412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » В хорошем концлагере » Текст книги (страница 33)
В хорошем концлагере
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:04

Текст книги "В хорошем концлагере"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Дело, похоже было так. Компромат на «подследственного» собирался давно. Возможно, всю его жизнь. На воровской сходке, на которую съехались под видом больных авторитеты из нескольких лагерей в спецзону, которую ещё называли медгородком. На этом судилище в сугубой тайне было принято решение: за допущенные ошибки лишить зарвавшегося блатаря жизни. Одним из весомых обвинений сходка признала поведение Витьки на Красноярской пересылке, когда «зелёный» этап из оккупационной зоны Германии перебил почти всех блатных за убитого ими во время тотального грабежа одного бывшего солдата, не пожелавшего отдать ворам что-то из своего скарба. Витьку признали виновным в трусости: испугался фраеров.

Он ведь и в самом деле спрятался в кухонный котёл из-под баланды, залитый водой на отмочку. В нём отсиделся, сохранив свою жизнь. И за это у него решили её отнять. За то, что спасся. Видимо, по понятиям блатных, он ею дорожил. Больше, чем воровской честью. За это и был приговорён. Заочно. Да ещё и к такой позорной смерти – в петле. Так поступали обычно с предателями. И прочими врагами преступного мира. И неслучайным, думается, можно считать то, что в камере не оказалось воды. А оправиться («парафин») на кого-то считалось высшей степенью унижения. Даже – на труп. Уж на что позорной считалась смерть за невыплаченный карточный долг, и то виновных («двигателей», «динамщиков») резали. Допускаю, что за Тля-Тля числились и другие проступки, непростимые с точки зрения воровской морали. Кто знает…

Повод для исполнения приговора нашли самый что ни на есть смехотворный – простую оговорку. Тля-Тля в лае, то есть во время ругани с другим блатарём, допустил, если так можно выразиться, опечатку. Произнося штамп: «У таких блатных, как ты, вся шея (весь затылок) искусана», он брякнул вместо «ты» – «я». Витьку заподозрили, что он «петух». За эту безусловно вымышленную «аморалку», его и решили лишить высокого воровского звания, а заодно и жизни. Почему не предъявили никаких обвинений? Можно догадываться, что они не тянули на столь суровую кару. Или по «делу» Тля-Тля могли пройти сообщниками (и, следовательно, тоже обвиняемыми) другие блатные, которых почему-то не пожелали судить.

Словом, нашли так называемую партийную причину, то есть – предлог. Меня, помню, тогда покоробило слово «партийная», ведь для меня большевики были прекрасными, благороднейшими людьми – я успел ещё на воле начитаться книжек о пламенных революционерах и с восторгом думал о них. Но урки знали больше меня и, главное – истинного. Вскоре заговорщики разыграли сценку, в которой якобы нечаянно, по недосмотру «шестёрки», которому поручили стоять на стрёме, надзиратели застукали игроков – и с ними Тля-Тля – с картами в руках. Подобное случалось и прежде. Надзиратели, обычно получив щедрое вознаграждение, не трогали блатных. А тут проявили принципиальность, и Тля-Тля получил свои семь суток кондея. В камере, где его уже ожидали палачи, заранее проникшие туда за различные нарушения лагерного режима, и был сыгран финал трагикомедии, которая называется – жизнь уркагана.

Определённо, Витька родился в рубашке. Подобных счастливчиков мне довелось встретить немного: раз-два и обчёлся. Давили его на нарах в камере ШИЗО по всем канонам техники убийств и при полном комплекте палачей – вшестером. И лишь случайности, а точнее – цепь случайностей, сорвали исполнение приговора: обречённый успел вскрикнуть. Следующая случайность – рядом с дверью в камеру именно в те секунды находился дежурный надзиратель. То, что он услышал вскрик, не столь удивительно, как то, что уловил в нём тревогу, – мало ли кричат во сне, громко разговаривают, ругаются, издают разные другие звуки. А он уловил в резко оборвавшемся вскрике призыв к спасению, сигнал о помощи. И не взял грех на душу – откликнулся. Так что не все надзиратели бесчеловечные куклы, способные только исполнять наказания, встречаются даже среди них – люди.

Видимо, откормившийся на сверхкалорийных лагерных харчах, Тля-Тля отчаянно сопротивлялся. Возможно, палачей подобрали не вполне квалифицированных. Словом, когда надзиратели ворвались в камеру, те едва-едва завершили своё мерзкое дело. Удавленного легко обнаружили, выволокли «труп» в коридор. И – началось…

Если б сразу с шеи пахана сняли удавку, он, вероятно, вскоре очухался бы. Но надзирателям было не до него: не так легко управиться с бандой из нескольких оголтелых душегубов, яростно сопротивлявшихся и вопивших о своей непричастности к мокрому делу. Но всё же их скрутили, всю шестёрку. К ним, «по собственной инициативе», примкнули два «гондона», которым было поручено взять на себя убийство и которые не имели к нему никакого касательства. Поручили им эту почётную миссию, дав самим возможность загладить свои прежние прегрешения перед воровским законом, но вполне вероятно, что подписались они на это дело из воровского патриотизма. Забегая вперёд, скажу, что всю эту свору убийц осудили. Кроме тех двоих гондонов-патриотов. Хотя они безуспешно доказывали и требовали покарать их, а не тех, настоящих. Смею думать, что нечасто в подобных стандартных ситуациях возмездие настигает истинных злодеев, как в этом случае.

Дальнейшее происходило так, как уже известно читателю: «труп» забросили в железный кузов самосвала, оказавшегося в столь поздний час под погрузкой на камкарьере и вызванного оттуда по телефону в лагерь. О следующих случайностях повторять не буду, они тоже читателю известны.

Впоследствии у меня с Витькой состоялась обстоятельная беседа на эту тему.

– Как же ты, такой ушлый блатарь, и угодил в петлю? Ведь не в первый раз замужем – не видел, что ли, что палачи тебя окружают?

Витька поморгал, раздумывая: отвечать мне или нет, и нехотя признался:

– Длугого собилались замоцить. Когда я пелесол бы в длугую камелу.

– Обвели тебя дружки-урки вокруг пальца. А ты дал согласие, чтобы того, другого, землянули? Или это был – так себе, штампованный фраер?

Витька поморщился, как от зубной боли, и предпочёл отмолчаться. А я в который раз подумал: ну блатные! Зверюги-людоеды! Как тут не кивнуть на Вольдемара. Хочешь – не хочешь, а приходится признать его правоту. Насчёт уничтожения озверевших преступников. Более того, невольно приходишь к выводу, что блатные по сути своей хуже диких зверей. Они – людоеды. Иногда – настоящие. Когда обстоятельства припрут. С великой голодухи, например. Или – от слепой и ярой злобы. Мне и такие случаи известны – настоящего каннибализма. Судя по всему – достоверные. Не буду те факты приводить – противно до тошноты. А Витька во время нашей беседы напомнил. Выпалил в гневе. Я продолжил:

– Жалкие отбросы общества. А мнят из себя вождей. В самом же деле – дерьмо. Аристократами себя называют. «В нас голубая жиганская кровь течёт!» Помои у блатных в жилах текут. С гноем пополам. А не голубая кровь.

Витька побагровел.

– Ланьше тебя за такие слова… вздёлнули бы.

– Я и раньше об этом им в глаза говорил. За это Чёрный и пригрозил мне, мразюга. Чего от этих подонков ожидать?

– Следи волов люди есть, – возразил мне Витька.

– Эти люди и распорядились тебя поддавить? До чего хорошие люди…

Витька после долгой паузы всё же сказал:

– Ницего ты не понимаес в зызни улкаганской. Флаел ты, Лизанов. Улку тебе не понять.

– Да, я фраер, – взорвался я. – И горжусь этим. Что не паразит. Что своими мозолями кусок хлеба зарабатываю. А блатные только жрут. А – чьё? Кто за них всё это производил? И с чего ради работяга должен кормить вора-блатаря?

– Цего ты в бутылку лезес? – отступил Витька. – Я к тебе ницего не имею.

Но я чутьём своим уловил: Тля-Тля про себя сожалеет, что воры в «законе» отринули его от себя. Незаслуженно, по его понятиям. Он тосковал по утерянной власти над людьми, о дармовом и сладком воровском куске хлеба. Никак не мог развращённый бездельем паразит примириться с тем, что должен трудиться – как все! Поэтому и здесь совал взятки бригадиру и нарядчику. А деньги добывал картами. То есть обманом. Возможно, и воровством. Хотя мне в этом грехе не признавался. Но я ему как-то напомнил:

– С огнём играешь, Витька. Не допускаешь, что и тебя могут подкинуть? Нарушаешь запреты.

Витька нахохлился – не понравилось ему моё напоминание. А ведь мы оба стали свидетелями дичайшей расправы.

Мне этот эпизод, вероятно весьма обыденный, врезался в память навсегда.

После съёма мы с Витькой в веренице зеков еле волоклись к отстойнику-загону. И вдруг моё внимание привлекло нечто непонятное: над группой сомкнувшихся зеков, сгрудившихся впереди, над их головами, взлетало и опускалось человеческое тело в чёрной зековской робе. Меня это действо очень удивило. Подобное я с восторгом величайшим наблюдал лишь однажды: девятого мая сорок пятого года. На площади в центре Челябинска. Радостная толпа качала тогда военных. С пронзительными криками и возгласами «ура!». Сейчас никаких выкриков не было слышно. До меня лишь доносилось уханье и приглушённые звуки ударов о землю.

Подойдя поближе, я увидел страшное зрелище: четверо крепких зеков держали за руки и ноги то самое тело, по сигналу Моряка разом вскидывали его высоко и с силой ударяли о землю.

– Амба, – произнёс Моряк, и все четверо бросили тело в пыль.

Лицо несчастного было неестественно бледным, изо рта, булькая, вытекала кровь.

Его тут же подхватили под мышки какие-то другие зеки и поволокли к отстойнику.

– Что это? – спросил я Витьку, поражённый увиденным.

– На зопу посадили, – ответил он хмуро.

– Зачем? – задал я глупейший вопрос.

И тут до меня дошло, что я присутствовал при экзекуции. Уже в загоне мы узнали, что подкинули молодого зека за игру в карты на интерес. Поймали с поличным. А это было наказание. Приговор несчастному вынес Моряк, исполнен он был немедленно. И публично. В назидание другим.

Дня через два по лагерю распространился слух, что подкинутый отбросил копыта. От внутреннего кровоизлияния. Появились и подробности: оказывается, с поличным попался не тот, с кем столь жестоко расправились, а его партнёр по игре. Тот, чтобы выплатить проигрыш, что-то у кого-то украл, какую-то лохмотину, и – погорел. Когда вора стали истязать, он выдал своего удачливого партнёра по игре. Далее Моряк провёл следствие, состоявшее из одного вопроса. И хотя «подследственный» отрицал обвинение, Моряк, объединявший в своём лице следователя, прокурора и судью, вынес приговор. После чего свершилось то, о чём уже рассказано. Примечательно, что «суд» пощадил вора, он отделался лишь побоями и поломанными ребрами, а тот, кто его фактически толкнул на кражу, поплатился жизнью. Говорили, что «суд» принял во внимание то, что первый был мужиком, а второй – бывшим уркой. Это, вероятно, и решило его судьбу.

На Витьку, однако, то страшное зрелище не произвело должного впечатления. Такого, как на меня. Мне даже снились выплёвываемые несчастным шулягой [252]252
  Шуляга – картёжник (феня).


[Закрыть]
сгустки крови.

Постепенно во мне крепло убеждение, что из Витьки ничего путного не получится. Самым скорбным для меня было то, что он не хотел трудиться. И постоянно искал и находил различные лазейки, чтобы улизнуть от работы. В конце концов я убедился, что мне с ним не по пути. Но не отталкивал его, на что-то надеялся. На его прозрение, что ли. И старался втолковать ему простые истины и правила честной жизни. Которым сам неукоснительно следовал. Но он оставался глух к моим «молитвам». В его понятии это слово имело отрицательный смысл: надоедливые, нудные и глупые назидания.

Непереносимой для меня становилась его отговорка «от лаботы кони дохнут» или: «лабота не волк, в лес не убезыт». В эти минуты я сожалел о своём, как мне уже мнилось, скоропалительном решении.

…Это произошло как бы помимо моего желания. Тля-Тля в так называемом наряде дикобраза, худющий и серый после двухнедельного пребывания в бетонной коробке, дождался-таки нашего приговора. Никто не пожелал взять его на поруки.

– Нехай, стервец, подохнет, – сказал кто-то из работяг.

Добитый отказом и этой репликой, он ещё ниже опустил большую голову на тонкой шее. И мне подумалось – обречённо.

В бараке всегда вечером кто-то что-то поёт. Не в одном углу, так в другом. Сейчас опять мусолили «Мурку». Я смотрел на поникшего Витьку и думал: за что так любят этот жестокий романец про Марусю Климову? Может, за то, что эту шалманную [253]253
  Шалман – сборище преступников и проституток (феня).


[Закрыть]
песенку усиленно запрещают? За её исполнение в общественном месте, говорят, по закону отламывают три года. Однако из уст в уста передают, что сам Леонид Утёсов записал «Мурку» на пластинку. За что и «отслужил» три года. По слухам – в агитбригаде главного управления лагерей. Я не верю. Наверное, блатари эту мульку сочинили. Их послушаешь, так кто только ни сидел из знаменитых артистов: Русланова, Вертинский, Лешенко, они его Петей зовут, как старого доброго знакомого, Вадим Козин якобы на Колыме отбывает срок, и вот – Утёсов. Перечисляя артистов-узников, блатари как бы обеляют себя этими именами. Если кто-то из тех, чьи имена мусолятся, и действительно отбывает наказание, они-то, урки, бандюги и иные преступники, разве невиновнее становятся? Хотя бы этот Тля-Тля.

Я отнюдь не испытывал к этому жалкому существу с оттопыренными, словно мукой посыпанными ушами какого-либо участия. Получил то, что заслужил. Справедливое возмездие. А то думал, что творит зло безнаказанно. Ведь большую часть своей непутёвой жизни двадцатидвухлетний парень совершал только зло. Когда-то должна была наступить расплата. Вот она и наступила. За всё. За то, что ещё на воле не брезговал отнять еду у таких же голодных, как сам. И об этом знали все окрест. И многие за это его презирали. В том числе и я. Да и как ещё можно было относиться к явному негодяю? И когда вновь столкнулся с Тля-Тля, на сей раз в следственной тюрьме, то воспринял увиденное как чудовищную ошибку: такое ничтожество правило и помыкало несколькими десятками взрослых людей. Вот уж поистине: кто был ничем, тот стал всем. И мне сначала хотелось воскликнуть, выйдя на середину камеры:

– Люди! В своём ли вы уме, подчиняясь этому подонку? Ведь это – Витька Тля-Тля, уличный изгой и недоумок, не осиливший даже пяти классов школы. Его из школы выгнали за неспособность и недоразвитость, а вы перед ним заискиваете, отдаёте безропотно еду и одежду, подчиняетесь его дурацким прихотям.

Возможно, я и выступил бы с такой речью. Если б…

Если б не был обессилен и подавлен милицейскими пытками. И поэтому оказался неспособным к сопротивлению Злу. Ведь и те и другие воплощали Зло.

Многим из тех, кто попал в двойное рабство, рано или поздно прививалось, что каким диким грабёж блатных им ни казался б, но, коли его называют «законом», надо подчиниться. То же самое внушали словами и действиями каратели. И те и другие вгоняли свои жертвы в страх, чтобы они уверовали, какие тяжкие последствия влечёт за собой неподчинение «закону».

А Моряк поступил иначе. Он не только не подчинился пресловутому «закону», но и открыто не признал его. Более того – высмеял. И вдобавок призвал остальных сокамерников сбросить с себя присосавшихся паразитов-блатных. Но что он мог сделать один против организации? Что он мог сделать даже вместе с десятками сокамерников, если б они его поддержали? Ведь блатные и каратели – одна система. Я, например, не мог понять: кто кого дополняет или дублирует. Вроде бы верх держат вертухаи. Но реальная-то власть всегда оказывалась в руках блатных. Нас – и милицию, и тюремное начальство, и блатных, и «мужиков» – объединяла боязнь. Мы все были заложниками всесоюзной всеподавляющей силы с названием – СИСТЕМА.

Лишь в тысяча девятьсот восьмидесятом году рухнул миф, авторами которого являлись репрессированные большевики: дескать, все безобразия, творимые в низших звеньях партийного руководства, – это искажения и произвол мелких партийных чиновников, и они никакого отношения к Великому делу построения коммунизма не имеют. Главное – разоблачить этих истинных врагов народа, захвативших власть на местах, изгнать из рядов партии, поставить на их место истинных борцов за счастье человечества, и всё исправится, справедливость восторжествует, и мы, советский народ, достроим Коммунизм, до него уже рукой подать… Они мне не лгали, они заблуждались, фанатично преданные Великому учению Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина. Впрочем, о Сталине и его роли в Великом деле не все спорщики были единодушны…

И я пошёл по пути, указанному мне лагерными коммунистами, а в восьмидесятом году пришёл к выводу: вся власть в нашей стране держится на двух китах – на лжи и репрессиях. И плывут эти киты неизвестно куда… В бездну…

Я отказался сотрудничать с репрессивными органами, за что они меня стали усиленно преследовать. Апогеем их преследований явилось избиение меня в две тысячи первом году с угрозами расстрела и вторичное предупреждение в две тысячи четвёртом (смотри предисловие к этой книге).

Каждый боялся за свою шкуру. Все мы были настолько приучены подчиняться любому насилию, что зеки восприняли владычество блатных как должное, неизбежное и главное – законное. А те, кто сочувствовал бунтарю, а не блатным, не ворам в «законе», своих симпатий Моряку не высказывали вслух. Затаились. Струсили. Как, например, я.

Блатные знали, что сила в тюрьме и в концлагере – на их стороне. И Моряка тогда скрутили. И тут же началось истязание непокорного, о чём мне тошно вспомнить и по сей день. Я, как и многие, был парализован страхом и с ужасом думал: неужели и со мной поступят так же? Ведь про себя-то я знал, что полностью разделяю неприятие Моряком грабежа и издевательств блатных. И, следовательно, воры вправе считать меня своим врагом. Странно, но тогда я не подумал, что об этом знаю не только я.

Расправа миновала меня. С фотографической точностью в моей памяти отпечатались все события, происшедшие в тот ключевой для меня день: я занял – навсегда – окопы противника, точнее – неприятеля преступного мира. Я не мог принять его бесчеловечных «законов». А Тля-Тля стал как бы олицетворением этого ужасного порождения нашего строя. Впрочем, тогда я думал, что преступный мир никакого отношения не имеет к славному советскому обществу. Никакого!

…Сейчас же перед нами, передо мной сидел другой Тля-Тля, не тот, которого я знал все предшествующие годы. Или – не совсем тот. Не явление его в лохмотьях, не крайняя физическая истощённость (посиди-ка в холодном карцере на четырёхстах граммах черняшки в сутки хотя бы пятидневку – узнаешь, какое счастье, наесться и согреться) обозначили явное изменение облика Витьки, а глубокий надлом всего существа его, когда-то активного, жизнерадостного, пробивного, наглого. Я разглядел в бывшем нахрапистом неукротимом вожаке смирение и обречённость. И тихое отчаяние. Хорошо знакомое и мне.

«Есть всё же справедливость на свете, – продолжал рассуждать я мстительно, устроившись поудобнее на наре и опершись подбородком на подушку, начинённую опилками. – Творил зло людям – теперь сполна получай за всё».

В памяти моей, хотя я смотрел на Витьку и наблюдал за каждым его движением, прокручивались, как в кино, кадры, воспроизводившие гнусные выходки Тля-Тля, и густела, вспучивалась обида за себя и других.

Вспомнился такой эпизод. Вагон-зак. Этап. Вероятно, больше сотни зеков втолкнули в него. Изнывая от горячей, сухой духоты и жажды (нам почему-то дают селёдку, ограничивая в питье), лежим, слипшись, на нарах, на полу, вплотную к лотку, в который беспрестанно кто-то мочится или оправляется, что сделать не так-то просто на ходу поезда. Витька на верхних нарах справа, возле окошка, перекрещённого толстыми железными полосами. Ноги калачиком, на коленях миска, полная гущи, – разваренная тухлая рыба с пшёнкой. Рядом стоит ещё одна миска – полная пшённой каши. Тля-Тля, в одних трусах, поглядывает в окошечко, высматривая какую-нибудь женщину для «сеанса», то есть занятия онанизмом, и – на толпу стоящих и ждущих своей очереди у бидона с «пищей». Почему-то на вагон дали только двадцать мисок. Кто-то из ждущих возмутился, негромко правда, что одним, дескать, достаётся гуща, а другим – жиденькая шлюмка, слив, в котором крупинка за крупинкой бегает с дубинкой.

Тля-Тля сразу засёк инакомыслящего и не оставил его без внимания. Он даже ничего не произнёс вслух, а лишь кивнул в сторону выступившего, и в тот же миг с верхних нар спрыгнули двое мускулистых и расторопных хлопцев и ринулись к недовольному. И сходу, громко, развязно, в расчёте на «публику»:

– Ты чего, мужик, хай поднимаешь? Шлюмки тебе мало? Дак попроси добавку. Прокурор добавит.

А второй вплотную прижался и почти шёпотом, только для него одного:

– Молчи, сука, а то на куски тебя разорвём и через лоток под насыпь спустим. С говном.

Правдолюбец, вероятно, понял, какой опасности себя подвергает за миску баланды, и прекратил возмущаться, но всё же видом своим выражал недовольство.

Тогда уже Тля-Тля посоветовал возмутителю спокойствия:

– Ты, музыцёк, чево смотлис на нас, как Ленин на булзуазию? Недоволен советской властью? Писы заявление.

Шутник Витюнчик, любит повторять насчёт недовольства советской властью, как будто воровской произвол имеет к ней какое-то отношение. Так я подумал тогда.

Во время следующей кормёжки баландёр, разумеется ставленник блатных, опрокинул черпак с баландой мимо миски инакомыслящего и крикнул:

– Как посуду держишь, скотина безрукая!

Конечно же, тот не стерпел, на что затеявшие эту инсценировку и надеялись, сцепился с баландёром, который звезданул его наотмашь металлическим черпаком. А тут его под белы рученьки подхватили прихвостни пахана, изрёкшего:

– Канительте ево все, пока не поумнеет.

И его принялись колошматить. Многие. Но не все. Блатные и пальцем не тронули строптивца. Зачем? Пусть мужики сами разбираются. Лишь двое мордоворотов, из «сочувствующих» преступному миру, но – фраера, держали несчастного за руки. Потом подтащили к месту на нарах, где восседал Тля-Тля со своей милой компашкой. Тот плюнул в побитого, норовя попасть в лицо. И не то что плюнул – харкнул. Его примеру последовали другие «хорошие хлопцы». Причём вся процедура экзекуции происходила во время движения состава, под стук колёс. А чтобы стрелок на тормозной площадке не услышал воплей и не поднял тревогу, по команде блатных запели разухабистую песенку «Гоп со смыком».

 
Гоп со смыком песня интересна,
Ха-ха!
Двадцать пять куплетов всем известны,
Да-да!
Заложу я руки в брюки
И хожу пою без скуки.
Гоп со смыком – это буду я,
Ха-ха!
 

Вдохновенно горланил тюремно-лагерные частушки, коверкая слова, и сам Тля-Тля. Видно было, что песенка ему очень нравится. Он от неё млел. Весельчак!

Вспомнил эту сцену и почти с наслаждением подумал, глядя на полосами выстриженное темя Витьки:

«Получай, гадёныш, то, что заслужил. Ещё не то будет, когда хлебнёшь нашего, мужицкого, горя, когда потрёшься в шкуре работячьей».

– Никто не подписывается? – громко спросил, обращаясь ко всей бригаде, нарядчик.

В ответ – ни гу-гу. Выждав минуту, он повернулся и направился к выходу. Надзиратель взялся брезгливо за рукав затоптанной телогрейки и приказал:

– Встать! Пошли.

Я не сразу врубился, о чём идёт речь, а лишь взглянув на согбенную фигуру Витьки, понял, и меня словно пиковиной пронзило.

Медленно-медленно разогнулся Витька. На глазах его, похоже, блестели слёзы.

– Шапку подними! Государственное имущество. На твоём формуляре числится.

Витька нагнулся и поднял с грязного пола гондонку, повернулся ко мне спиной и, еле передвигая, видимо, затёкшие ноги, поплёлся вслед за нарядчиком.

«Вот и спета твоя песенка», – пронеслось у меня в голове, и в тот же миг во мне произошло обвальное крушение, переворот. Я интуитивно понял, что этот обречённый, Витька Тля-Тля, уходит в небытие. Мы его туда толкаем. И я – тоже. Он вскоре либо сгинет в карцере, либо его, ослабшего до писклявости, додавят блатные при первой встрече на пересылке или в вагоне-заке. Внутренним видением я узрел его в нелепой позе на грязевых кочках загона и крикнул, что есть силы:

– Погодите!

Нарядчик и надзиратель обернулись, а Витька – нет. Вероятно, он был уверен, что это обращение к нему не относится.

Почему я выкрикнул это слово, не знаю. Но в следующее мгновение я произнёс слова, совершенно неожиданные для меня:

– Беру его в напарники. И – поручаюсь.

Слез с нарины и подошёл к столу. И увидел не заплывшие жирком лукавые глазёнки жулика Тля-Тля, а огромные, страдающие очи человека, лишь отдалённо, внешне напоминавшего того паскудника и озорника, баловня воровской судьбы.

Никакой жалости, между прочим, я к Витьке в тот момент не испытывал, но и гнева с обидой не было. Мне казалось, что я никаких чувств к нему не испытываю, а поступаю так потому, что именно так и следует поступить.

– Ты? – спросил он удивлённо.

– Я, – ответил я, подойдя к нему совсем близко.

– Нема делов, – сказал он и запахнул решительно свой гнусный заскорузлый от телесной грязи многих поколений зеков, носивших этот бушлат, обрезанный и вновь пущенный в носку.

– Не дури, – сказал я.

– Не, с тобой не подписываюсь, – заартачился Витька.

И я почувствовал, что он трусит. Не меня, а того, что его ожидает, – жизни нашей работячьей, бригады, всех, кто его будет окружать и с кем ему придётся общаться.

– Чего ты икру мечешь? Что было – то прошло. А кто вспомянет, тому…

– Знакомы? – полюбопытствовал нарядчик. Витька скривился, словно камушек с кашей на зуб попал.

– Я беру его в напарники, – заявил я бригадиру.

– Ну, ну, – весело сказал бугор. – Давай, давай…

Витька молчал, шарил взглядом по полу, будто оброненную монету искал.

– Не капай нам на мозги, хмырь несчастный, – одёрнул его культорг. – Остаёшься или нет?

Я напрягся: на хамский окрик культорга Витька мог взбрыкнуть, но он опять насупился и нерешительно, а точнее – с большим нежеланием, ответил:

– Остаюсь.

Мне показалось, что согласился он вопреки своему желанию, я обрадовался.

– Забирай, Рязанов, своего напарника, – распорядился бригадир. – И учти: отвечаешь за него головой. Если выкинет какой кандибобер, с тебя шкуру спустим.

Неожиданно свалившаяся на меня ответственность озаботила, но отступать не захотел.

Нарядчик же вписал мою фамилию в какой-то свой документ. Надзирателю, похоже, было безразлично.

Так я стал «хозяином» бывшего пахана. По крайней мере, на испытательный срок.

Я отчётливо понимал, что предупреждение бригадира – не просто слова. Совершит, например, мой напарник и подопечный кражу, меня не пощадят. Как и его. А если Тля-Тля отважится на более дерзкий поступок или кровавое преступление – и мне не сносить головы – точно. Правда, я имел возможность отказаться от подопечного и «сдать его в солдаты», то есть в карцер. И я мог бы воспользоваться этим правом хоть сейчас. Если вдруг раздумаю. И тогда Витьку наверняка отправили бы куда-нибудь в другой лагерь. Если б он дотянул до отправки. Наверное, были такие лагеря, где его приняли бы как своего. Как суку. Вполне вероятно: загремел бы он в «крытку» – тюрьму закрытого типа. А оттуда, по слухам, мало кто выходит живым. Хотя мне встретился один – Володька Москва. Отбыл год.

Вскоре я нашёл объяснение своему поступку: Витьку якобы стало жалко. И к тому же я надеялся, что Тля-Тля может исправиться и стать человеком. Через два года я так уже не подумал бы. Но тогда…

Витька получил новую кличку – Недодавленный. Но я его звал только по имени.

Первый наш трудовой день, а в жизни бывшего урки он стал вехой, прошёл вполне буднично: мы на носилках таскали к окорёнку цемент и песок, замешивали бетон и заполняли им разборные формы. К обеденному перерыву оба выбились из сил. Напарника с непривычки покачивало, а я двигался прямо. Во что бы то ни стало нам надо было выполнить норму. Мы её не выполнили, но дядя Миша вписал: «100». Он всё понимал, не первый раз замужем.

В зону возвращались рядом, в одной пятёрке. Витька всю дорогу матерился, проклиная «хозяина» и весь свет.

«Это тебе не в карты играть и онанизмом заниматься», – ответил я ему про себя. Вслух же обнадёжил: завтра будет полегче. А дальше и вовсе привыкнет. И дело пойдёт, как по маслу. Витька, однако, моего оптимизма не разделял. Он еле добрался до нар, бухнулся на похожий по твёрдости на спортивные маты опилочный матрас и впал в хорошо знакомое мне состояние, когда ничего не хочется делать, даже пальцем шевельнуть. Не пошёл он и на ужин. Я ему принёс кашу и заставил её проглотить.

Второй день оказался ещё более мучительным. Накануне, несмотря на мои предостережения, Витька сбросил рукавицы. Без них, естественно, удобнее было орудовать совковой лопатой. Но случилось то, что и должно было случиться, – набил мозоли. Теперь к болям в мышцах (от перенапряжения с непривычки) добавилась резкая боль от раздавленных мозолей. И я опять принёс напарнику ужин. Ехидный бригадник подначил меня, не нанялся ли я к неподавленному блатарю в «шестёрки», и я с ним чуть было не подрался, настолько несправедливым показалось мне его замечание. Но нас разняли.

На следующий день Витька подался в санчасть с надеждой, что ему дадут освобождение. Как бы не так. Мозоли ему смазали, кисти рук забинтовали, и – вперёд, к новым рекордам!

– Юла, – обратился ко мне Витька. – У тебя с лепилами блат. Замолви за меня словецько. А я ласклуцюсь – отблагодалю.

– Никакого блата у меня нет. Я лишь помогаю больным. А о взятке ни с кем даже не буду говорить. Даже если для себя.

– Не умеес ты зыть, Лизанов, – укорил меня Витька.

– Смотря что под этим понимать, – возразил я.

– Хоцес зыть – умей велтеться, – произнёс напарник расхожую лагерную мудрость.

Вероятно, как подтверждение выводу о моём неумении жить послужило и внезапное кровотечение из носа, когда я нагнулся, чтобы положить конец железобетонной балочки на полигоне. Такое случалось со мной и раньше. В санчасти сказали – от малокровия. А я думал – от жары.

Пришлось и на сей раз прилечь на спину, пока прекратится кровотечение. Заодно мы малость передохнули. Перед съёмом кровь хлынула опять – еле остановил. В МСЧ мне посоветовали пить хлористый кальций, и я проглотил столовую ложку этой горечи. Но у меня язык не повернулся попросить у врача освобождение от работы. Да и не дал бы он мне этого дня отдыха. Сколько нас таких, полубольных, измождённых усталостью, ошивалось возле врачебного кабинета с несбыточной мечтой получить роздых. Хотя бы на один день.

Не напрасно зековская поговорка гласит: день кантовки – месяц жизни. Но мои неприятности в сравнении с Витькиными выглядели пустяками. Ему сейчас приходилось преодолевать и осваивать то, что я давно преодолел и освоил. Видел, как напарник страдает от болей, причинённых ему работой. И само собой получилось, что я норовил трудиться и тогда, когда он переводил дух. Пришлось поделиться и продуктами, закупленными в ларьке, – так называемым подкормом: маргарином, дешёвыми конфетами, хлебом. Ларьковые продукты были очень важным подспорьем. На голой пайке, да при такой потливой работе, невозможно было выдержать долго. А Витьке не то что жиров, хлеба не на что было купить. Да и в списки его не успели включить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю