёл мимо соблазна.
Тем же, что и прежде, маршрутом трамвая добрался до своей остановки и ликовал всю дорогу, жадно вглядываясь в мчащиеся навстречу дома.
Чувство ликования переполняло меня, когда я шагал по выщербленному тротуару, неотвратимо приближаясь к заветным воротам.
– Кто же встретится мне первым? – беспрестанно возникал и исчезал вопрос.
Мне очень хотелось увидеть первой именно Милу. И сказать ей одно лишь слово:
– Здравствуй!
Я подошёл к ещё более накренившимся воротам, нажал на отполированную ладонями кованую клавишу, тёплую и липкую на ощупь, приоткрыл калитку: двор был пуст. И тих. И весь в зелени, уже чуть посеревшей в пока не осевших, но уже угадывающихся сумерках. Дом и двор с обильной зеленью отдыхали от раскалённого, наконец-то завершившегося дня. И мне расхотелось шагать через весь двор на уже сереющие фасадные окна Даниловых. Несмотря на счастливую возможность встретиться с Милой – вдруг выйдет на крыльцо. Или в огород.
Я притворил калитку и потащился с нелепым своим чемоданом с винтовым замочком и алюминиевыми наугольниками дальше. Прошёл под окнами дома Васильевых, равнодушно взиравшими на пыльный тротуар, завернул в соседний двор, пересёк его наискосок, перелез через невысокий заборчик. Перед новой калиткой, высокой и закрытой изнутри, поставил чемоданище и нажал на фарфоровую белую кнопку электрозвонка – новшество.
Сердце громко билось, похоже резонируя в пустом чемодане. Я нащупал в кармане копеечную монетку, оставленную неизвестно зачем, положил её на ноготь большого пальца и метнул вверх, загадав: орёл – сбудется всё задуманное. Металлический кругляш взлетел так высоко, что золотом блеснул в невидимом потоке ещё не угасшего дневного света, пропал из вида и прошелестел где-то недалеко в густых зарослях акации.
1966–1994 годы
Книги вторая
НАКАЗАНИЕ СВОБОДОЙ
Советские тюрьмы и концлагеря – основной инкубатор кадров преступности в нашей стране.
Автор
Девушка из маленькой таверны
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан
За глаза пугливой дикой серны,
За улыбку, как морской туман.
Полюбил за пепельные косы,
Алых губ нетронутый коралл,
В честь которых бравые матросы
Поднимали не один бокал.
Каждый год с апрельскими ветрами
Из далёких океанских стран
Белый бриг, наполненный дарами,
Приводил суровый капитан.
С берегов, похожих на игрушки,
Где коврами стелются луга,
Для неё скупались безделушки,
Ожерелья, кольца, жемчуга.
А она с улыбкой величавой
Принимала ласки и привет,
Но однажды гордо и лукаво
Бросила безжалостное «нет»…
Он ушёл, суровый и жестокий,
Не сказав ни слова в этот миг,
А наутро в море на востоке
Далеко маячил белый бриг.
И в тот год с весенними ветрами
Из далёких океанских стран
Белый бриг, наполненный дарами,
Не привёл красавец капитан.
Девушка из маленькой таверны
Целый день сидела у окна,
И глаза пугливой дикой серны
Налились слезами дополна.
И никто не понимал в июне,
Почему в заката поздний час
Девушка из маленькой таверны
Не сводила с моря грустных глаз.
И никто не понимал в июле,
Даже сам хозяин кабака:
Девушка из маленькой таверны
Бросилася в море с маяка.
А наутро бешеной волною
Труп её был к берегу прибит,
И она с распущенной косою
На песке лежала, будто спит.
Они были верными друг другу
И погибли от сердечных ран —
Девушка из маленькой таверны
И моряк, красавец капитан.
Христосик
лето 1950 – весна 1951
– Эй, ты – поманил пальцем маленький шустрый шуляга по кличке Кала-Бала оказавшегося рядом худющего улыбающегося парня. Также Кала-Балой зеки звали низенького надзирателя-нацмена в челябинской городской тюрьме, вспомнилось мне.
Тот послушно, даже с охотой подошёл к картёжникам, устроившимся на краешке нижних нар.
Кала-Бала, не спуская с него узеньких лукавых глазёнок, высморкался в пальцы и вытер их об одежду подошедшего незнакомца.
– Иды гуляй, – разрешил Кала-Бала и продолжил партию в буру. [168]168
Бура – разновидность карточной игры (феня).
[Закрыть]
Кала-Бала не был чистокровным блатным, лишь подражал им, и поэтому за подобную наглость дать бы ему в харю. Однако всё ещё улыбающийся парень смиренно отошёл от игроков, не вымолвив и слова протеста толстомордому сельскому хаму из далёких степей, где аборигены живут, как тысячи лет назад, в юртах, даже сортиров нет – до сих пор.
Кала-Бала плохо говорил по-русски, но откровенно бравируя преступными наклонностями, сразу стал своим среди «отрицаловки», безошибочно, по запаху что ли, отличавших своих от чужаков. Судя по повадкам, Кала-Бала типичный шакал. По слухам, он вынырнул откуда-то из мутных среднеазиатских далей и вот плавает в нашем концлагере. А худощавого парня судьба швырнула в Сибирь из Закарпатья. Их тут, в Красноярском крае, много, украинцев с непонятным стремительным выговором. И всех их окрестили одним словом «бендеровцы».
Тогда к парню с улыбкой юродивого я испытал почти презрение: разве это человек, который не может постоять за себя? Хотя бы – по возможности. Понятно, против блатарей не попрёшь – уничтожат. Или затопчут, запинают, искалечат, опозорят. Власть есть власть. Но таким же, как сам, фраерам, работягам, мужикам, и всей этой шобле: [169]169
Шобла – компания, шайка (феня).
[Закрыть]шакалам, шустрякам, [170]170
Шустряк – шустрый, шныряющий туда-сюда в поисках того, что плохо лежит. Имеет другое значение – смельчак (феня).
[Закрыть]мелкой шкоде и прочим паразитам вроде Кала-Балы – не обязан вроде бы подчиняться. С чего ради? Ведь только дай слабину, спусти обиду или необоснованное притязание, хотя бы однажды, и тебя чёрт знает в какую парашу превратят. Всякий желающий будет норовить об тебя ноги вытереть. По кусочкам расщиплют и растащат. И никто не подавится. И никому жаль тебя не будет: сам допустил. Тебя же и обвинят: слабак.
А этот парень, и кличку-то ему братва пришпандорила соответствующую – Христосик, готов любому живоглоту в пасть залезть, последнюю крошку хлеба отдать. Добровольно! От своей кровной пайки. Чудак… Не видит он разве, не понимает, что среди трущейся о его бока зековской шушеры [171]171
Шушера (шушара) – то же, что и крысятник, – мелкое ворьё, крадущее у заключённых (феня).
[Закрыть]немало, да что там – немало, каждый второй, наверняка, только и зыркает алчно: как бы с кого хоть что-нибудь рвануть, отщипнуть, откусить с мясом… Лишь бы поживиться. Шакалы ненасытные с бездонной утробой. Оголтелые. Выжить за счёт других – вот что ими движет. Любыми способами. Нажраться. Хоть крохами слёзными, но – чужими.
Приглядываясь к окружающему меня лагерному люду, я не мог не заметить, что в неволе мается немало осуждённых и с явно расстроенной психикой. Расшатанной, раздрызганной, взрывной. Когда человек не может управлять собой с помощью разума. Несчастные. И опасные для других. Так называемые чокнутые. Они же: дураки, дурилы, дурасики, дурко, двинутые, соскочившие, чеканутые, поехавшие и т. п. У одних недуг не особенно заметен, другие – натуральные сумасшедшие. Я умалчиваю о восьмерилах, тех, кто пытается выдать себя за душевнобольных.
Я всё чаще задаю себе вопрос: почему нездоровых людей держат вместе с ещё не свихнувшимися? И почему не лечат?
Постепенно, кажется, начинаю докапываться до истины: осуждают, не проверяя их психическое состояние, а в тюрьме и лагере начальству до них дела нет, главное – чтобы зек вкалывал, выполнял и перевыполнял норму выработки – основной показатель, исправился он или нет.
Но вернёмся к Христосику. Этот юноша поначалу показался мне тоже не в своём уме. Хотя бы потому, что всегда улыбался. И улыбка у него была особенная – радостная. Обычная на воле, а здесь чему так безмятежно и наивно радоваться? Оглянись, посмотри налево, направо, и ты встретишься с таким человеческим горем и отчаяньем или со звериным оскалом – плакать в пору. А он – лыбится…
Я уже привык к разного пошиба и степени тронутым, выбитым из нормального психического состояния, и сторонюсь несчастных – без них забот хватает. Здесь каждый сам за себя. И сам себе защитник. Лишь блатные друг за друга. Все. И в этом их силища. А где сила, там и насилие. В тюрьме и концлагере, во всяком случае.
Я не однажды, отлёживаясь на нарах, невольно слушал Христосиковы споры. О любви к людям. О Боге. Этот хохол-западник задорно отстаивал его существование. Темнота! Даже простейшей истины не знает, что человек произошёл от обезьяны. Это совершенно очевидно. Достаточно хотя бы раз побывать в зверинце или в тюрьме.
Я не встревал в споры. Но всё-таки не вытерпел, разрядился:
– Если Бог создал человека по своему образу и подобию, то он и есть обезьяна. Не спроста в каких-то индийских племенах обезьян почитают как богов. Даже храмы в их честь построены. А в них полно обезьяньих статуй. Из камня. Я сам в книжке об этом вычитал. С картинками.
Христосик терпеливо меня выслушал и, не гася улыбки, а зубы у него были крупные, плотные и белые, мягко возразил:
– Всё живое и неживое сотворено Богом, но только человеку Бог дал разум. Обезьяны же неразумны.
– А вот тут ты очень даже ошибаешься. Обезьяны тоже, правда по-своему, очень даже разумны, – с воодушевлением возразил я. – У Брэма не читал, в пятом томе «Жизни животных»? Да и в учебнике зоологии для пятого класса о том же написано. Там даже рисунок есть, как постепенно обезьяна становилась человеком разумным.
Коля откачнулся назад, закрыл лицо ладонями и беззвучно задёргался.
«Ну до чего же тупой и упрямый хохол, – подосадовал я. – Очевидное не признаёт».
А Христосик смеялся с удовольствием, даже – с наслаждением. Так его развеселила и потешила дарвинская теория о происхождении человека.
Однако я удержался от личных обвинений, а продолжил свои доказательства:
– Обезьяну в человека превратил труд, – тоном школьного учителя объявил я. – Чего ты хихикаешь? Учёные нашли вместе с ископаемыми черепами древних людей орудия труда из камня. Топоры, скребки. При раскопках обнаружили.
– Эй ты, грамотей, – схамил какой-то из валявшихся на нарах работяг, – не человека из обезьяны, а из человека в обезьяну превратил труд.
– Тебя, что ли? – сгрубил в ответ и я. – Ты ею и раньше был.
Споривший со мной почёл за лучшее доказательство своей правоты смрадно и смачно выматериться.
– Юра, – не дал разгореться ссоре Христосик. – По-твоему, если дать обезьяне рубанок, то она стол зробыт, например чумайдан, и станет чоловиком, людыной?
– Ну что ему на это ответить?
– Ты хоть в школе-то учился, Коля? – с сожалением в голосе спросил я.
– Не. В советскую не ходил. Когда мы под Польшей булы. И в оккупации.
– Тогда мы не поймём друг друга. И насчёт Бога: я в сказки не верю. Я верю в реальность. В то, что существует. Или существовало. Что подтверждено фактами. А о Боге – одни басни. Непорочное зачатие! Это ж надо такое придумать. Для детей младшего грудного возраста. А – воскресение?
– Воскрешение, – поправил Коля.
– Всё равно – чушма. Мне бабка, соседка, тоже верующая, рассказывала: труп – гнилой, вонял уже, а Иисус взял и оживил. Любой нормальный человек…
– Бог може всё, – перебил меня Коля. – Для него нема ничого невозможного.
– Брось, Коля, мозги пудрить, – разошёлся я. – Не Бог, а человек может всё. Особенно – вооружённый передовой советской наукой. А не баснями из Библии.
Казалось, закончили спор. Но Коля не сдавался:
– Чоловик не може розумэть всё. Он не Бог. Ты думаешь, что може уразумэть всё?
– Не я. Не один человек, а человечество. Прогрессивное человечество всего мира.
Вот когда наконец-то пригодились знания, старательно почерпнутые мною из книг и газет.
Хотя Коля и замолчал, я чувствовал, что не убедил его. Пришлось продолжить спор.
– Коля, послушай. Ты упомянул о душе. Но никакой души нет. Её попы придумали. Ну где она? Какого цвета? Лично я ни одной души никогда не видел и в руках не держал. Существует, запомни, только то, что материально. Что, как говорится, можно пощупать. И что называется вещами, вещественным…
– Бабу за сиську визьмёшь – маешь вещь, – вмешался кто-то из прислушивавшихся к нашему диспуту. Мне это замечание очень не понравилось.
– Знаешь что, идём отсюда, – предложил я.
И тут заголосил, загорланил поблизости какой-то певун:
Люблю тебя я босую,
Хромую, безволосую…
– Ось скаженный, – беззлобно произнёс Коля и согласился: – Пидём до запретки. Не будемо мешать спевать чоловику. Там побалакаем.
– Артист! – осерчал я про себя. – Из погорелого театра. Орёт, как кот, которому на хвост наступили.
Вдогонку нам нёсся куплет, словно вихрь гнал пыль с мусором:
Сидели мы на крыше,
А может быть, и выше,
А может, и на самой на трубе…
До чего дурацкая песенка! Уши вянут. От них, от таких песенок, я временами не знал, куда деться. Но многим именно такие, глупые и уродливые, нравятся. Чего в них люди хорошего находят. Радио, наверное, никогда не слушали, поэтому.
Поскольку всё вокруг палаток было пропитано на метр вглубь зековской ядовитой мочой, мы выбрали местечко не столь зловонное – вдоль запретки.
Утомлённое за день тело с перетруждёнными, болезненными мышцами, просило отдыха, покоя, но беседа с Христосиком была мне важнее.
– О чём мы с тобой говорили? О вещах материальных и нематериальных, существующих лишь в нашем воображении. Так вот. Бог существует лишь в воображении некоторых людей.
– Есть люди, им Бог являлся.
– Это всё – бред, Коля. Религия – это своеобразное сумасшествие. Если молиться день и ночь и лоб об пол разбивать, то тебе не только Бог явится, а и чёрт-те что. Это состояние порождает галлюцинации, понимаешь?
– Нет.
– Ну вот, я ж тебе говорил, что нам трудно понять друг друга. Я так рассуждаю: если бы Бог существовал, а ты его называешь всемогущим, то разве он допустил бы, чтобы люди творили такие несправедливости? Если он есть, то почему не заставит всех людей поступать разумно, справедливо: не обижать понапрасну, не насиловать, не мучить, не убивать… А разве разумно то, что делают с нами, загнав в тюрьмы и лагеря? Почему твой Бог не вступился, когда тебя судили? Ведь ты отказался нарушить одну из заповедей Бога. А то, что в лагере творится, это справедливо, по-божески?
Волнение охватывало меня больше и больше.
– А то, что на грешной нашей земле творится, сам говоришь, всё происходит как бы с согласия самого Бога – справедливого, доброго, всесильного и так далее. Как же так получается? Нелогично.
Колю ничуть не смутили мои доводы.
– То не Бог творит, а людыны. По своему неразумению и неверию. И по наущению бесов. Бог дал человеку заповеди: не убий, не укради, не клевещи, не завидуй, но возлюби ближнего, и даже врага своего, как самого себя…
– Бесы, нечистая сила! Бабу Ягу ещё помяни. Чушь всё это, Коля, – самоуверенно заявил я. – Как это – не убей? А врага? Если бы мы не убивали фашистов, то, что они с нами сделали б? Всех в майданеках да освенцимах подушили б, да в бабьих ярах закопали. Или: как я могу любить хлебореза, который жухает от моей пайки; повара, крадущего из моего приварка; блатных, что грабят меня и заставляют ишачить на себя, как какого-нибудь римского раба? Как я всех их могу любить?
– А ты их прости, – промолвил, широко улыбаясь, Коля. – И полюбишь.
– Что ты такое несёшь? – не выдержал я. – Это же – бред! Любить можно девушку. Ну, родителей, родных. Друзей. А врагов-то – с чего ради? Не понимаю.
– А ты пойми. А не понимаешь – поверь слову Бога нашего Иисуса Христа. Сердцем поверь, – радостно объяснял он.
– Да не могу я во всякую ахинею верить, – возмутился я. – Ты, что, совсем меня за дурака держишь, за слабоумного?
Коля смутился.
– Я этого не говорю. Ты говоришь.
– Не говоришь, но получается именно так. «Полюби, как самого себя»… С чего ради я должен любить какого-нибудь эсэсовца, который, может, десятки невинных людей расстрелял. Или бендеровца. На красноярской пересылке одного желтоблакитного разоблачили, случайно один бывший партизан узнал. Я, правда, того бендеровца не бил, но другие дубасили от души и чем попало. А он кричал: «Люди, я тилько у душегубци двери отгэпывал и загэпывал! Не виноват я!» Рожа фашистская! Дидом Хамецем звали. Он только в душегубке двери открывал и закрывал, людей в машину загонял и трупы из неё вытаскивал. И – не виноват! Скажи сам: можно такую мразь любить, как самого себя? Того дида Хамеца, как его замляки называли.
– Бог всем судья. А нам он сказал: «Не суди, да не судим будешь». На том свете во время второго пришествия нам всем воздастся за деяния наши и помыслы. Ибо и мысль – есть дело.
Смехотворным для меня выглядел такой «аргумент», как наказание мифическим Богом нас, сейчас живущих, в каком-то сказочном загробном мире. И уж никак не мог я уразуметь, как же это так: добрый и всепонимающий Бог наказал всех людей, которые жили и будут ещё жить, за то, что какая-то библейская Ева съела без спроса яблочко из райского сада. Ну съела, так накажи её. Но причём тут люди, которые этого яблочка и не видели в глаза? Сказка и есть сказка. К тому же – нелепая. Украла яблоко одна, а наказали – других. Это с нами так поступили народные судьи. Но ведь это НЕ-СПРА-ВЕД-ЛИ-ВО!
В споре с Колей я чувствовал себя уверенно, потому что был основательно подкован школьным изложением учения Дарвина о происхождении человека. Да и в моей домашней библиотечке имелось несколько изданий о возникновении жизни на нашей планете, о мироздании. Я вполне искренне разделял основополагающее учение материалистов о произвольном зарождении всего живого из одной-единственной клетки, возникшей из неживой материи под воздействием солнечного света много-много миллионов лет назад в горячем океане, находившемся на ещё не вполне остывшей нашей планете.
В одной из книг моей библиотеки я прочёл, что выдающейся нашей исследовательнице по фамилии, кажется, Лепёшкиной удалось в лаборатории создать живую клетку из соединения минеральных веществ. Какие ещё доказательства нужны?
Христосик, конечно же, ни о чём таком и не слыхивал. В этом невежестве я его и уличил. И постарался направить по единственно верному пути – атеистическому. И хотя он – верующий, но, похоже, не дурак. Поэтому я надеялся, что вскоре он поймёт свои ошибки. С моей помощью. Ну а не поймёт – нехай верит. В бородатого дедушку, восседающего на облаках. Мне-то известна подлинная природа тех облаков и, в частности, то, что никто, никакой бородатый дед на них не удержится – ведь это всего-навсего водяные пары. К тому же насыщенные электричеством. И это так просто усвоить. Меня удивляло, как можно оставаться настолько наивным. Отсталость. Но ничего. Образумится Мыкола Ничепарук (имя и фамилия подинные). И станет советским человеком. Разумным.
В землянку я возвратился, мня себя победителем: научные знания побороли религиозное мракобесие. И за жалкое неубедительное оправдание принял я объяснение Коли, что любой человек познаёт и совершает в жизни лишь то, что ему даётся и предопределено самим Богом, но я-то знал, что человек сам себе творец. А о Коле я сделал определённый вывод: нет, он не сумасшедший, а просто заблуждающийся. Заблуждения, порождённые религией, заставляют совершать нелепые поступки: всепрощение, всетерпение, бескорыстие до дурости…
Следующим вечером Коля, сияющий, словно посылку получил, пришёл в мой угол, устроился на краю матраца и продолжил вчерашнюю беседу:
– Ты говоришь, что человек получился из обезьяны? А куда же хвост делся?
Он сказал «хвист».
– За ненадобностью исчез. Остался лишь только рудимент – копчик.
– А почему сейчас, – потешался Коля, – ни одна обезьяна не родит человека?
– Да потому что, – горячился я, – то была особая человекообразная обезьяна. Таких сейчас нет. Они все стали людьми.
– Эх, счас бы хоть обезьяне вдуть по самый корешок, – ёрничал, похоже, вчерашний шутник. – От меня она родила бы. Зараз – двойню.
– Илименты зоопарк с тебя содрал бы как с миленького, – подхватил шутку другой, – и статью получил бы за скотоложство….
– Не мешай, – урезонил я похотливого обезьяньего любовника-хохмача.
Но где там! Соседи по нарам, не давая нам и рта раскрыть, завели трёп о скотоложстве, как с каким животным следует поступать при половом сношении. Этот разговор захватил многих. И получилось так, что ни они нам, а мы им уже мешаем. И мы с Колей опять повлачились к запретке. За трёхрядным проволочным забором с вышками на углах желтели лютики и густела буйная зелень луговых трав. И никто не мешал беседовать. Лишь бы сдуру не пальнул с вышки попка, не продырявил бы «при попытке к бегству». Но мы не приближались вплотную к вскопанной следовой полосе. Чтобы не испытывать судьбу.
Наговорились досыта. И я понял, что Коля глух к моим атеистическим доказательствам. И решил в будущем никогда в беседах с ним о Боге не заикаться. Тем не менее дружеские отношения наши крепли. Ведь когда стали пропадать одна за другой хлебные пайки и мне, чтобы избежать самосуда, пришлось возмещать пропажи, не одноделец Серёга предложил кусок хлеба, чего у него хватало с избытком, потому что примазался к блатарям и они его «подогревали», а Христосик. Причём предложил мне часть своей пайки, слукавив, что не может её доесть. Правда, получал он рабочую норму (восемьсот граммов), да ещё рекордистский ДП (двухсотку серого), а я лишь шестьсот пятьдесят, столько полагалось занятым в обслуге.
Из двухсот обитателей палатки только двое пошли на такую жертву – Христосик да старый большевик Леонид Романович Рубан, медленно умиравший от желтухи. Пожалуй, лишь только они двое верили в мою честность. И сочувствовали мне по-настоящему. За что я им был беспредельно благодарен, готовый отплатить добром за добро.
Среди правил, которым я неукоснительно следовал, было и такое: не бери ни у кого ничего. Ни в долг, ни в подарок, ни тем более – без спроса. Чтобы не впасть в зависимость. Хорошее правило. Оно меня, полагаю, уберегло от больших бед. Отказался я не только от предложения Христосика, но и Комиссара. Хотя Коля долго меня увещевал. А у тяжелобольного Комиссара я не мог взять хлеб именно потому, что он хворал. Хотя другие мужики из его бригады брали. Не понимали, наверное, что хлеб – это жизнь. Вполне вероятно, что именно этот кусок и спасёт недужного и ослабленного.
И хотя я чувствовал, что голодание обессиливает меня, всё же верил, что во мне достаточно внутренних сил и я выживу. К тому же мне довольно легко удавалось переносить недоедания. Не мучился, не метался, не терял рассудка! Да и привык: в детстве, в годы недавней войны, бывало, приходилось обходиться минимумом еды. Когда припасы кончались и раздобыть их было неоткуда.
От погони за жратвой меня отвратили и зрелища, которые неоднократно наблюдал возле так называемого лагерного пищеблока и его помойки: в отбросах копались ополоумевшие доходяги, выискивая хоть что-нибудь съедобное – рыбные головки и внутренности, картофельные очистки… Эти сценки вызывали у меня такое омерзение, что я, как ни голодно было, не то что к помойке, к кухне ни разу не подошёл, чтобы попытаться пошестерить за миску баланды или черпачок каши. Кстати будет сказать, что те, кто поддавались повелению желудка и шестерили или помойничали, именно они, ложкомойники и фитили, гибли в первую очередь от кишечных заболеваний, отравлений и… объеданий. Даже видеть этих опустившихся людей, иногда и на людей-то не похожих, было тошнотворно и больно. Я их не осуждаю. Мне их просто жаль было.
Коля, худющий и жилистый, как я догадался, тоже легко переносил голод. Что я в нём тогда разглядел, так это – самодисциплину. На вид уступчивый и бесхарактерный, он обладал железной волей. И эта черта его характера мне нравилась. И я хотел быть таким же твёрдым, когда дело касается главного. То есть убеждений.
Похоже, вручив себя воле Бога, Коля был уверен в своём будущем. Уверен и спокоен. Возможно, уверенности ему придавал срок – с воробьиный нос. Три года – всего! Ни у кого в лагере, наверное, не было такого смехотворного срока. Колин земляк Зелинский, осуждённый приблизительно за то же (за дезертирство), имел червонец. Коля тоже отказался взять в руки оружие. И заявил, что не будет никого убивать, сославшись на какие-то строки из Библии. Мне такое поведение мнилось несерьёзным. И даже глупым.
Не однажды приходилось слышать, что многие из пытавшихся читать Библию сходили с ума. Поначалу, размышляя о Христосике, пытаясь понять его мысли и поступки, я сомневался, не тот ли это случай. Ведь Коля не скрывал, что хорошо знаком со зловредной, как я тогда думал, книгой. И даже цитировал её, доказывая свою правоту. А у зеков в ходу было выражение, и я им тоже пользовался: «Ты мне брось Библию читать». То есть прекрати изрекать глупости, рассказывать небылицы и нести абракадабру. Библией шуляги называли колоду карт. Молитвой зеки окрестили обязательную, набившую оскомину ненавистную фразу, произносимую начальником конвоя перед этапированием, – о шаге из строя вправо или влево и стрельбе без предупреждения.
У меня и наглядный пример был губительного воздействия этой книги на психику человека: возле действовавшей в Челябинске Симеоновской церкви постоянно ошивался, выпрашивая милостыню слюнявый безумец Троша, по слухам, сын местного богача и владельца мельницы. Так вот, этот несчастный, которого мы, мальчишки, с удовольствием и азартом дразнили, вызывая его бешеную ярость, он, утверждали, рехнулся именно от того, что читал Библию. И я этой байке тогда верил. И лишь потом, много лет спустя – после возвращения домой, понял, что умственно неполноценным он был с рождения. Ещё один сумасшедший работал на челябинском «холодильнике». Весь рабочий день он не выпускал из рук метлы, а в перекуры доставал из-за пазухи Библию и читал вслух псалмы. Знавшие его не один год люди утверждали, что он рехнулся, пытаясь понять суть божественного писания.








