Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
В лагере с одобрения контингента завели такой порядок отоваривания: для каждой бригады устанавливается определённый день в неделю и даже – час. Те, кто желал что-то купить, топал со своей бригадой в торговую точку и, если позволяла сумма на лицевом счёте, приобретал необходимое, росписью подтверждая, на сколько рублей и копеек набрал товара. Деньги решено было не выдавать на руки, чтобы не провоцировать игру в карты и кражи. Те, кто трудился плохо и в его плюсовой графе ничего не значилось, тот летел на голой пайке. Деньги, получаемые зеками переводами с воли, не всегда вносились в ларьковый список, а лишь с разрешения начальства. А оно, начальство, прежде посмотрит на тебя, что ты за работяга, соблюдаешь ли режим и так далее. Вот это, по понятиям последних, должно было заинтересовать зеков в труде. Кто-то, и это факт, вкалывал за блага лагерного ларька, но сколько окольных путей и лазеек находилось, чтобы тебя включили в список… Однако, должен признать, что для работяг эта система была более справедливой, чем свободная торговля на деньги в лагерях, где правили блатные.
Я не мог не поделиться подкормом с напарником. Нет, если бы я каждодневно съедал свой маргарин и иногда – кусочек колбасы, меня никто не осудил бы. Но как я мог требовать от напарника упираться, как я, будучи сытым и зная, что он изнывает от голода?
– Я тебе отплацю, век свободы не видать, – пообещал растроганный Витька. – Не останусь в замазке. За лупь полуцис два.
– Ты меня за ростовщика принимаешь? – взъерепенился я. – Если будешь подсчитывать, сколько должен, ничего тебе не дам.
Витька, видимо, так и не уразумел до конца, почему я так поступаю.
– Ты – мне, я – тебе, – произнёс он заученно. – Закон зызни.
– Ни ты – мне, ни я – тебе. Усвоил?
– Не.
– А ты подумай.
Всё вроде бы шло нормально. Бригадир регулярно докладывал коменданту, как живёт бригада и, естественно, о Шкурникове, о его «исправлении». Штаб его доклады устраивали, и Витьку не тревожили. И мы вроде бы сработались. Но что-то смутное тревожило меня. Словно бы я хотел спросить Витьку о чём-то очень важном, без знания чего у нас не получится настоящего взаимопонимания и взаимодоверия. Наконец этот вопрос всплыл из неведомых недр, и я его задал напарнику:
– Скажи мне, только честно, убивал людей?
Витькин взгляд застыл, а лицо стало как бы упругой резиновой маской. Однако он быстро пришёл в себя.
– Не. Никогда. Бля…
– А по твоему желанию? Или – по намёку?
Витька недоверчиво улыбнулся:
– Кто это хоцет знать?
– Я. Если было дело, скажи правду. Я ведь у тебя не допытываюсь: кого, где и когда. Просто хочу знать.
– Да не… Не было. Моклые дела за мной не цислятся. Я цистый.
Я наблюдал за мимикой Витьки и силился определить, есть ли кровь жертв или хотя бы одной на его руках? Что натворил он множество бед и принёс людям большое горе, это, бесспорно, любой блатной существует и процветает, причиняя горе другим. Но, похоже, не лишил никого самого дорогого, единственного, неповторимого – жизни. Надеюсь. Хотя негодяй он отменный. Был.
Я не сказал, не открыл ему, зачем мне это нужно знать, а он – не спросил. Я очень хотел, чтобы Витька и в самом деле не совершил этого самого страшного и непростительного преступления. И поэтому поверил ему. Не совсем, но поверил.
Вечерами, обессиленные, словно из нас выкачали, высосали все жизненные соки, мы отлёживались на своих нарах. Я иногда доставал из голубого чемодана учебник логики для учащихся восьмого класса средней общеобразовательной школы и, преодолевая боль в разбухших мышцах, вытягивал руку с книгой на освещённый участок. И читал. Лёжа. Витька, по моему настоянию, прочёл два-три абзаца, ничего не понял и больше в логику не заглядывал.
А однажды он взял книжку в руки, погладил разворот и похвалил:
– Гумага клёвая. Не лоссёная. Сулсавая. Стилы, колод пять, мозно сковать.
– Ты совсем книг не читаешь? – удивился я.
– А цо в них холосого? Одна хелня. Голова у меня от науки пухнет.
– А кумекать, как кого обокрасть или ограбить, – не устаёт?
– То длугая масть, – заегозился Витька. – Тама цего думать? Ловкость лук. И никакого мосенницества.
Он сразу оживился и про усталость свою забыл.
– В солок седьмом, до лефолмы, я бегал с Ляпым и Колей Пителским, с залётным. У одной стлунди [254]254
Штрундя – пожилая женщина, старуха (феня).
[Закрыть]склипуху [255]255
Скрипуха – сумка (феня).
[Закрыть]помыл, [256]256
Помыть – разрезать, отрезать (воровская феня).
[Закрыть]а в ей пацки денег. Сотельные. Я их волоку, а она, сука подлая, сулнулась и забазлала на весь тланвай. Я ей клицю: «Замолкни, сука, снифты вылезу!»
– Слушай, Вить, – перебил я мемуариста, – а ты никогда не задумывался, что приносишь несчастье людям, обкрадывая их? Не жалко тебе их было?
Витька даже привстал с соседнего щита, чтобы взглянуть на меня: не беру ли его на понт, не шучу ли над ним.
– Ты – сельёзно, Лизанов?
– Совершенно серьёзно.
– За дулака меня делзис… Злать все хоцют.
– А ты представь себе – деньги у неё были казённые. Ты их украл, а её посадили. За растрату. А у неё – дети. Представляешь, какую ты беду натворил?
– Плиставить мозно хуй к носу. А ты знаес: подохни сёдня, а я – завтла.
– А если у тебя отнимут и скажут: подохни сегодня?
– Я ему слазу киски выпуссю, асмодею.
– Выходит, и с тобой следует так поступить?
– Кто? Та флаелса? Да она со стлаху обоссытся. Я з её на плихват [257]257
Прихват – запугивающие движения, мимика, угрозы (феня).
[Закрыть]возьму. И целез цлен блосу.
– Предположим, со старухой ты справишься. А если фраер попадётся, здоровенный? И не ты ему, а он тебе кишки выпустит. И прав будет.
– Не имеет плава. По закону долзон в мелодию заявить ментам. А езели с полицным взял, глабки не имеет плава ласпускать. А то – за фулиганку, по семьдесят цетвёлтой… по спалам, по спалам, как кулва с котелком.
– Что же получается: он не имеет права сопротивляться, а ты его имеешь право куска хлеба лишать?
– Пуссяй не лазевает хлебальник. Мы – волы.
– Ты всё ещё себя вором считаешь?
Витька сразу не ответил. Нахмурился.
– Кем тебе на лоду написано быть, тем и будес.
– А кто сказал, что тебе, Витьке Шкурникову, на роду написано быть вором и грабителем? Может, тебе написано быть хорошим человеком. Честно трудиться. Семью свою иметь. Никто в бригаде не верил, что ты будешь работать, а сейчас не хуже других упираешься.
– В глобу бы я видал такую лаботу, в белых тапоцьках.
– Почему? Ведь все трудятся. Если люди перестанут хлеб сеять, то все вымрут.
– Во. Пуссяй флаела и упилаются логами. А я – умею укласть. А кто не мозэт – нехай землю пасут.
– И ты это считаешь справедливым?
– А цё? У кого какой талант.
– Воровство ты считаешь талантом?
– А то как? Думаес, укласть легко? Это у глузциков: лаз-два – взяли! И – блосили.
– То-то блатные норовят фомку и отмычку поменять на вагу для погрузки баланов в пульман… Чушь, Витёк, порешь.
– Цего ты на меня залупился? Лицьно я тебе, Лизанов, ницего плохого не сделал. А мог. Сколько лаз мог склутить тебя в баланий лог.
– И ты это записываешь себе в заслугу?
– А сто? Я завсегда для музыков…
– Не лукавь. Мне-то зачем врёшь? В этапе – забыл? Ты со своей кодлой гущу рыбного супа жрал, пока из горла назад не полезет, а остальные пили через борт жидкую шлюмку. Тебе – полную миску каши, а мужикам – по одной ложке овса. От любви к мужикам ты обжирался, жухая от пайки. А ведь воры талдычат, что пайка – святая, никто не имеет права отнять её у зека. Так, может, мы, работяги, голодали в этапе от уважения блатных? А они пожирали наше кровное – от уважения к нам?
– Цево о баланде базалить, – скривил физиономию Витька. – Не я целпал, а флаел.
– Не ври, Витька, хоть мне не ври. Баландёр был ваш, блатных холуй. А с Моряком – помнишь? Убить тебя за это мало, Тля-Тля. И весь преступный мир – такие же наши «благодетели». А в самом деле – кровопийцы. Паразиты. Вроде глистов.
– Глистов… Унизаес цесных волов. Они клайние во всём… А кто их на воловскую зись толкает? Нацяльники и мусола. С плокулолами. А флаел, езли он лопоухий, то глех у него не укласть.
– На фраеров, то есть на народ, ты смотришь до сих пор как на своих крепостных, рабов. Которых можно грабить, избивать. И даже – убивать. Как скот. А ответь мне: чем ты, вор, лучше любого работяги? Какими такими достоинствами?
– Сицас – ницем.
– А когда в «законе» был?
– Тада – длугая масть.
– Какая – другая? Вы – цветные, а остальные – бесцветные?
– Не дотумкать тебе, Лизанов.
– Да уж куда мне, фраеру штампованному…
На том наша беседа, неприятная для обоих, прекратилась. Я ещё долго не мог уснуть, негодовал на Витьку и дивился: откуда у почти неграмотного и ничем не выдающегося парня столько спеси, презрения к людям? Неужели он искренне верит в то, что, примкнув к банде морально опустившихся подонков общества, стал умнее других и получил высшее право распоряжаться по своему усмотрению судьбами людей? И он – не единственный, возомнивший о себе как о властелине, таких витек – вся блатная свора. Как хорошо, что хоть на одного она стала меньше. Хотя едва ли эта бешеная стая уменьшилась… Одного Витька вышибли, трое карабкаются на его место.
Но не все из моих доводов и рассуждений Витька опровергал или отбрасывал. Над чем-то продолжал думать. И вроде бы ни с того ни с сего заявил мне:
– Есть волы плохие, есть и благолодные люди. Когда я малолетка был, такой вот писдёныс, взлослые волы никогда не позволяли меня флаелам обизать. Мазу за меня делзали. Я на калмане сголю, меня флаел с полицным подловит, а волы: «Не тлонь лебёнка!» И – по хале ему. Если тот залупится. Завсегда меня отсывали. Один лаз на сексота налвался. Меня не отмазали. Мент дулу вынул и ввелх смальнул. Повязали нас. Пелвый лаз в тюлягу заглемел. В Адлян меня, в суций лагель, хотели блосить, для малолеток. Волы отмазали – потелпевсего на гоп-стоп взяли. Он забздел и заявление своё из суда заблал. Клицит судье: обознался. А ты: волы – плохие люди. Благолодные!
По интонациям, по убеждённости, с какой поведал мне Витька о «хороших» ворах, было совершенно очевидно, что спорить с ним бесполезно. Поэтому я сказал:
– Потом об этом потолкуем. Устал – еле дышу.
Витька оценил моё нежелание продолжить спор как свою победу.
– Увазаю я цесных босяков. Злать мне завсегда давали. Когда eссё не бегал с ними, не тыцил [258]258
Тычить по карманам – совершать карманные кражи (воровская феня).
[Закрыть]по калманам. Из сколы домой пликанаес, [259]259
Приканать – прийти (феня).
[Закрыть]кастлюли пустые, зэвать нециво. На улку выйдес, к пацанам, у них завсегда цто найдётся посамать. Цто уклали, то на всех, по-блатски. Если б не волы, дуба дал бы.
– А родители тебя не кормили?
– Мать я и не видал – на Цетэзухе по две смены вкалывала. А дядя Лёха, кобель ейный, меня зелтвой аболта звал. И выблядком. Залезать его, суку, надо было. Ессё встлетимся. На уской долозке. Он, Змей Голыныць, никогда мне и оглызка не блосил. Злёт сам и внаглую на меня смотлит, как я слюнями исхозу. А волы завсегда последним куском поделятся, пополам лазделят. Досло тепелица до тебя, Лизанов, сто такое флаел подлый, а кто такой – блатной?
Трудно мне было найти убедительные слова, чтобы оспорить своего напарника.
– Разные люди, Вить, встречаются. Наверное, и среди воров встречаются добрые. И среди фраеров, как ты их называешь. Не в этом дело. А в том – как жить. Тебе жить. Добрый вор у кого-то, может быть, у твоей же матери, украл хлебную карточку – твою, и с тобой потом поделился… Твоим же.
– Цего ты голбатова змёс к стенке? Какая мать? Моя мать – плоблядь. И на хлену бы я её видал. Кобелю своему калтоску залит-палит, а мне – хуй до колена. Я ей зыть месал в своё удовольствие. Потому она меня колотила сызмальства. По голове, по цем попало. Я б такую мать своими луками задавил – нацисто.
– Да ты что, Витька, чокнулся? – опешил я. – Про родную мать такое…
И тут же вспомнил: не впервые подобное слышу. Гундосик тоже на свою маманю обижался. И за то же. Но всё равно нельзя так о самом близком и родном человеке. Какая она ни была бы. А Витька – осатанел в тюрьме. Вот и поносит ту, что жизнь ему дала. Что же за существо, этот Витька Шкурников, которому даже имя матери ненавистно? Ещё от одного блатаря на камкарьере слышал даже более кощунственные слова о собственной матери. Выходит, для блатных нет ничего святого, ни-че-го!
Даже звери любят своих матерей, не лают на них, не кусают. И я ужаснулся, до какого сверхозверения надо дойти, чтобы превратиться в таких ненавистников. Но вот Витька – такой. Как его разубедить? Ведь не был же он таким. И, если разобраться, то наверняка мать его не виновна в том, что – ей приписывает Витька. Отчим – допускаю. А мать – никогда. На то она – мать. Я тоже немало обид от своей мамы терпел, но люблю её. И она меня – тоже. От отца, честно сказать, мало добра видел. А душевных, тёплых слов не слыхивал ни одного. Такой он. Но и его я уважаю. Как отца. Если и не очень уважаю, то зла на сердце не держу. А Витька… Непонятный он мне человек. А ведь самое главное в общении с людьми – понять их, что они из себя есть. Наверное, этим пониманием и определяется степень ума. Дурак никогда и ничего не поймет правильно. Поэтому самому надо стремиться к истине. Во всём. И всегда.
Редко бывает, чтобы я расчувствовался от чужой исповеди. А Витькины злые признания подействовали на меня сильно, заставили осмысливать, разбираться в причинах, доискиваться до них.
Я осознал, что Витька далеко не такой, каким его представлял до сих пор. И, вероятно, во многом его додумал. Поэтому он мне и непонятен. Кое-что в его жизни, похоже, случилось, как и в моей, не по нашей воле, а помимо. И многое, что я ему никак не мог простить разумом, простилось само собой.
Всё шло, по-моему, нормально, однако меня обеспокоила одна деталь в поведении напарника. Когда он оклемался окончательно, то иногда по вечерам неожиданно стал исчезать. На мой вопрос, куда он шастает, Витька ответил уклончиво, дескать, со старыми знакомыми встречался, базарил за жизнь и тому подобное.
Поначалу у меня эти отлучки особого беспокойства не вызывали, но когда однажды он вернулся в новом обмундировании и сам, без вопроса, объяснил мне, что получил комплект у каптёра, [260]260
Каптёр – сокращённое от каптенармус.
[Закрыть]меня насторожила его расторопность. Вслед за казённой обновкой Витька принёс охапку пакетов и кульков с провизией, всё из лагерного ларька.
– Холосый хлопец сталый долзок отдал, – пояснил он походя.
Я безошибочно почувствовал, что Витька лжёт. После долгих моих расспросов он с ухмылкой признался:
– Ласколол. Молоток. Выиглал.
– Не знаешь, что тебе за это корячится?
– Пуссяй спелва изловят. С полицным.
– Подловят. Рано или поздно. И что тогда будет с тобой, со мной? Видел, как на объекте того шулягу подбрасывали? Тоже, кстати, за выигрыш. Он через сутки дубаря дал. Кровью изошёл, как поносом. Забыл?
– Цего на лоду написано, того не миновать, – заученно повторил Витька.
– А о других ты подумал? Обо мне, например. Или о том, кого ты обыграл. А точнее – обманул. Ведь ты, может, на преступление его этим толкаешь.
– Никто к банку за луку не тянет. Не хоцес – не иглай. А езли любис сладко пить и есть, плосу наплотив меня сесть.
– Брось ты эти блатные штучки-дрючки и прибауточки. Ты же клялся, что не будешь воровать, играть в карты и прочее. Обманывал?
– А где я глосы возьму налядиле на лапу дать, лепиле? Да и – в семью, для обсего котла?
– Учти: из такого котелка я жрать не буду. И причём тут нарядчик с лекпомом? Они у тебя требуют деньги?
– Налядила за лапу [261]261
Лапа – взятка (феня).
[Закрыть]на лёгкий тлуд пелеведёт. Пуссяй длугие у околёнка сдохнут, а я ессё зыть хоцю. А лепиле – за то, цто из петли вытассил.
– Кто тебя вытащил?
– Балда. Володька.
– Кто тебе сказал? Он – сам?
– Я и так знаю.
– Ничего ты не знаешь. Скажи спасибо не Балдиесу, а вохровцам, которые на вахте дежурили. За плохую службу поблагодари. И погоде скажи спасибо. Что снег шёл.
Витька вопросительно посмотрел на меня.
– И – сто?
– А то, что снег падал тебе, как в песне поется, на рыло. И таял. Дошло?
– И – сто?
– Так таял же. На покойнике не таял бы. А искусственное дыхание тебе делал Агафон. И камфарой ширял. А Балдиес тут ни при чём. И с игрой – завязывай. Не завяжешь – катись, знаешь, куда?
– Эх, Юла. Не понимаес ты насэй босяцкой зызни. Это – в клови. До могилы. Кто волом лодился, тот волом и умлёт.
– Я тебе сказал. Поступай, как знаешь.
И я впервые усомнился в правильности того, что взял Шкурникова на поруки. Мне вспомнился тюремный философ из камеры номер двадцать семь, который изрёк слова, поразившие меня: «Толкни того, кто падает. Пусть он подохнет сегодня, а ты – завтра». Нет, поступил я правильно, вот только Витька финтанул. После этого разговора вскоре бригадир назначил Витьку на зачистку готовых изделий. Не работа, а забава – не бей лежачего: зубилом срубать наплывы, выравнивать швы, подмазывать сколы цементным раствором…
Я догадывался, что бугор едва ли стал бы благоволить Витьке просто так или за его прошлые воровские заслуги – бригадир питал слабость к угощениям и подношениям. Выходит, Витька дал ему взятку. Откуда у зека, голым брошенного в лагерь, могли взяться деньги? Посылок и переводов он не получал. Да и не мог получить. Ясное дело: выиграл. Или украл. Я сделал вывод: Тля-Тля нарушил данное слово и снова взялся за старое. Что от него ожидать в дальнейшем? К тому же он вовсе не считался с моими мнениями и интересами. Какой же он мне товарищ?
Воровское в нём опять забродило. А это – гибель. Туда же и меня тянет. Несчастный! Всё – хватит. Я вообще не хочу иметь никакого касательства к его проступкам. И тем более – к преступлениям. А то, что добывает себе на благополучие средства нечестными способами, сомневаться не приходилось. За что его (и меня) по правилам, установленным в зоне, полагалось сурово покарать. Тут я позволю небольшое отступление, чтобы пояснить, какой режим был установлен в нашем лагере.
Теперь, по прошествии многих лет, мне видно, что это был один из экспериментальных лагерей, где опробировался режим «мужицкого» самоуправления с полным устранением от власти над контингентом преступного мира, или, как его сейчас называют, – организованной преступности.
Прошёл, может быть, всего год с небольшим с той поры, когда здесь владычествовали блатные, грабя и эксплуатируя мужиков, как и в других концлагерях такого типа. В один прекрасный день мужики-работяги, едва ли без помощи лагерного начальства, устроили переворот. Под руководством Моряка они, то есть мужики, свергли пахана со всей его шоблой, изгнали их из зоны. Тех, кто сопротивлялся, жестоко избили. Но обошлось без жертв. Может, кто-то из пострадавших после переворота и отдал концы от побоев, однако в зоне обошлось без единого трупа.
Все воровские «законы» были сразу отменены, в том числе положенная дань – половина. Работяги вздохнули свободнее. Никто не имел никаких привилегий – все равны. Трудиться тоже должны были все на общих работах, активисты – тоже. И сам комендант, выбранный, кстати, контингентом открытым голосованием. Управлением лагерем и разрешением всяких конфликтов Моряк занимался помимо основной работы – вязки металлической арматуры для бетонных строительных конструкций. Наряду с другими бригадниками.
Прошёл слух, что блатные на большой своей сходке приговорили Моряка и всех активистов к «высшей мере наказания». Законников, кто держал лагерь и допустил переворот, сдав его сукам, хотя никто: ни Моряк, ни его сподвижники не могли превратиться в сук, ибо не были блатными, лишили звания честных воров. Пахана на том совете признали тайным сукой, который якобы умышленно установил в своём лагере террор, чтобы дискредитировать честных блатных, борцов за счастье трудового заключённого люда – мужиков. Его зарезали, а остальных, причастных к этому делу, лишили сладкого воровского куска хлеба.
Везде и всюду блатные распространяли параши о якобы царящем в лагере беспределе, сочиняли небылицы о кровавых оргиях, творимых Моряком с его «гондонами». Впрочем, жестокие расправы всё же случались, и это, по моему мнению, никак не оправдывало ни коменданта, ни его сподвижников. Я говорю о самосудах. И всё же то, что я услышал после этапа в следующий лагерь: будто работяги, ненавидевшие сучий режим Моряка, просили блатных прислать к ним хорошего пахана, который придерживался бы «справедливых» законов и правил преступного мира, несомненно являлось неправдой, фальшивым «гласом народа». Работяги были довольны режимом мужицкого правления, их не смущали даже дикие самосуды вроде того, что мы видели с Витькой на объекте.
Витька не любил моих упоминаний о Моряке. Возможно, опасался расплаты. За то давнее издевательство над ним в двадцать седьмой камере Челябинской следственной тюрьмы.
Говорят, мир тесен. Ещё теснее мир тюрьмы и лагеря. Здесь происходят самые невероятные и роковые встречи. А эта была самой удивительной. Хотя и закономерной.
Я был уверен, что Моряк (Матюхиным его никто не называл) узнал Витьку ещё тогда, в больничной палате. Одно его слово, и Тля-Тля за несколько минут превратили б в мешок с осколками костей. Но комендант так не поступил. Почему? Кто знает… Может, преподал бывшему пахану и всем другим урок милосердия? Не исключено. Очевидно было и другое: попадись Витька, к примеру, с картами, Моряк его едва ли пощадил бы. И Тля-Тля это знал. И продолжал играть не только в карты, но и со смертью – в кошки-мышки. Причём в роли мелкого грызуна. Какой-то мышиный азарт. И никакие мои увещевания не действовали.
С горечью я осознал: опыт мой не удался. Не пожелал Тля-Тля стать другим. И бог с ним, решил я. Каждый отвечает за себя. Потому что делает себя сам.
Наверное, следовало сходить в нарядную и оповестить, что Шкурников (он же Захаров) уже не мой подопечный. Но его перевели в другую бригаду. На этом моё опекунство закончилось. И я, честно признаюсь, испытал облегчение. И – никакого сожаления. Или угрызений совести. Да и в чём я мог себя упрекнугь? Сделал для него, что мог. Человек – сам себе кузнец. Не сожалел я, что возился с бывшим блатарём, помогал освоиться и стать работягой. Правда, настоящий труженик из него не получился. Оставалась лишь надежда на будущее. Не младенец он, чтобы постоянно ему соску в рот совать. И так надо мной в бригаде подсмеивались, что я нянчусь с бывшим паханом, шестерю ему. Обидно, что другие понимают стремление помочь как нечто холуйское, угодническое.
Большое беспокойство во мне вызвало откровение Витьки о будущем его житье-бытье. Сначала на мой вопрос он хотел отделаться фразой: будет день – будет и пища. А о таком далёком предстоящем, как послезавтра, он, дескать, никогда не задумывался. Я всё же настоял, хотя наша вероятность выйти из заключения, я это отчётливо понимал, была очень невелика. И не только у него или у меня – у каждого. А у Шкурникова – особенно. Если я своё воображаемое будущее продумал в деталях (освобождение, работа, учёба, семейные дела), то Витька, вероятно, не лукавил, говоря, что об этом никогда не задумывался.
– Воловать буду, – признался он мне всё-таки.
– Зачем? Чтобы по новой сюда забуриться?
– А цьто: и на воле исацить? На то она и воля, цтобы гулять. Взять от зызни всё. Пока молодяк.
Странная логика. На мои увещевания Витька ответил:
– Пуссяй длугие исацят. Кому ндлавится, а я – на хую её видал, такую лаботу. Под винталём [262]262
Винтарь – винтовка (феня).
[Закрыть]мантуль, на волю выскоцис – по новой. Ну ус, хлен им по колен.
– Кому им?
– Всем. Ментам, плокулолам. Нацяльникам всяким. Они, падлы, в кабинетах хуём глусы околацивают и зывут, как кололи. А я долзэн гнуться на их? Как негл. Так, да? Цтобы, как у тебя, кловь из носу побезала?
Витька разволновался и озлобился. Тот мир, в который я стремился, как из тьмы к свету, для Витьки был враждебен и чужд.
«Вот в чём его главная беда, – подумал я. – Что он приемлет свободу как добычу. Обретая её, он набрасывается на всех, чтобы грабить и воровать. И это очень печально: сам себя загоняет в тупик».
– Витьк, если ты выскочишь и начнёшь снова воровать, то встреча с урками неминуема. Они ж тебя убьют, как только узнают…
– Несплаведливо меня целес хуй блосили. Волам я ницего плохого не сделал. Пуссяй лазбелутся.
– Уже один раз разобрались. По-моему, ты совершаешь роковую ошибку – упрямо не желаешь стать работягой. Но тебе – виднее. Только нам с тобой не по пути.
– Холос. Каздому – своё.
– Знаешь, что это за слова? Они были написаны на воротах Освенцима и других фашистских лагерей смерти.
– Какая лазница? Все лагеля – лагеля…
Каждый раз, когда Витька мелькал поблизости, меня охватывало чувство горечи и какой-то жалости к нему. Хотя устроился он получше, чем я. И жил в достатке. Ему продолжало везти. Пока. Встречаться со мной он избегал. Но однажды подошёл-таки. Упитанный, благополучный. Поздоровался. Предложил:
– Выйдем, поговолим. На палу слов.
– Говори здесь. При всех. Какие могут быть секреты?
Тля-Тля замялся. Это был уже не Витька Недодавленный, а, как мне показалось, почти прежний Тля-Тля – самоуверенный, деловой.
– Садись, – пригласил я, подвинувшись на нарине.
– Лепила мне лассказал. Агафон. Цто ты тогда… на вахте меня плинял.
– Ну и что?
– Езли б не ты, дубаля дал бы.
– Может, и дал бы. Но ведь не дал. Что об этом вспоминать. А ты, смотрю, цветёшь. Шкура новая, ботинки. В какой бригаде?
– На мастылке, – признался Тля-Тля.
Тут я заметил, что кисть правой руки его забинтована.
– Рекордист, – сказал я с иронией. – Проку от тебя, как от козла молока. Работничек…
– От лаботы кони дохнут…
– Ну, ну… Не боишься, что намотают за членовредительство?
– Выйдем, потолкуем.
«Чего ему от меня нужно?» – подумал я, но поднялся, превозмогая застарелую боль в мышцах.
– Тебя в этап зафуговали. В холосый лагель. Но его делзат волы. Влезес боб в ногу? Во как лаздует! И толмознёсся. Под класным клестом пелекантуесся.
Витька выглядел озабоченно. Не ожидал от нето такого шага.
– Налядьцику на лапу дас – выцелкнет.
Ох уж мне эти «хорошие» концлагеря!
– Нет, не дам. У меня нет денег. Да если б и были – не дал бы.
– У меня есть. Ласклутился малость. Сколь надо?
– Играешь? He веришь, что на задницу посадят. Как того. Пять раз подкинут, ни одного не поймают. Успеешь только один раз кровью помочиться.
Витька не ответил.
– Как ты был блатарём, так и остался, Тля-Тля. А я надеялся – человеком станешь.
– Волы – тозэ люди.
– Воры есть воры. О них нам к общему знаменателю не прийти.
– Колоце: дать тебе кастоловое семя? Или – глосы?
– Ни того, ни другого. Этап так этап.
– Цто в отмазку сказэс, езли пледъявят, цтo со мной вместе хавал?
– Я кусок хлеба с работягой Шкурниковым делил. С работягой. А не с паханом Тля-Тля.
– Тебе виднее с голки. Клици всем, цто лазлаялся со мной. Лей на меня глязь.
Я взглянул на него удивлённо.
– Помнис, ты меня спласывал: углохал я кого? Я тебе клицал: не. Езли ты не дулак, додуес – на мне есть кловь. На сходках такие дела лесали заплосто: десэвнул – полуцяй пело в бок. А езли б я тебе ласкололся, сто бы тогда?
– Не знаю, – ответил я. – Ничего.
– Поканал я, – сказал Витька.
Вид у него изменился: что-то с ним происходило, какие-то переживания беспокоили его.
– Вить, кончал бы ты, а? Ей богу, добром это не кончится. Последний раз прошу.
– Судьбу не обманес. Цто на лоду написано, то и будет.
– Да пойми ты наконец: у всех на роду написано быть хорошими и счастливыми. Ты сам себе… Сам себя делаешь. Уразумел? Не дурак же ты, а не понимаешь.
– Не делзы на меня зуб.
– Когда этап?
– Хлен его знает. Сколо.
– Прощай, Тля-Тля.
В вынужденном томительном безделье этапного вагона меня стали одолевать сомнения в правильности моего поведения и отношения к людям, и к Витьке в частности, терзать раскаяния. Я признался себе, что не был искренен с Витькой, изначально не верил ему и в него. Для меня он, по сути, во многом оставался уличным негодяем по кличке Тля-Тля, а не заблудшим и по-своему очень несчастным Витькой Шкурниковым, полубездомным и вечно голодным пацаном с соседней улицы. Я его никогда не старался понять как себя, не жалел, как, например, трагически пострадавшего шестнадцатилетнего брата. И самое главное – я не простил Витьку, сердцем не простил. И это непрощение разъединяло нас всегда невидимой стеной. Я помогал ему существовать, но не верил в него. А он не верил мне. Потому, возможно, и не пошёл за мной.
«Вот почему мне его жаль, – думал я горестно, – он – и моя жертва. Частично, но и моя тоже».
Пожалуй, впервые я почувствовал свою вину перед человеком, которому вроде бы не причинил ни малейшего вреда. Но я не помог ему по-настоящему. Хотя это было, вероятно, в моих возможностях.
Я осознал, что не хотел к нему так отнестись. Всё получилось само собой. И, наверное, потому что слишком придерживался своих правил. И одно уразумел здесь, в лагере, задав себе вопрос: «А почему я должен отдавать себя и своё другим? Особенно тем, кто мне ничего не даёт взамен или в благодарность. Да ещё норовит взять, выманить, выцарапать, присосаться на дармовщину». Я слишком опасался растратиться. И поэтому недостаточно жертвовал людям, не то что Христосик. Вероятно, моя душевная скупость не позволила, помешала открыть Витьке путь истинный, открытый мне. Видимо, причиной всех этих ошибок и несвершений – и виной перед Витькой – была моя боязнь раскрыться. Ведь раскрыться – это стать совершенно уязвимым. Этого я не мог допустить – интуитивно.
В последние полмесяца Витька не попался мне на глаза – ни разу. Я предположил: не подзалетел ли он в ШИЗО? Или, что вовсе плохо, но весьма вероятно – в СИЗО? Вернее всего, Витька жировал где-то в зоне, в каком-нибудь подпольном казино, каждый раз рискуя быть пойманным с поличным за банком. Как в таких случаях поступал Моряк, мы видели своими глазами на стройплощадке. Но – никчёмно орудие воспитания под названием «страх». Орудие, на котором держалось всё и вся.
По-моему, советские тюрьма и концлагерь не воспитали, не сделали лучше ни одного своего узника. Поломали, исковеркали, довели до озверения, до гибели – очень многих. Не сочтёшь. В лучшем случае, сопротивляясь бесчеловечной системе советских тюрем и концлагерей, узнику удавалось остаться самим собой, сохранив то человечное и человеческое, что в нём уже возникло и развилось на воле.
Пагубность этой системы в том и состояла, что она стала глобальной, пропуская через себя миллионы, десятки миллионов граждан нашей страны, тюремизируя их сознание, пропитывая заразой уголовщины, превращая фактически страну в огромнейший концлагерь. Обычно с каждой судимостью попавший в лагерную трясину увязал всё глубже, а перешагнув однажды критическую черту, становился пленником системы навсегда. Вся карательная система, в чём я убедился позднее, вплоть до сегодняшнего дня, считает: если в её путы, капканы, широко открытые двери тюрем и ворота концлагерей кто-то залетит хоть раз, даже за испуг воробья, всё – это их кадр. Совсем недавно партийно-советские органы, когда я им изрядно надоел своими выступлениями в прессе и «склоками», пытаясь добиться правды и выполнения закона в милиции и в партийных органах, то неоднократно слышал:








