Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
Эти детские впечатления укрепили мои атеистические взгляды, которые во мне постоянно поддерживала и мама, комсомолка двадцатых годов, убеждённая безбожница. И я с гордостью мнил себя атеистом-материалистом, то есть видящим и понимающим мир таким, какой он есть на самом деле. И когда через два года в другом концлагере я по собственной инициативе принёс в инвалидный барак лекарства двум безнадёжно больным – сердечникам, да вдобавок отказался от вознаграждения, один из них, шептун с сизым носом, спросил меня, опасливо озираясь, не христианин ли я, то меня такое подозрение почти оскорбило. И я долго недоумевал, с чего ему такая блажь в голову пришла. Понятно, почему я с опасением и недоверием, если не с досадой, воспринимал Колины цитаты из Ветхого и Нового Заветов, – опиум! отрава и ложь!
Когда в следующий раз Христосик, подойдя ко мне в палатке, опять завёл свою шарманку о Боге, я ему сказал:
– Давай потолкуем о чём-нибудь другом. О девушках, например.
Коля от предложения, как ни странно, не отказался. И чтобы какие-нибудь поганцы и похабники не встряли в нашу беседу, мы из гомонливой и вонючей землянки снова подались на прогулку – на своё обычное место.
Коля с восторгом и непривычной для моего слуха нежностью вспоминал о своей девушке Оксанке. Ведь он был всего двумя годами старше меня, и мне были близки его чувства.
Разволнованный Колиными воспоминаниями, а отношения между ним и невестой остались чистыми, дальше поцелуев и объятий дело не пошло, я вечером, перед сном перебрал в воображении свои встречи с Милой, ещё более целомудренные.
Храп и пердёж усталых людей, их шумное дыхание, всхлипы, бормотания, перемешанные с руганью, матом и вскрикиваниями, – всё это как бы пачкало те трепетные картины, что возникали в моей голове. Я выбрался из своего угла и вышел из землянки.
Прохладный воздух сразу освежил и взбодрил меня, а то, что я увидел, очаровало.
Огромный матовый шар висел в тёмно-синем бархатистом небе. Его ясный и тоже прохладный свет приглушил жёлтые покачивающиеся фонари, гирляндой опоясывавшие запретную зону.
Оттуда, из-за проволочных ограждений, из невытоптанных полевых трав, слышалось стрекотание ночных насекомых. И мне до спазмов в горле, до крика захотелось рвануть туда, откуда доносились эти звуки вольной жизни. Именно в этот миг я всем своим существом осознал, прочувствовал, почему иные зеки, сжавшись в комок что есть сил, броском устремляются на «волю». Хотя она всего-навсего «шаг влево, шаг вправо», и нет абсолютно никакой доли процента вырваться из пространства, которым тебя ограничили, и невозможно даже предположить, что стрелок промахнётся и смертельная боль не пронзит твоё тело и свет в твоих очах не померкнет навсегда. Навсегда…
Кажется, совсем недавно это «навсегда» было таким далёким, что почти не касалось тебя. И вот сейчас оно – рядом. Всегда рядом.
Как бы опасаясь собственных мыслей и не позволяя им овладеть мною да чтобы не нарваться на ночной обход надзирателей, я возвратился в словно залитую под конёк вонючей воздушной жидкостью землянку, втиснулся меж двух натужно храпящих тел и ещё долго не мог уснуть: перед мысленным взором всплывала похожая на матовый абажур гигантская луна, а под ней в распухшей тьме угадывался силуэт нашего дома и в нём не светилось ни одно окно. Даже Милочкино. Собственно, о нём-то я и думал. Мила сейчас спит. Спокойной тебе ночи, далёкая милая девочка из такого же далёкого детства.
На следующий день я не удержался и рассказал Коле о виденном ночью.
– У нас, в Карпатах, луна ещё больше. Громадная! Встанешь на мосточке посрединке, и кажется, что в реке свивается грива из серебра. Мы с Ксанкой и встречались по ночам на том мосточке. Холодом от воды потягивает, я ей свою куртку на плечи наброшу и обниму. Прижмёмся друг к другу – тепло! Она молчит, и я – тоже. Стоим и смотрим на луну и серебряную воду. А она струится, журчит. Красиво! Да ещё если соловей защёлкает, запоёт.
– А я ни разу соловья не слышал. Только читал.
– У нас их много. Серенький, малюсенький. Меньше горобца.
– Кого-кого?
– Горобца. Как его по-русски? Воробей. Нацелуешься – утром еле до хаты дойдёшь. Не успеешь лечь – мать будит. Робить треба. И – робишь. Хорошо-то как було!
– У меня тоже дивчина есть, – вдруг разоткровенничался я. – На Урале живёт. Я её так ни разу и не поцеловал.
Никому никогда я даже не упоминал о Миле. Берёг от чужих. Не допускал никого до самого сокровенного. А сейчас – доверился.
– Хорошая девушка. Чистая. Добрая. И красивая. В институте учится. В медицинском. А я… здесь.
– Не журись, – подбодрил меня Коля. – Тебе скилько рокив?
– Девятнадцатый.
– А в концлагере сидеть?
Я ответил. Собеседник мой умолк.
– Мне бы твой срок, Микола, я бы выше палатки подпрыгнул. Как это тебе так подфартило?
– Я казал гражданину следователю и судьям, что я баптист и не можу людей убиваты. Никого. В армии служить согласен, а оружие в руки нэ визьму. Бо не велит Господь. Бо вси людины – братья и сёстры. Не можу я на брата чи сестру поднять руку. Не можу…
– А я с удовольствием пошёл бы в армию. Лишь бы не в эмвэдэ. Лётчиком. Или танкистом. С детства такая мечта.
Коля тактично промолчал и на сей раз.
– А ты неужели не обижаешься, что тебе срок влупили? – спросил я.
– Я ни на кого не серчаю. Так угодно Богу, – ответил Коля с улыбкой.
– Ни на кого? – переспросил я, не веря.
– Ни, – по-детски радостно сказал Коля.
С каждой встречей, в каждой беседе теперь я открывал в Христосике что-то такое, чего в других людях не замечал, не находил. И это заставляло меня искать объяснение, почему он такой, почему так думает и поступает. Его толкование, что действовать подобным образом ему велит Бог, оставалось для меня непонятным. Я не мог поверить в его живую связь с Богом, которого, по моему убеждению, не существовало.
К тому времени Коля начал столярничать. Начальство завалило его заказами. Появились у него левые деньги, продукты питания, приобретённые с помощью вольнонаёмных за зоной. Но Коля почти всё, что подхалтуривал, раздавал другим. Как он объяснил мне, более нуждавшимся. Чем он. И отдавал с радостью. Почти с ликованием. Часто – малознакомым. Я не мог понять: разве ему деньги лишние? Добро бы – друзьям, товарищам, землякам, а то, как мне показалось, любому встречному и поперечному. Выходит, он, действительно, считает всех своими братьями. Частью самого себя.
Беседы с Колей стали для меня почти потребностью. После них, хотя я упорно, ни за что не соглашался со многими его доводами, основанными на вере в Бога и его заветах, мне становилось легче. Снисходило успокоение. Или – умиротворение.
А однажды Коля меня удивил, предложив:
– Послухай вирши.
Негромко, нараспев Коля начал читать стихи. Сомневаться в этом не приходилось, звучали чёткие рифмы. Однако смысла стихотворения я не уловил. Так, лишь отдельные слова.
– Ты сочинил? – поинтересовался я.
– Ни! – воскликнул Коля.
– Шевченко, Тарас Григорьевич? – исчерпал я свою эрудицию.
– Иван Франко, – подсказал Коля.
Мне это имя ничего не говорило. Правда, в Челябинске, на полках магазина подписных изданий я видел бордовые томики с этой золотом тиснутой на переплёте фамилией, но почему-то никогда в них не заглядывал.
Познакомился с этими томами я в камере-одиночке, куда меня водворили после страшного события: на глазах у меня изнасиловали взрослого мужчину, после чего я не смог есть и вставать с нар. Такое моё поведение на третьи сутки заставило старосту камеры вызвать надзирателей, которые после осмотра меня врачом и привели в одиночку. В ней я находился дней десять. Или больше. Врач каждый день мне давал какие-то таблетки, и я постепенно пришёл в себя. Потом меня возвратили в ту же камеру. Я ожил, стал соображать, нормально разговаривать. Кроме стихов Ивана Франко я успел прочесть, вернее перечитать, роман В. Гюго «Отверженные».
– Красивые стихи. Но непонятные, – признался я Коле. И он строку за строкой перевёл весь тюремный сонет.
– Он, что, сидел? – догадался я. – Революционер?
Я обожал революционеров. И не меньше приключений любил читать книги об отважном Камо, о благородном Кирове, о добром дедушке Ленине…
– У меня есть пачка папиросной бумаги, я её в кисете с махрой храню. На её листочках мелкими буковками химическим карандашом записываю стихи, песни. Запрещённые. Есенина. Вертинского. Лещенко. Знаешь Сергея Есенина?
Коля не знал. И это для меня было удивительно – не знать стихов и песен есенинских.
– Я тебе дам прочитать. Только ты – осторожнее, не попадись. Сколько раз надзиратели шмонали, не нашли, – похвастался я.
Кисет-тайник воспринимался мною как крохотный уголок, куда я мог укрыться от постоянного надзора окружавших, от ищуще устремлённых на тебя мельтешащих глаз. Как это ни трудно было, но я выискивал мгновения, чтобы уединиться с обломком карандаша и записать не только понравившуюся песню, но и отдельные мысли – свои, поведать о том, что тревожит, задевает, заставляет размышлять.
Как-то само собой получилось, что я потянулся к двум людям, показавшимися мне близкими, – к Комиссару и Христосику. Причём один утверждал, проповедовал, что никакого Бога не было, нет и не может быть, – его выдумали слабые духом люди, а есть великая идея, служить которой – подлинное счастье, другой убеждал и тоже проповедовал, что Бог творец всего и что следует жить по его заповедям. И мы как бы руководимы этим всемогущим Богом. И должны служить ему. За что и получим якобы по делам своим. А за строительство счастливого будущего для всего человечества на Земле не получим ничего. Потому это великое дело требует бескорыстия. Единственная награда – участие. Мне больше по душе пришлось то, чему отдал себя Комиссар.
Другое дело, если б я верил в Бога. А как служить тому, во что не веришь?
И всё-таки после нескольких бесед мы с Колей стали друзьями. Правда, о Боге при нём я старался не упоминать. Но если друг всё же затевал разговор на эту тему, я не уступал ему – изобличал несостоятельность религиозных мифов. Дружба не должна довлеть над истиной. А Коля с такой непосредственностью рассусоливал о Боге, словно был знаком с ним лично. И к тому же находился в дружеских отношениях. И события, описанные в Новом Завете, пересказывал и объяснял как очевидец. Особенно забавным мне показалось изложение эпизода, когда Христос ходил по воде. Коля ничуть не сомневался в достоверности этого события. Или взять случай возвращения слепому зрения. Ладно, если б Христос оперировал больного или лечил бы его какими-то лекарствами, а то – размешал дорожную пыль в собственной слюне, намазал этой грязью глаза слепца – и он прозрел! Я не вытерпел и откровенно сказал Коле: как можно верить в подобную ахинею? А он опять своё талдычит: для Бога нет ничего невозможного. Тогда я уяснил: разубеждать друга в его религиозных заблуждениях – бесполезно. И прекратил с ним спорить. Хочется ему верить – пусть. Это его личное дело.
А как человеку я ему доверял полностью. Христосик – не предаст. И не сподличает. Не обокрадет. Как и Комиссар. Больше – некому. Наверное, среди тысяч товарищей по несчастью и есть такие же честные и благородные, да они мне неизвестны – поди сыщи.
Мы опять прогуливались вдоль запретки. Попки уже приметили нас и не окрикивали, не грозили пристрелить. Нам не только никто не мешал, но и не слышал, о чём мы откровенничали. А в этот раз я поведал моему спутнику, что если выживу, то обязательно напишу обо всём увиденном и пережитом большую повесть. Чтобы люди её прочли и поняли: так с людьми обращаться нельзя. Причём рассказать я должен лишь правду. Тогда мне поверят. И прекратят творить это зло, которое порождает ещё большее зло. А от него всем плохо.
Коле моя задумка очень понравилась. Он, оказалось, не против того, чтобы обличить зло и тем самым покарать его.
В этот вечер мы обошлись без споров. Хотя собеседник и не упустил возможности провозгласить, что не следует осуждать других, ибо повинны не они, а какие-то самостоятельно существующие силы зла. И их руководитель – дьявол. Он искушает людей. Но я-то знал, что каждый сам себе и Бог и дьявол. И потому должен отвечать за то, что выбрал. И содеял. Перед самим собой и другими. Коля же твердит: только перед Богом человек ответственен. А я ему: Бог-то Бог…
Но во многом наше понимание жизни совпадает. Например: за добро следует платить тем же. Не причинять другим зла. Признавать свои ошибки. По возможности исправлять их и не допускать впредь. Уважать тех, кто этого достоин. А по убеждению Коли – всех. И не за силу, как принято у пацанов уличных и в тюрьме, а за справедливость. За доброту. За другие хорошие качества человеческого характера.
Тогда я не отдавал себе отчёта, что в беседах и спорах с Колей я продолжаю определять свои нравственные правила. Мне мнилось, что делюсь накопившимся на сердце, требующим участия. Я искал ответа на то, что мучило меня, тревожило, бродило во мне, словом, как говорится, изливал душу.
В беседах с Колей я преодолел недоверие, недозволенность рассуждать откровенно, высказывать своё, лишь в тебе зародившееся. Сколько от разных людей пришлось слышать, что никому не интересно моё, личное. Что ценно лишь уже выработанное кем-то другим. Особенно старательно внушали мне это в школе. Да и отец, даже когда я доверял ему что-то очень значительное, чем загорался и жил, обычно насмешливо отвечал, что сказанное мной – ерунда в сравнении с мировой революцией. Для него, по-видимому, всё, кроме него самого, было ерундой. Да и другим я не нужен был со своими мыслями и переживаниями. Едва ли не единственным человеком, которому я был интересен, – Мила. Да вот Коля появился. А ведь довериться здесь можно, чтобы не пострадать самому, далеко не каждому. А лучше, как я ещё недавно думал, – вообще никому. Чтобы не рисковать. И защитить себя от паразитов и провокаторов. Глухая защита – вот надёжная броня.
Едва ли не впервые в своей куцей жизни я встретил человека, ненавидимого и презираемого многими, за то, что всегда старался сделать для них – для всех – добро. И я не мог понять почему. Ведь такое отношение к Христосику, каким его все или почти все считали, противоречило здравому смыслу, которым должно руководствоваться общество. Выходит, не всякое общество – здравомыслящее. Особенно здесь, в неволе, где всё шиворот-навыворот. В сравнении с волей.
К тому времени однодельцы вовсе отвернулись от меня. Серёга и Витька крутились возле блатных, Кимка ни о чём другом не думал, как набить собственный желудок, и шестерил на кухне. А Серёга стал относиться ко мне откровенно враждебно после моих резких высказываний о блатных, об их паразитической сути.
Потому я, может быть, и потянулся к Христосику. И дружба с ним крепла день ото дня. К тому же жить стало немного посытнее – мама ежемесячно помогала мне продуктовыми посылками. Как ни тяжело ей приходилось, она выкраивала из скудного семейного бюджета и мне. В первой же посылке я получил и «Логику». И она стала моей самой читаемой книгой. Любимой.
С Колей мы сдружились настолько, что стали придерживаться друг друга. Но вскоре – и неожиданно – нашей дружбе наступил конец.
О причине ссоры расскажу подробнее, заранее повинившись, что был неправ. Жаль, что этого я тогда не понимал. И не мог понять.
В нашей палатке, в противоположном углу, напротив моего места, под вторыми нарами, на земле, поселилось жалкое существо по кличке Невеста. Я и раньше наблюдал подобных изгоев. И презирал их. И никогда не общался с ними. Даже не заговаривал. Настолько они мне были омерзительны.
Поскольку от этого низенького вонючего немытого человечка, запахнутого в беспуговичные лохмотья, тридцать третьего срока носки, я не слышал ни единого слова, то считал его немым. Из-под нар похотливые клиенты из околоблатной своры выманивали Невесту пайкой хлеба, как собаку из конуры костью. И вот однажды обнаружилось, что у этого существа хриплый бас. Но не это удивило меня, а то, что я увидел его сидящим на постели Христосика. Первым моим желанием, сильным и гневным, было прогнать это грязное существо, вытолкать взашей и тщательно, с мылом, продраить руки. И я произнёс:
– А ну, брысь отсюда!
Но Коля придерживался другого мнения:
– Сидайте, братья мои, я вам зараз чаю принесу, повечерим, чем Бог послал.
Я остолбенел. Он приглашает пить чай вместе с этим подонком, которого даже за общий стол не пускают, у кого и кружка-то с миской пробиты насквозь… Не сдерживая гнева, я обратился к другу:
– Если ты собираешься с ней… с ним чаи гонять, то меня уволь.
– А чого? – удивлённо произнес Коля. – Це тоже чоловик.
– Це не человек, – жёстко перебил его я, – а плевательница. Общественный туалет. Я с ним не то что чай пить, в сортире рядом не сяду.
– Все мы – люди, – забормотал, смутившись, Коля, – и все равны перед Богом – дети его. Господь сказал: не суди, да не судим…
– Иди ты знаешь куда со своим Богом! – взбеленился я. – И вместе со своей Невестой…
«Христосик нашёлся!» – это я его про себя ругнул. И подался в свой угол палатки.
На следующий день Коля остановился возле меня и произнёс:
– Прости ради Бога, если в чём провинился.
Но я не захотел с ним мириться, потому что он продолжал якшаться с Невестой, который, почувствовав хорошее, бескорыстное отношение к себе, постоянно топтался возле Христосика, заискивал.
Этот союз не мог остаться незамеченным окружающими. На Христосика посыпались насмешки и издёвки. А ему – хоть бы хны.
Вскоре Колю перевели вместе с бригадой в один из собранных щитовых бараков. По лагерю поползла параша, что Христосик подхватил от Невесты триппер. Уж в чём в чём, но что это – вранье, я не сомневался. И это враньё впоследствии подтвердилось.
Минула очень трудная зима. А весной пятьдесят первого меня отправили в большой этап.
Я сидел на корточках в проволочном загоне среди будущих соэтапников. Настроение было паршивое. Терзали недобрые предчувствия – ничего хорошего ожидать не следовало: новый лагерь – новые мыканья. Здесь уже обжился. А там – начинай всё сначала.
Вдруг я увидел пробирающегося в мою сторону Колю. В правой руке он высоко держал голубой, как небо, чемодан с матовыми надраенными алюминиевыми наугольниками.
– Неужели – и его? – мелькнула у меня догадка. – Но ведь ему не сегодня-завтра освобождаться…
А он уже приблизился ко мне с торжествующей улыбкой, не отвечая на злобные замечания и матюки потревоженных зеков.
– Здоровеньки булы, – поприветствовал меня Христосик.
Я ответил. Сдержанно.
Коля поставил рядом со мной сверкающий масляной свежей краской чемодан с деревянной ручкой и маленьким навесным замочком. Винтовым. Я это сразу заметил.
– Вот, зробыл, – продолжал улыбаться Коля. – Для тэбэ. Чемойдан.
Я и сам видел, что это не шифоньер.
– Ни к чему он мне, Коля. Нечего в нём хранить. Всё моё имущество – на мне. Да вот бушлат.
– Визьми, – настойчиво попросил Коля. Он ослабил голос до шёпота: – В нём схорон е. Вирши, хвотографии сховаешь, писма…
Я везде и всюду носил с собой фотоснимок. Ещё довоенный. На нём с правого края, возле соседа Толяна, на травке под кустом сирени на фоне окон квартиры Малковых, сидел я, а с другого края – Мила с куклой. Я очень дорожил этой фотографией и не позволял, чтобы она оказалась в чужих руках. Однажды у меня её чуть не выхватили, но только оторвали левый нижний угол. Так он и остался в липких пальцах онаника.
– Ключ, – произнёс Коля с неизменной улыбкой, протягивая мне согнутый гвоздь с затупленным концом и пропиленной ложбинкой.
– Не серчай на мэнэ, – весело сказал он. – И прости. Иванке треба помочь. Он в ней бильше нуждается, як ты. Ты – сильный, а он – слабый.
Я подумал: о ком он? Иванко… Не Невесту ли так зовут? Ведь и у него должно быть имя. Настоящее. Отцом и матерью даденное.
– И ты меня извини, – сказал я неожиданно для себя, потому что виновным себя не чувствовал.
– С Богом, – сказал Коля, поднимаясь.
– Ты же знаешь, я в Бога не верю, – не удержался я.
– Разумом не вирышь. А душой – вирышь, – твёрдо произнёс Коля.
– Как так? – не согласился я. – Так не бывает. И не может быть.
– Може, може, – улыбался Коля, отступая к перекрещённым колючей проволокой воротам загона.
Не успел Коля зайти в зону, как рядом сидевший незнакомый зек заговорщически шепнул мне на ухо:
– Керя, отрежешь мне во такой кусочек? С хренову душу… Я никому не скажу.
– Чего кусочек? – удивился я.
– Смальца. Я его за версту чую. Нюх у меня такой. Собачий. И постукал татуированными пальцами по крышке чемодана. Я поднял его и тряхнул. Пустой. Но зек упорствовал. Отвинтили замочек. Открыли. В обеих половинках, разделённых фанерной перегородкой, ничегошеньки не было.
– Биндеровец! – посетовал зек с «собачьим» нюхом. – Успел смолотить, паскуда.
Прибыв в новый лагерь и оставшись наедине с великолепным чемоданом, я открыл его и внимательно осмотрел внутри. Сделан и обработан мастерски до бархатистости мелкой наждачной шкуркой. Однако никаких признаков «схорона» не углядел. Покумекав, я потянул вверх перегородку. Она приподнялась, выйдя из пазов, вместе с дном, с прихлёбом засасывая под себя воздух. Между первым, фальшивым, и настоящим дном обнаружил обёрнутый в коричневую плотную бумагу (часть мешка из-под цемента) весомый пласт свиного сала, усыпанный с одной стороны желтоватыми кристаллами соли, с другой – нежного розового цвета. Рядом лежала прижатая толстым рулончиком той же бумаги, чтобы не телепалась при потрясывании, толстая тетрадь в клеёнчатом переплете, и в ней, дабы не брякали, пять карандашей с золочёной надписью «Львив». Перелистав её дважды, так и не нашёл ни строчки.
Я сразу же написал Коле благодарственное письмо. В лагерь. Возможно, моё послание и дошло бы до адресата, отправь его через волю. Но я опустил его свёрнутым треугольником в «свой» трёхведёрный почтовый ящик с надписью: «Для писем, жалоб, заявлений от заключённых». И – как в бездонную пропасть…
Маргарита
В маленьком притоне Сан-Франциско,
Где бушует тихий океан,
Как-то раз осеннею порою
Разыгрался сильный ураган.
Девушку там звали Маргарита,
Чёртовски красивою была.
За неё лихие капитаны
Выпивали часто до утра.
Маргариту многие любили,
Но она любила всех шутя.
За любовь ей дорого платили,
За красу дарили жемчуга.
Но однажды в тот притон явился
Чернобровый смуглый капитан.
В белоснежном кителе матроса
Извивался гибкий его стан.
Сам когда-то жил он в Сан-Франциско
И имел красивую сестру,
Ну и после долгих лет скитаний
Он пришёл на родину свою.
За дорогу он успел напиться,
В нём кипели страсти моряка.
И дрожащим голосом невинным
Подозвал девчонку с кабака.
Маргарита нежною походкой
Тихо к капитану подошла
И в каюту с голубою шторкой
За собой матроса повела.
Ночь прошла, и утро наступило,
Голова болела после ласк,
И впервые наша Маргарита
С капитана не сводила глаз.
Маргарита лёгкою походкой
Снова к капитану подошла
И спросила, знает ли он Шмидта,
Шмидта, её брата-моряка?
…Тут взглянул он в глазки Маргариты,
И в глазах заискрился испуг:
Вот он с кем провёл ночные ласки!
И к ногам сестры упал он вдруг.








