412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » В хорошем концлагере » Текст книги (страница 10)
В хорошем концлагере
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:04

Текст книги "В хорошем концлагере"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Все любят картошку
1952, осень

В это воскресное дождливое утро я намеревался поизучать учебник логики. После завтрака сбегал в каптёрку, отстоял очередь, чтобы получить доступ к своему голубому, как мечта, чемодану с двойным дном, в котором, кроме книги да небольшого запаса мыла и зубного порошка, ничего не имелось. Никто не догадывался, что в тайнике хранятся несколько десятков листов с моими записями.

Вернувшись в барак, я лёг на нарину вагонки, укрылся слегка обрызганным дождём бушлатом и лишь углубился в премудрости построения силлогизма, как раздался пронзительный окрик бригадира Зарембы:

– Эй, крепостные! Вставайте! На барщину собирайтесь! Живо!

В ответ послышалась искуснейшая матерщина в адрес начальства, правительства и всего человечества. Но кое-кто продолжал храпеть – никакой окрик не в силах был поднять этих переутомлённых людей.

Я всё-таки растолкал Сашку Жареного (по имени его называли редко, а по фамилии – никогда), соседа по вагонке, бывшего танкиста-фронтовика с безобразной маской вместо лица и обгоревшими же, без ногтей, кистями рук – память о сорок третьем. Прохоровка под Сталинградом, кошмарное побоище, которое ему и по сей день снилось.

Никому не хотелось выходить из барака под бесконечно моросящий ненавистный дождь. Собственно, дождя не было: с грязного неба оседала холодная, словно из пульверизатора, мельчайшая капель и водяная пыль.

У загона рядом с вахтой уже стоял, переминаясь нетерпеливо, нарядчик в новенькой зековской одежке и донимал Зарембу:

– Где твои разбойники, бригадир? Чего тянетесь?

Здесь же находился нахохлившийся и молчаливый начальник режима. Вот уж кому не позавидуешь – собачья должность. И в зоне торчит едва ли не большую часть суток. Ни за какие тысячи, ни за какие звёзды на погонах не согласился бы на подобную добровольную каторгу – честно!

– Гражданин начальник, имейте совесть – в дождик на работу. В такую погоду хороший хозяин собаку со двора не выгонит…

Начреж и рта не разинул. Закоченел, что ли, в своей, водяными бусинками усеянной шинелишке. А вернее всего, хотел всем своим непоколебимым видом показать, что никакого дождя нет и претензии зеков совершенно безосновательны.

Я так и не понял, почему из бригады в тридцать с лишним рабов нарядчик с молчаливого согласия начрежа выбрал лишь двадцать. Остальные, на радостях, кинулись, разбрызгивая грязь, к бараку, в тёплую кислую духоту, на нары. Я позавидовал им, вспомнив про книгу, от которой пришлось оторваться. И меня продолжал занимать вопрос: почему отобрали именно нас? По какому признаку? Вскоре сообразил: все мы – с первой судимостью. У Саши Жареного ходка тоже первая. За спекуляцию. Мелкую. Статья – не «тяжелая». Но его не взяли. Почему? Может, физиономия не понравилась? Вместо нормального человеческого лица у него – бугристая пластилиновая маска без бровей и ресниц. Над Жареным шутят: встреться он в тёмном переулке – со страху уделаешься. Без напоминания кошелёк отдашь. И в придачу всё с себя скинешь.

Саша к шуткам снисходителен. Да и не дурак он, знает: будешь «заводиться» – со свету издёвками сживут. Коллективно. Дружно. И – безнаказанно. Как всегда. А один блатной, этакий вроде бы демократ и защитник мужиков, подтрунивал над бывшим лейтенантом, командиром танка:

– Ну и харя у тебя, Жареный. Ты свою бабу наверняка заикой заделал? Уж не тебя ли она зачалила? За испуг?

И хохотал от души. Ему, конечно же, наплевать на то, что Саша не покинул горящую машину, что полуживым из неё вытащили и что за тот бой ему в госпитале вручили орден Красной Звезды…

Так вот, Сашу в зоне оставили. А меня, его напарника, вызвали по списку. Может быть, там, куда нас поведут или повезут, просто не нужна бригада полностью? Может быть, может быть… На какой объект нас направляют, нарядчик, прихвостень начальства, разумеется, не скажет. Предполагай что хочешь.

Пока грузовая машина с нарощенными бортами, чтобы зеки не видели, куда их везут, тяжко переваливая с боку на бок, с натугой продвигалась по вязкой дороге, я про себя упражнялся в логике. Силлогизм получился такой: все граждане СССР имеют право на труд и на отдых. Зеки – граждане СССР. Правда, временно лишённые свободы. Следовательно, зеки имеют право на труд. В чём им никогда не отказывают. А право на отдых, один день в неделю, почему-то не соблюдается. Его заменяют правом на труд. Спрашивается: имеют зеки право на отдых? Или только – на труд? И что же это за право, когда одно навязывается насильно, а другого лишают? Хотя формально любой гражданин имеет право на то и другое в равной степени.

Кстати сказать, имеют ли право зеки на отдых, я спросил-таки у начальника режима. Он поинтересовался, прежде чем ответить, моей фамилией, статьей, сроком, а после, записав всё это на бумажку, рубанул:

– Имеют!

Тогда я продолжил рассуждение: если такое право зеки имеют, то почему этим правом им запрещают пользоваться? Ведь это противозаконно.

– Если потребуется, – твёрдо ответил начальник режима, – вы будете работать день и ночь. Ясно? И всё будет по закону. Ясно?

– Ясно, – ответил я.

Больше вопросов начальству, у которого уже и физиономия стала похожа цветом на околыш, у меня не возникло. Вопросы всплывали один за другим самому себе. Их порождал учебник логики для восьмого класса средней школы, до которого я, плутая, на воле, так и не добрался. Пришлось следующие классы школы проходить здесь. И я всё чаще обнаруживал, что очень многие меня окружающие, в том числе начальники с золотыми погонами, тоже до него не добрались – до восьмого класса. По крайней мере – до этого интереснейшего предмета – «Логики». И не имели о ней даже приблизительного представления. Поэтому, наверное, и поступали часто вопреки законам этой прекрасной науки. А за её пропаганду меня даже наказывали: уж слишком дерзкими, а может быть даже противозаконными, казались им мои рассуждения насчёт истины, правды, справедливости, законности, гуманности, произвола и тому подобного. Начальник КВЧ [98]98
  КВЧ – культурно-воспитательная часть.


[Закрыть]
однажды, когда я ему надоел изрядно, посоветовал:

– Рязанов, иди ты со своей логикой, знаешь куда?

После этой беседы я продолжал посещать лишь библиотеку, в которой тлело немало интереснейших книг. К сожалению, немного нашлось в лагере охотников прочесть их. Начальник КВЧ прямо дал мне понять, что простой советский заключённый не должен рассуждать на темы, которые его как бы не касаются или не дозволены ему. Он должен делать то, что ему предписывают правила режима и лозунги, фанерными щитами с которыми была заставлена вся территория жилой зоны. Они вопили и с фронтонов штаба, клуба и мертвецкой.

На фронтоне последней художник Коля Дорожкин (имя, фамилия подлинные), «фашист», пятьдесят восемь – десять, намалевал огромными буквами хорошо читаемый с любой точки территории лагеря: «Только честным трудом обретёшь свободу». Ни для кого из зеков не остался скрытым истинный смысл лозунга. Но начальство почему-то упорно не желало переместить его хотя бы на вахту – всё же ближе к воле. Начальство считало более правильным водрузить сей афоризм на скорбной избушке, никогда, между прочим, не пустовавшей. Над лозунгом потешались все зеки. Это была самая весёлая шутка Коли Дорожкина, ведь никто не сомневался, что именно он «заделал козу» тупарям-начальникам. Но зеки не были правы. Идея прикрепления лозунга на мертвецкой, возможно с лёгкой подачи Коли, принадлежала старшему лейтенанту Свинарёву, исполнявшему обязанности начальника КВЧ. Это он мне внушал, что зек должен думать лишь о том, что предписывают ему правила режима, – и только! И ни о чём больше не помышлять. А где в этих правилах сказано, что зеку разрешается логически мыслить? Нет такого пункта. Уверен, что и в служебных инструкциях, по которым живут и действуют наши опекуны-начальники, тоже подобный пункт отсутствует. В их инструкциях сказано, что они должны охранять нас и перевоспитывать, а в правилах для нас, – что мы обязаны все их требования беспрекословно выполнять. За невыполнение же, за непослушание… Ну и так далее.

Между прочим, логика пришлась против шерсти и блатным, с которыми я по наивности и молодости лет затевал дискуссии о законах мышления, о необходимости правильно, реалистически мыслить. Чтобы понимать всё окружающее нас правдиво.

Логика не нравилась и многим мужикам-работягам, моим собригадникам. И я нажил среди них несколько недоброжелателей только из-за этой прекрасной древней науки. Логика и наша жизнь были явлениями из разных миров, совершенно несовместимых. Антагонистами, противоположностями.

Многие, как это ни странным мне показалось, охотно признавали правильными явные логические ошибки, отталкиваясь от афоризмов типа: «Земля имеет форму чемодана». Или «Все бабы – бляди». Или: «Не украдёшь ты – у тебя украдут». Или: «Работа не волк – в лес не убежит» вместе с «День кантовки – месяц жизни». В понятии зеков работать – вообще не нужно. Труд – вреден человеку. Тому, кто «пашет». И то, что человечество, прекратив трудиться, обречёт себя на верную гибель, их не убеждало; прожить можно распрекрасно и не работая, если умеешь обмануть или украсть.

– Но ведь, – доказывал я, – чтобы что-то украсть, это что-то прежде надо сделать. Тот же хлеб.

Мой противник, блатарь, возразил:

– Хлеб и всё другое пущай делают другие. А у нас есть голова и руки, чтобы украсть. И на наш век всего хватит.

– А после вас?

– А после нас хоть…

– Потоп, – подсказал я.

– Какой потоп? – недоумевал блатарь.

– Так один французский король сказал.

– А ты, фраер, против короля прёшь. Король, видать, был не дурак…

– Вроде тебя, – вмастил я блатарю. – Ему вскоре голову отрубили. По приговору народа.

Такие беседы меня забавляли. И огорчали. Заставляли всё чаще задумываться о вещах серьёзных: о своём месте в жизни, о целях её, об отношении к людям…

…Машина сильно накренилась вправо. К счастью, не в мою сторону. У того, противоположного, борта, прижатые телами товарищей, заскандалили те, кому не повезло. Вохровцы спрыгнули из-за щита, делившего кузов на две части: для пары «чистых» и десяти пар «нечистых». «Чистые» направили – с земли – на «нечистых» оружие и приказали не шевелиться. Иначе – будут стрелять. Но предупреждение не подействовало.

Среди зековского мата послышались и предположения: перевернётся машина вверх колёсами или нет? Последовали и загробные шутки: дескать, ты-то что потеряешь, кроме срока? У тебя четвертак почти не початый. Или думаешь в лагере двадцать пять лет прокантоваться? И так далее.

Не обращая внимания на категорические запреты стрелков, зеки у поднявшегося борта цеплялись за него, чтобы хоть как-то облегчить положение тех, кто оказался внизу. И всё же началась грызня, кто-то кому-то заехал в морду, поднялся хай, и стрелок вынужден был грохнуть из своей пищали-трёхлинейки. Но злобная возня и после этого не прекратилась – ругались шёпотом, обещали друг другу выткнуть глаза и вырвать глотку, а вместо неё вставить хрен, не тот, что, разумеется, растёт на огороде.

Я обратил внимание на то, что наша машина застряла среди чистого поля. Вернее – полей. Рядами к горизонту тянулись кустики пожухлой картофельной ботвы.

Вскоре нам разрешили вылезти из кузова. Далеко маячили фигурки стрелков в конусообразных плащ-палатках.

Какое-то время мы толклись возле завалившейся на бок машины. На ботинки сразу же налипло по полпуда грязи. Кто-то предположил, что сейчас нас заставят вытаскивать на себе огромную и тяжеленную грузовую машину, и её принялись яростно пинать. Нас быстро отогнали в сторону.

Но вот позвал начальник конвоя бригадира: это ещё зачем? Возле начальника конвоя возник какой-то вольняшка, по обличию – местный, хакасс. Возможно, он приехал с вохровцами на второй машине. Вольняшка показывал что-то Зарембе, широко разводя руками. Тот понимающе кивал. После чего они куда-то пошли. Возвратился бригадир нагруженный вёдрами. Мы ещё не догадывались, что же произойдёт дальше. А далее Заремба с грохотом бросил поноску и объявил:

– Пейзане! Сёдня будете гнуть спину на сельских плантациях. Картошку копать, мать её перемать. Рязанов и Худояров – за мной!

Я и целочник [99]99
  Целочник – осуждённый за износилование. Алика блатные не опустили (обычно все, кто попадает по этой статье, сами становятся жертвами насилия по заведённому, видимо давно, «понятию») лишь по уважительной причине. Один из полуцветных, знавший Худоярова по воле и попавший в тюрягу позднее его, подтвердил, что девчонка «пролетела» раньше и лично он был тем, кто «завернул» ей целку. Алика «гады» повязали, и, хотя долго и усердно выколачивали из него признание, парень выдержал все пытки и издевательства милицейских палачей, не подписал протоколы допросов с сознанкой. Тем не менее его осудили и приговорили, как и меня, к пятнадцати годам «исправительных» работ в концлагерях. Так Алик не пополнил семью Машек, Наташек и прочих «жён» блатарей, которые по какому-то неписанному «закону» имели право сюзерена. После при поступлении новых кандидатов в воровской «гарем» многие из них становились «общественными жёнами». Отбыв срок наказания, некоторые из бывших изгоев «мстили», насилуя и убивая детей и девушек. Иногда жертвами их становились десятки – в основном – дети.


[Закрыть]
Алик поплелись за нашим вождём, еле переставляя ноги в грязевых кандалах.

Мы притащили лопаты, вождь – вёдра. Немного машина не дотянула до места, где валялось это добро.

Так выпало, что и работать мне пришлось с Аликом. Я копал, он выковыривал из мокрых комков жёлтые сочные клубни. Потом мы поменялись, чтобы не обидно было никому. Но много картошки осталось в земле: не наша, пусть лучше пропадёт.

Начальник конвоя, узрев, что мы норовим побыстрее пройти отмеренный нам хакассом участок, призывал нас работать на совесть.

Алик слушал-слушал и не вытерпел:

– Начальник, разве ты не знаешь: где была совесть, там хуй вырос.

Начальник конвоя вскоре убедился в справедливости сказанного Аликом. Не помогли и угрозы наказания, на которые последовали резонные возражения типа: нам всё равно эта картошка не достанется; кто её сажал, тот пусть и собирает, и тому подобное.

Тогда начальник объявил: если мы будем тщательно выбирать клубни из земли, ничего в ней не оставляя, он разрешит каждому взять по несколько картошек. В зону. И что, дескать, он этот вопрос согласовал с агрономом, тем самым хакассом, который нам участок отмерил и удалился к себе в тёплый и сухой дом, к бабе. Алик смело предположил, что этот чурка (все нерусские на лагерной фене – «чурки» и «звери») сейчас уже всосал стакан водки и закусывает жареной картошкой с салом и совхозными свежими огурчиками, хрумает такой-сякой, а у нас кишка кишке протокол составляет, и мокнем мы здесь, увязая в грязи и выколупывая из неё ту самую картошку, которую он, паразит, жрёт. Это было обычное аликовское нытьё. Он всегда на всех был в обиде. Как будто все виноваты в том, что его постигло такое несчастье – тюрьма. Кое-кто, разумеется, виноват, но не весь же мир. И уж точно – не мы.

Посулы начальника, однако, всех взбодрили. Правда, кое-кто основательно сомневался, что он свои обещания выполнит.

– A не ебёшь нам мозги, начальник? – спросил его кто-то из зеков.

– Слово чекиста. Или тебе справку дать?

Упоминание справки вызвало гнев. Честное слово, хотя и «мусорское», всех больше устраивало. Слову верили больше, чем справке с любой печатью («чекухой»).

С этого момента отношение зеков к сбору урожая совершенно изменилось. Многие закопошились живее, послышались грубые шутки на тему номер один – сексуальные. Все, вытирая облюбованные крупные и ровные клубни о ботву или о собственные бушлаты, рассовывали их по карманам. А кое-кто запихивал понадёжнее, поближе к брюху – за пазуху. И разговоры стали веселее.

А мне вспомнился Саша, и я погоревал за него: был бы с нами, больше картошки нам досталось бы. Хотя и того, что я загрузил в карманы, на двоих хватит поесть. Не вдоволь, а так, «червячка заморить».

Мой напарник уже вслух прикидывал, где в зоне можно будет сварить добычу, сегодня же, сразу по возвращении. Бурты клубней стали расти повыше и побыстрее.

Изморось, однако, не прекращалась, бушлаты и телогрейки наши с каждой минутой тяжелели и от впитываемой ими влаги, и от увеличивающейся добычи.

Последние рядки мы одолели с настоящим энтузиазмом, какого я давно не наблюдал в бригаде, а лишь в кинофильмах о бравых колхозниках.

К машине брели еле-еле, мотало нас из стороны в сторону, ведь работали без обеда, да и сил потратили порядочно – выдохлись.

Всеобщее недовольство вызвала лишь накренившаяся машина. Мы сожалели, что не вытолкнули её из колдобины сразу, когда сил ещё чувствовалось достаточно. Но делать нечего: облепили её со всех сторон и под Зарембин пронзительный повтор: «Раз-два, взяли! Кто не взял, тому легко!» на руках вынесли махину на ровное место. Совершенно обессиленные, заползли, подталкивая друг друга и переваливаясь через борта мешками в кузов. Тихо, без разговоров – до того умаялись – терпеливо принялись ожидать снятия конвоя с постов. Алик даже задремал, привалившись к моему плечу. А я размышлял о том, что происходит с нами, и искал логику в происходящем. Начальник конвоя разрешает нам брать, считай, – красть совхозные овощи. Разве он их владелец? Некоторые из нас именно за это и получили сроки наказания. И немалые. По указу от четвёртого шестого сорок седьмого. И оказались здесь, в полном распоряжении этого начальника. Разве то, что является преступлением на воле, таковым здесь уже не признаётся? Закон должен быть для всех и везде в стране одинаков, и действие его должно распространяться на всех – без исключения. И опять нет логики в словах начальника конвоя, нашего властелина, и в наших действиях – тоже. Получается, что я, положив в карман шесть картошин, пусть и с разрешения начальника, украл их у государства. Или не украл? Нет, похитил – точно. Значит, я…

Столкнув Аликову голову с плеча, я вытащил из карманов украденное и опустил клубень за клубнем на дно кузова. Катись они все…

Обратный путь мы проделали без приключений. К вахте подошли, когда начало смеркаться.

Самое неприятное нас ожидало во время шмона. Надзиратели заставляли всех, у кого обнаруживали похищенные клубни (а их не оказалось лишь у бригадира и у меня), отходить в сторону и ссыпать «недозволенные предметы» в кучу.

Поднялся хай. Возражения о том, что это – вознаграждение за наш труд, не принимались надзирателями во внимание.

– Нам начальник разрешил! Не верите – спросите! Вон он стоит… – негодовал Алик, тоже любитель справедливости. – Гражданин начальник конвоя! Скажи своё слово!

Но он словно бы нас не слышал. Тогда Алик зло бросил:

– Имей совесть, начальник… Хотя бы половину нам оставь…

Начальник, стоявший возле шеренги надзирателей, не полез за словом в карман:

– А кто мне сказал: где совесть была, там член вырос?

– Эх, начальник-начальник! Мы-то поверили тебе, лопухи. А твоё слово – говно, а не честное слово.

Начконвоя, услышав такое в свой адрес, взбеленился и распорядился:

– В карцер его! Тебе там быстро целку сломают, Худояров!

Память у начальника – цепкая, натасканная, запомнил не только фамилию Алика, но и его статью. Алик, действительно, как я уже упомянул, был осуждён за изнасилование. Хотя и божился, что ничего такого не было, а всё произошло по согласию. Но, к несчастью, об их любовном приключении узнала её мать, устроила дочке выволочку с тасканием за волосы и проклятиями и настояла, чтобы «потерпевшая» написала заявление в суд. А девка эта, со слов Алика, и до него давала многим парням. Но всё обходилось шито-крыто. А теперь у неё появилась возможность оправдаться и прикрыть свою «нечестность» якобы изнасилованием. Как там у них было на самом деле, кто знает? Может быть, и лукавит Алик, а может, так всё и произошло. Но поддали ему судьи (судебное заседание вела женщина) щедро – пятнадцать лет. Старик-зек Муртазин подшучивал над Аликом: «Один раз сигарга – пятнадцать лет каторга». И щерился беззубым ртом. Ему-то нечего было стесняться своей статьи – убил жену. По пьянке топором зарубил. Чтобы не пилила, что всю зарплату пропивает. А Худоярову судьба такая выпала – терпеть насмешки: позорно сидеть за «целку». Тем более когда её и в помине не было.

И вот начальник конвоя напомнил Алику, кто он есть, и тот сразу сник и, сидя на корточках отдельно от остальных, уже другим тоном, более миролюбивым, произнёс:

– А что я нарушил, гражданин начальник?

Но оскорблённый начальник всё ещё кипел «праведным» гневом и жаждал отмщения.

– Гражданин начальник конвоя, – вступился я. – Не надо его в карцер. Он это от усталости.

– Ты, заключенный Рязанов, тоже туда захотел?

Нет у меня не малейшего желания оказаться в бетонной одиночке. Тем более в мокрой одежде. Поэтому замолчал, лихорадочно соображая: как помочь Алику? Я протолкнулся к Зарембе и попросил его:

– Бригадир, Алика ни за что в кондей пакуют. Потолкуй с начальником конвоя, чего он залупился?

– Трюм ему обеспечен. Видишь, как попка взъелся.

Я видел. И посочувствовал Алику. Сейчас мы приползём в барак, где хоть не так холодно и сыро, как здесь или в карцере, потопаем на пищеблок обедоужинать, а несчастный Алик… Эх, жизнь зекова: тебя дерут, а тебе – некого… Вкалывал-вкалывал, промок до костей, и вот такая благодарность за все муки – карцер. Хорошо, если не отобьют сапогами потроха – за непочтение к начальству. А Заремба просто не захотел лезть на рожон и портить отношения с начальством.

– Ну-ка, иди сюда, защитник, – пригласил меня надзиратель. Он очень удивился, не обнаружив у меня ни единого клубня, и ещё раз обыскал. Даже в промежности пошарил – не затырил ли я туда картошку. И с сожалением сказал:

– Проходи.

Когда обшмонали последнего бригадника, в куче картофеля набралось не менее, на мой взгляд, пяти больших вёдер. И все клубеньки – один к одному, с кулак каждый. Куда, интересно, картофель денут? На общую кухню сдадут или совхозу возвратят?

Несмотря на наказание Худоярова, многие вслух выражали своё возмущение «произволом».

– Чтоб вы, мусора, подавились нашими картошками! – выкрикнул кто-то.

– Это государственное имущество, – изрёк начальник конвоя.

«Государственное»… Так ему и поверили.

Нас запустили в зону, над которой громыхал репродуктор. Лагерная знаменитость – певец и гитарист Гриша Цыган надрывно, почти стонал:

 
Здесь идут проливные дожди.
Их мелодия с детства знакома.
Дорогая, любимая, жди,
Не отдай моё счастье другому…
 

Я оглянулся: Худоярова, понурившегося и пришибленного, надзиратели вели в ШИЗО. Мне стало нестерпимо тоскливо и от песни, и от сознания того, что ничем не могу помочь Алику. Эх-ма…

Саша Жареный встретил меня горячим крепким чаем – позаботился. Помог: мокрый бушлат в сушилку унёс, одним из первых успел и повесил его поближе к трубе, чтобы до утра просох.

Хорошо, что Сашу не дёрнули вместе с нами, отдохнул хоть по-человечески. И ему едва ли удалось бы пронести хоть пару картофелин в зону – никому не пофартило, надзиратели постарались выполнить свои служебные обязанности на «отлично».

– А чего тебя-то отсеяли? – поинтересовался я у Саши. – Везучий ты однако.

– Не дай бог тебе такого везения. На крючке я у опера. Из-за своего длинного языка.

Я скорчил вопросительную гримасу.

– Трёкнул как-то, не подумал, что убежал бы из лагеря, если б такая возможность представилась. Кто-то оперу об этом стукнул. И меня – на кукан, поволокли по кочкам. Я куму тыщу раз повторил: по-дурости ляпнул, куда мне бежать, с моей-то фотокарточкой? Один хрен под прицелом держат. Как бы не укатали на штрафняк. Или в лагерь со строгим режимом. Как склонного к побегу…

Мы погоревали об Алике, прокляли начконвоя, перед отбоем ещё попили горячего чайку – я основательно прогрелся и не заболел.

А через пару дней знакомый расконвойник, которому была поручена уборка казармы в дивизионе, под страшным секретом поведал мне, что в воскресенье вечером вохровцы гужевались: [100]100
  Гужёвка – пир, обжировка (феня).


[Закрыть]
варили и жарили картошку, аж дым коромыслом стоял. И пили, конечно. С устатку. Служба у них и в правду – не позавидуешь, как ни выпить? О пире попок я всё же пересказал – с негодованием – Саше Жареному.

– Все любят картошку, только достаётся она достойнейшим, – изрёк Саша и улыбнулся. Если так можно было назвать ужасную гримасу.

Как в Ростове-на-Дону…
 
Как в Ростове-на-Дону
Я первый раз попал в тюрьму,
На нары, на нары, на нары.
Какой я был тогда дурак,
Надел ворованный пиджак
И шкары, и шкары, и шкары.
Вот захожу я в магазин,
Ко мне подходит гражданин —
Легавый, легавый, легавый.
Он говорит: «Такую мать,
Попался, парень, ты опять,
Попался, попался, попался».
Лежу на нарах, вшей ищу,
Баланду жрать я не хочу.
Свободу, свободу, свободу.
Один вагон набит битком,
А я, как курва, с котелком
По шпалам, по шпалам, по шпалам.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю