Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц)
Баланда с копчёной колбасой
1950, апрель
Витька Тля-Тля томился тюремной скукой. Всё, что можно было иметь в условиях камеры, он имел: вкусное и калорийное питание – в изобилии, кучу выигранной в «кованые» [11]11
Кованые – краплёные карты (феня мошенников и воров).
[Закрыть]карты одежды и обуви, шестёрок, готовых исполнить любую его прихоть. Личную «дуньку», которой он под угрозой расправы запретил одаривать других похотливо жаждущих ласками, и неограниченную власть над обитателями узилища под номером двадцать семь. Всё у Витьки было, не хватало лишь веселья.
За пределами тюрьмы Витька нередко, если в карты обмануть не мог или украсть не удавалось (случалось и такое), существовал впроголодь, выпрашивая даже у незнакомых пожрать или доесть, но он всегда находился в весёлом настроении и был готов на любые проказы, часто жестокие и изощрённые. Он и сейчас, чувствуя свою полнейшую безнаказанность, озорничал. Например, «делал велосипеды» спящим, то есть вставлял им между пальцами ног бумажные полоски и поджигал их все разом. Вот хохоту-то было! Обмочиться можно… Правда, у «велосипедиста» после такой забавы вздувались водянистые волдыри и ходить, особенно в обуви, было мучительно больно. Но всё это – чепуха, на которую Витьке ли, пахану, обращать внимание… И не то фраера сносили от него. Терпели и молчали. Потому что им внушили, что он – блатной. А кто они? – черти безрогие, быдло, фраера. Им и положено терпеть, скотам. А ему – развлекаться. Пусть для фраера тюрьма станет местом муки, а для него, Витьки, она – дом родной. Поэтому они – гости, а он здесь – хозяин. Но что-то скудно стало последнее время с развлечениями. Правда, на прошедших общекамерных соревнованиях по пердежу Витька занял, причем честно, без подыгрываний судей и мухляжа, первое место: ему удалось, нажравшись до отвала всякой вкуснятины, конфискованной из фраерских продуктовых передач, испортить (с оглушительным звуковым сопровождением) воздух двадцать два раза подряд – счёт вёлся вслух выборными авторитетными судьями. Однако даже лавры абсолютного чемпиона его не радовали. Хотелось чего-то новенького, чего ещё не бывало. А чего именно – он толком не знал. Хотя чувствовал, что ума и изобретательности у него должно хватить на очень многое.
Лежал он на верхних нарах под форточкой, причём в сверкающих, начищенных шестёркой прохарях [12]12
Прохаря – сапоги, обычно хромовые, излюбленная обувь блатных (воровская феня).
[Закрыть]и синем, в белую тонкую полосочку, шерстяном костюме, который именовался лепёхой. Пиджак был надет на голое тело из-за жары и духоты. Витька озирал свою вотчину – камеру с коричневыми от махорочного дыма стенами и потолком и заполненную толпой рабов, его личных рабов, топтавшихся возле краснорожего баландёра Васи, «хорошего малого», посаженного за убийство сожительницы, проститутки.
Вася, в одних трусах, сплошь татуированный в прежние ходки, взглянув в лицо подошедшему, согласно его выражению и наполнял черпак: протокольная морда – получай с верхом и погуще; мужицкая харя или того хуже – интеллигентская – жиденькую шлюмку на дне черпака. Недовольных не объявлялось. Правда, нашёлся один – деревенский парень из новеньких, ночью [13]13
Почему-то узников, чаще ранее не суждённых, заводили вертухаи (надзиратели) из боксов по ночам. Вероятно, чтобы избавить новичков от издевательского обряда приёма.
[Закрыть]в камеру бросили. Витька уже знал (отдел кадров у блатных прекрасно работает), что это – колхозный недоумок и повязали его за кражу приводного ремня от электромотора. Сначала этого жалкого человечка заграчили по политической статье: из-за бездействовавшего мотора могла сорваться подготовка к посевной, и олуху царя небесного наматывали диверсию. Но даже повидавшие всякое и всяких опера вынуждены были отказаться от обвинения по пятьдесят восьмой и с ухмылками передали несостоявшегося шпиона и террориста коллегам из милиции. Так вот, сей колхозный крохобор посмел, по дурости конечно, повысить голос на самого баландёра, задав ему совершенно немыслимый по наглости вопрос: почему в его миске не оказалось даже маленького кусочка мяса?
Привык, сучье вымя, у энкавэдэшников в их глубоких подвалах всякую бациллу получать, а кормят там, бывалые люди рассказывают, как на убой, и вот сейчас тут в присутствии пахана затевает, стервец, скандал: почему его мясом обделили? Нахальство со стороны фраера невиданное.
В тот самый миг, когда Тля-Тля размышлял о возмутительном поведении навозного червяка, Вася принял из рук подлого фраера миску, вроде бы в неё кусман мяса собираясь бухнуть, а сам ловко, можно сказать виртуозно, не расплескав ни капли, надел её единым махом на голову колхозного гурмана и ещё прихлопнул сверху. Чтобы хорошо сидела. Плотно. Однако претендент на мясную тюремную баланду сдёрнул посудину с макушки, отбросил её в сторону и с деревенской лихостью, матерясь, кинулся на баландёра. Поскольку тот находился при исполнении служебных обязанностей, то, естественно, применил для самозащиты инструмент – кованый медный, едва ли не дореволюционный черпак-мерку, которым угадал точно между глаз отважного колхозника. После громкого щелчка нападавший молча грохнулся рядом со столом на спину. Расступившись перед падающим телом, очередники за обеденной баландой перешагивали через него. И никто не поспешил помочь пострадавшему, словно не человек ударился затылком о бетонный пол, а скамейка опрокинулась. Вася же культурно вытер черпак о вафельное полотенце, свисавшее с шеи на грудь, и продолжил раздачу обеда, как ни в чём не бывало, он вроде бы и забыл сразу о вспыльчивом и чересчур требовательном сокамернике из деревни Сухомесово родом.
Но Витька, несмотря на жирный круглый живот, юрко сверзился с нар, в два прыжка подскочил к оглушённому и с укоризной произнёс:
– Цо же ты, бес, делаис? Эдак и ушибить целовека можно.
Вася недоуменно округлил белёсые глаза в жёлтых ресницах, но тут же уразумел что к чему.
– Я, дяденька, нечаянно, – просипел он с притворной стыдливостью. – Бля буду…
– Вставай, музицёк, – присел на корточки рядом с распростёртым телом Тля-Тля. – Подымись, Фан Фаныць. [14]14
Фан Фанычами, Иван Иванычами блатари называли интеллигентов, особенно тех, кто носит очки. Их считали наиболее некчёмными людьми, занимающимися какой-то ерундой и несправедливо получающими зарплату («не за хрен собачий») и имеющими какие-то вещи. Всё это (деньги, вещи, жратва) должно принадлежать «по понятиям» им, блатным. Украсть у Фан Фанычей не только не грех, но и долг каждого уважающего себя урки, а не уважающих себя блатных мне встречать не довелось, наверное, таких в природе не водилось.
[Закрыть]
Поверженный застонал, сел на пол, обхватил голову ладонями.
– Больно? – посочувствовал пахан. – Нистяк, музицёк. Мы ему это так не спустим… Мы ему за это сику наделём…
– Не надо, дяденька, – гнусавил Вася, могучим махом наполняя очередную миску. – Я больше не буду. Чеснопионерское.
– Налей, – потребовал Тля-Тля у баландёра. Тот, улыбаясь во всю ряху, шваркнул в алюминиевую мятую посудину со дна пожиже.
Мне это было удивительно видеть – Витька из принципа не притрагивался к тюремной баланде – никогда. А тут принял миску, отошёл с ней к нарам и тотчас вернулся.
– Ты цто же, козёл вонюций, и от меня пайку косис? – вскричал, срываясь на петушиные ноты, Витька. – Лази такой кусок колбасы на обед полагаетця?
И в самом деле, из миски высовывался полубатон копчёной колбасы, конфискованной шестёрками пахана утром у какого-то скромняги-очкарика, получившего передачу от заботливой супруги, возможно изведшей на неё последние рубли.
– Сёдня по стольку дают, дяденька. Не знаю почему. А етому товарищу и вовсе не дали – бортанули. – Вася показал меркой на оглушённого, всё ещё сидящего на полу новичка. – Кричат гады-вертухаи, што не положено. Што он ещё домашним серет. Закормлен с осени.
– Как это не положено?! – возмутился Тля-Тля. – Кловная пайка, налкомовская – отдай, не глесы.
Колхозник, с присосавшейся к щетине на голове нечищеной мороженой картофелиной, обалдело созерцал импровизацию, а, зацепившись взглядом за торчащий из миски кусок колбасы, уже не в силах был отвести от него горящий взор.
– Ты вот цё музицёк, – опять присел возле него пахан. – Ты этого дела так не оставляй. Ты в тюляге сидис? В советской?
Последовал кивок.
– Положено тебе писсевое довольствие?
Опять кивок.
– Во… Как в таком слуцяе настояссие советские зеки поступают? Белут миску и стуцят ей в двель, тлебуют дежулного: сто за безоблазие, за сто меня колбасы лисают? Я не какой-нибудь фуцан, от копцёной колбасы не отказываюсь. Положено мне – отдай. А то я вам тут калдибалет устлою! И тебе залаз плинесут. Всё, цто положено. Бегом плитассят, падлы. Не то, скази, я самому Лавлентию Палыцю напису. Жалобу на вас, на мусолов.
– Кому это сказать? – спросил мужичок, поднимаясь с пола.
– Да одному тут нацяльницку. Холосый, бля буду, товалиссь. Ты запомни: Лавлентий Палыць. Запомнил?
– Угу.
– Ну, давай, сулуй, Тимофей.
– Стёпа я.
– Извини, Степан Тимофеиць.
– Василич.
– Извини, дологой. Ну, давай, стуци, Стёпа.
На похитителя приводного ремня были направлены тридцать пар любопытных глаз. Ему кто-то услужливо сунул в руку его же миску. Подойдя к кованой двери, он остановился в нерешительности, но Витька вдохновил:
– Ты цьто, музик, колбасы не хотис? Копцёной? Или ты на воле её казный день хавал?
– Да я не нюхал такой-то, – оправдывался Стёпа. – Я не отказываюсь, нешто от своего-то отказываться?
– Тогда стуци гломце и дежулного тлебуй.
Степан брякнул посудиной раз, другой.
– Да они не слысут, – подначивал Тля-Тля. – Стуци гломце, голубок.
Степан забарабанил. Откинулась форточка-«кормушка».
– Давай, – поторопил шёпотом жалобщика Витька и слегка саданул его в бок. Этот тычок моментально оживил Степана, и он изложил свои претензии довольно толково. Кормушка захлопнулась. На рожах многих сокамерников расплылись гнусные улыбки. Кое-кто отводил глаза в сторону. А бедолага Степан и не догадывался, чем для него может обернуться обращение к начальству. Тем более – такое.
– Стуци по новой, – настаивал Тля-Тля с нетерпением, – покамест мусола твою колбасу не схавали.
Пахана дружно поддержало несколько холуев, резво включившись в потеху.
Похоже, Степан Васильевич был малость не того. Хотя на челябинского дурачка Гошу, побиравшегося возле Симеоновской церкви, не походил. Он был простоват, что Витька сразу заметил и вот – разыграл. Жаль было простака, но помочь ему уже никто не мог. Вернее, мог любой из нас. И я мог. Но ничего не предпринял. Перед глазами моими в мельчайших подробностях вновь и вновь прокручивалась, как эпизод кинокартины, дикая расправа над Морячком. Тошнота подкатывала к горлу только от одного воспоминания. И я промолчал, не вступился, не помог.
Отворилась тяжеленная дверь, Вася с шестёркой выставили в коридор пустые бачки и миски, а в камеру вошёл старшина по кличке Чёрный Ужас. Его боялись все, кроме, разве что, Витьки.
– У кого жалоба? – жёстко спросил дежурный. Степан изложил свои претензии.
Дежурный выслушал его до конца. На словно окаменевшем лице не шевельнулся ни один мускул. Выражение глаз скрывали отблёскивающие стёкла очков.
– Выходите, – коротко приказал он.
Степан шагнул в коридор. В камере стояла непривычная тишина. Но как только массивная дверь затворилась, Витька упал на нары и беззвучно задёргался всем телом, словно припадочный. Потом он, задрав ноги, в не по размеру больших, явно с чужой ноги, хромачах, всхлипывал, перекатывался с боку на бок, произведя многократно оглушительные залпы. Он хохотал в полный голос, хотя голосишко у него был никудышный – осипший, хриплый, лающий. Витька смеялся до слёз, и шестёрки подражали ему, катались по заплёванному полу, якобы давясь от смеха. Это очередное отвратительное зрелище длилось долго.
…Через трое суток, сразу после обеда, Степан Васильевич вернулся в «свою» камеру. Он был молчалив и как-то странно озирался.
Тля-Тля, всё ещё мучимый скукотой, издал приветный вопль и ринулся навстречу ему, растопырив руки вроде бы для дружеских объятий.
– Ё-моё! Да ты цево так заделзался, Тимофей?!
Робкая блуждающая улыбка появилась на поголубевшей физиономии бывшего колхозника, столь неудачно употребившего для подшивки прохудившихся валенок не принадлежавший ему шкив.
– Слыс, Тимофей, – завёл душевный разговор пахан. – Тебе отдали мусола, сто положено? Колбаску то ись.
Степан стоял, виновато свесив голову и продолжал улыбаться, только улыбка у него получилась вымученной.
– А нам тут кажный день копчёную колбасу дают во по такой елде, [15]15
Елда – мужской или скотский половой орган (просторечие).
[Закрыть]– Витька отмерил ребром ладони пол-локтя. – Ты этто, голубок, им не спускай. Пуссяй, ежли не отдали всё, отдадут сицас залаз, гады.
Степан что-то промычал в ответ и направился в свой угол, под вторые нары, где на пыльном цементном полу валялся его измызганный, пропахший навозом бушлат изначально, видимо, защитного цвета. Степан молча устроился на нём и минут через пять уже храпел.
– Эх, флаелюга подлый, стампованный! – с досадой воскликнул Витька и пнул зеркальным носком сапога разбитые, без шнурков, говнотопы колхозного экс-скотника. Но Степан лишь хрюкнул и даже на миг не пробудился.
– Сто за зись подлюцяя посла! – ещё более трагическим голосом воскликнул Тля-Тля. – Никакого веселия… Бля.
Огни притона
Огни притона заманчиво мигали,
И джаз Утёсова заманчиво играл.
Там, за столом, мужчины совесть пропивали,
А девки пивом заливали свою честь.
Там, за столом, сидел один угрюмый парень,
Он был мальчишечка с изорванной судьбой.
Он молодой, но жизнь его разбита,
В притон попал он, заброшенный бедой.
Мальчишка рос, и мать его ласкала,
Сама не съест – а сыну сбережёт.
С рукой протянутой на паперти стояла,
Дрожа от холода в лохмотьях, без пальто.
Но вырос сын, с ворами он спознался,
Стал водку пить и дома не бывать.
Он познакомился с красивою девчонкой
И позабыл совсем свою старушку-мать.
А, умирая, мать лежала на постели
И тихо сына милого звала.
И он пришёл, упал к ней на колени,
Сказал: «О, мама! Мама!»
И больше не сказал он ничего.
Наутро мать лежала в белом гробе,
А днём её на кладбище снесли,
А молодого красюка-парнишку
На расстрел ментяры повели.
Доминошка
1950, апрель
За стремительно мчащиеся короткие минуты, проведённые на прогулочном дворе, я переживал так много и так бурно, что после долго не мог успокоиться. Ярко светило апрельское солнце на невиданно голубом небе, с тюремных крыш свисали сказочные, хрустальной прозрачности, сосульки, звенели и погромыхивали трамваи, катясь по улице имени Сталина, а с ледяного покрова реки Миасс тянуло пьянящей сыростью. Кругом ошалело чирикали юркие воробьи, ворковали голуби-сизари, а однажды я услышал далёкое, с того берега, из Заречья, но отчётливое пение петуха… Я чуть не заплакал от вдруг нахлынувших переживаний и горького раскаянья. Нестерпимо захотелось сейчас же, сию секунду перенестись туда, перемахнуть через рыхлый, щербатый от солнечных лучей ледяной панцирь, прочерченный пересекающимися чёрными тропами, туда, где кричит, играя пёстрым опереньем, гордый и свободный петушок. И невозможность этого угнетала до отчаянья.
Поэтому, вероятно, я не придал значения тому, что блатные посматривают на что-то поверх кирпичных стен прогулочного двора, переглядываются и шушукаются. На второй или третий день мне стало ясно, что предмет, который так их занимает, – обыкновенная костяшка домино, болтающаяся на нитке, спущенной из-под жестяного «намордника», закрывающего окошко верхнего этажа спецкорпуса.
Это, безусловно, что-то значило. Что?
О доминошке блатные упоминали в своих беседах на фене, из которых я ничего не мог понять. О том, что доминошка висит, Тля-Тля лично передал в соседнюю камеру, используя в качестве рупора алюминиевую кружку, плотно прижатую к стене. С её же помощью выслушивались и ответы. Ещё я уразумел, что «держится» относится не к доминошке, а к кому-то. Тля-Тля так и произнёс: «он делжит» что-то, но что, я не разобрал с его «тляканьем».
Блатные умеют даже в тюремной тесноте сохранять секреты. Кто «он», почему «держится», за что, об этом знали только урки. Если б кто-то обронил в разговоре, что доминошка исчезла с нашего стола, я, возможно, и догадался бы что к чему, но и об этой потере никто не вякнул.
Прошла неделя. Другая. Прямоугольный кусочек дерева продолжал висеть на нитке, вращаясь и раскачиваясь под порывами весёлого весеннего ветра. С каждым днём беспокойство блатных нарастало, хотя они и повторяли то же самое: кто-то (не произносилось ни имени его, ни клички) держится, за что называли его «молотком», то есть молодцом.
Всё тайное в определённый миг становится явным, так гласит мудрость. Раскрылся секрет и висящей доминошки.
Поздно ночью меня, да и не только меня, разбудил не крик за окном, а картавый ор пахана. Информация передавалась из «бокса» в двадцать седьмую камеру, то есть нам. Вернее, нашему пахану. Переговаривался с тем, кто кричал в гулкий колодец тюремного двора, сам Витёк. Хотя это было опасно и грозило карцером – грубое нарушение режима. Правда, возле «волчка» маячила какая-то бледная, измождённая личность, заслоняя собой просмотр камеры из коридора, но было прекрасно слышно, кто с кем и о чём беседовал.
Надзиратели не дремали и в столь поздний час. Едва Витёк успел отлепиться от форточки и, грубо растолкав двух спящих, врезаться меж ними, как с грохотом разверзлась дверь и один из ворвавшихся надзирателей выпалил пискляво:
– Хто крычал в фортощка?
Все, естественно, молчали.
– Если нарушитель не признается, я прикажу закрыть окно, – пригрозил другой надзиратель, повыше ростом и, наверное, старший по званию.
– Не надо, гражданин начальник, – промямлил кто-то спросонья. – И так дышать нечем.
Витёк, будто бы очнувшись от сна, из угла противоположного тому, где находилось окно с форточкой, завопил:
– Кто, чехи, [16]16
Чехи – ещё одно прозвище мужиков, данное им блатными (тюремная феня).
[Закрыть]на шнифте [17]17
Шнифт – глаз, так же воры называют окно (тюремная феня).
[Закрыть]висел?
Совсем нетрудно было определить, хотя бы по голосу, нарушителя режима. И я ожидал, что именно Витьку предложат собираться в кондей. [18]18
Кондей (кандей) – штрафной изолятор, одиночка (тюремно-лагерная феня).
[Закрыть]Но из-под нар выполз изгой Петя, которого от рождения и по следственным документам звали вовсе не Петей, а иначе, и заявил:
– Это я, начальник, с корешем базарил.
– Айда сы нами, – пригласил наздиратель-коротышка. – Нэ хочшь балшой турма сыдеть, будэшь маленкай турма сыдеть.
– Собирайся, – приказал другой надзиратель. – Поживей.
А чего ему собирать? Всё было на нём и при нём. Позёвывая, Петя покорно проследовал в коридор. На ходу он что-то жевал. Успели-таки ему сунуть корку хлеба, а за неё он и не на такое соглашался.
Ну и мудрецы блатные. Придумали систему собственной безопасности: виноватым оказывается кто угодно, только не урка, не тот, кто совершил проступок или преступление. Очень предусмотрительные ребята: уже заранее определён козёл отпущения, и искать никого не надо – нарушение режима или преступление моментально раскрыто.
Из разговора пахана с кем-то из «бокса» я уловил только то, что этот «кто-то», возможно, Вася Жирный, а фраза: «Всем намотали по четвертаку» – результат суда над ними. Свою информацию он закончил коротко:
– Толик дубаря секанул. В сидоре.
Это известие меня поразило своей неожиданностью и даже невероятностью. Речь шла о Толике Воинове по кличке Пионер, одном из только что осуждённой группы. А точнее – банды. Они, будучи транзитом на челябинской пересылке (в пересыльной тюрьме), задушили кого-то. Пользуясь выражением Васи Жирного, «поддавили». Жертва, по-видимому, если верить убийцам, оказался подсадной уткой. Или чем-то провинившимся перед преступным миром. Суд блатных был скор и однозначен, а приговор привели в исполнение без бюрократических проволочек – немедленно. Убийцы, а их было вроде бы двое, и они находились в камере, в которой сидел и я до перевода в двадцать седьмую, подробно и со смаком живописали вслух для всех, как они расправились с жертвой, накинув во сне на шею удавку, как он забавно хрипел и дрыгал ногами. А Жирный добавил и такую подробность: удушаемый, когда его лишали жизни, обделался. Якобы со страху. Жирный долго хохотал – до слёз! – рассусоливая, как это с «сукой» произошло. А меня ужас охватил, когда я воссоздал в воображении нарисованную убийцей (если он действительно был тем, за кого себя выдавал) жуткую картину. Во рту сразу пересохло. Так всегда со мной бывает, когда сильно волнуюсь. И одна беспомощная и отчаянная мысль билась в моей голове: как же так можно? Решили, взяли и… убили! А если он не виноват? Если им это побластилось? Да ещё и глумятся, балагурят над мёртвым. В свои восемнадцать лет, в тюрьме я находился около двух месяцев, мне было ещё неизвестно, что блатные успешно используют подобные устрашения для подавления в мужицкой, фраерской среде даже помыслы сопротивления насилию и паразитизму преступного мира. Вот почему изверги столь натуралистически живописали подробности своего гнусного преступления.
Васе Жирному (до чего же точно придумываются клички!) охотно поддакивал его содельник, какой-то бесцветный рыжеватый тип со светлыми поросячьими глазёнками и цирковой мускулатурой. A они участие в этом ужасном деле Толика Воинова решительно отметали, с негодованием обличая «мусоров», которые пытаются «в наглую намотать» ему новый срок – на всю катушку. И лишь за то, что Толик – авторитетный вор в «законе», а срок у него за карман – всего семь лет. Вот его и решило якобы тюремное начальство из малосрочников перекинуть в тяжёлую категорию.
Упоминали признавшиеся убийцы и о Косте Цыгане, которого им тоже «шьют по делу Рыбкина». Но о его участии в убийстве и вовсе смешно говорить, потому что он очень больной человек и ничегошеньки об этой «мокрухе» не знал даже. Имя этого – четвёртого – подельника Вася Жирный произносил с огромным уважением.
В общем, дело это показалось мне тёмным и запутанным. Вернее всего, они его умышленно запутывали. Какое-то время спустя, узнав, как говорится, почём фунт лиха, возвращаясь мысленно к этому случаю, я сообразил, что Жирный и его содельник вели себя так – напоказ! – с одной определённой целью: взять дело на себя. И только на двоих. Поэтому и старались всячески выгородить других возможных участников злодеяния. Более того, и Жирный, и его бесцветный компаньон могли и не участвовать в этом преступлении. И им вполне могли отвести роль того Пети из-под нижних нар. Убийство осуществили, возможно, совсем другие, кто остался в стороне. Но, возможно, и те, кого они с таким упорством «отмазывали». Однако усилия и ухищрения их оказались напрасными – то ли следствие располагало неопровержимыми доказательствами вины Толика и неведомого мне до поры Кости Цыгана, то ли тюремное начальство решило по своему выбору и усмотрению, руководствуясь своими соображениями и интересами, скомплектовать состав банды и приписало преступление людям, не принимавшим в нём участия, – установить уже невозможно. Могло быть то и другое. И бог знает, что ещё.
А тогда известие о том, что Толик «дубаря секанул», меня ошеломило. Ещё недавно, прошло полмесяца или чуть более, этот чернявый крепыш немного ниже среднего роста с живыми тёмными глазами, авторитетный столичный вор-карманник лихо отплясывал цыганочку со всевозможными коленцами, похлопываниями в ладоши и по лаковым голенищам щегольских сапог с матово-белыми отворотами. Одежда весёлого блатаря выделялась яркостью: малинового цвета шёлковая косоворотка, бостоновые ярко-синие брюки, новенький, со стрелкой, коверкотовый, песочного оттенка, пиджак модного спортивного покроя, надушенные батистовые носовые платки («марочки») с вышитыми шёлком любовными надписями – всё было роскошным и праздничным. На фоне угрюмых, понурых фигур заключенных, облачённых в грязное, серое, тёмное он напомнил мне акробата на арене челябинского цирка. Его лицо, с правильными чертами, даже красивое, украшала белозубая улыбка. Вёл он себя уверенно, раскованно, даже – гордо. В камеру он приволок с собой большой мешок разных «ланцев», [19]19
Ланцы-дранцы – носильные вещи: одежда и прочее (воровская феня).
[Закрыть]в том числе и красивые атласные подушечки-думки. У Витьки Тля-Тля тоже (правда, у единственного в камере) имелись две думочки, но такие замызганные и засаленные, что на них противно было даже смотреть, не то что ложиться. Они служили Витьку седалищем и ломберным столом.
Когда вельможные гости-убийцы появились в нашей камере (а их бросили, как заведено, ночью), Витёк охотно потеснился в своём углу-апартаменте и в наступившем дне ужесточил сбор дани с фраеров («семья»-то прибавилась!), конфискуя не половину, как было положено по блатным же «законам», а большую часть, особенно жирное и сладенькое.
В честь именитых гостей, как говорится, силами местной камерной самодеятельности был дан большой концерт: безголосые хрипуны-вокалисты выкрикивали «Мурку», завывали «Я помню тот Ванинский порт», гнусавили сердцещипательные воровские романсы о безумной любви уркагана к несовершеннолетней девочке-пацанке, об измене красотки, для которой преступник шёл на всё, чтобы одеть избранницу в «шёлк-крепдешин», обуть в «красные туфельки», украсить «кольцами-браслетами», и, разумеется, о расплате за коварство – точном ударе финским ножом в сердце. Не выпала из репертуара и унылая песня о Таганке, «чьи ночи, полные огня, сгубили юность и талант в стенах своих». Певцов и аккомпаниаторов на ложках и расчёсках перемежали танцоры. Потом Витёк пригласил из-под нар «дуэт» и скомандовал: «Изобрази!» Один из «артистов», мордатый, со шрамом на скуле, якобы царский каторжанин, басом продекламировал:
– Долго нас в тюрьмах томили, долго нас голод морил (и т. д.).
А тот, что потощей, фальцетом нарисовал образ простого советского заключённого-доходяги:
– Легко на сердце от песни весёлой (и т. д.).
Высокопоставленные зрители, расположившись на верхних нарах, от души хохотали. Но восторг у них вызвала сценка, как вор-карманник убегает от милиционера. Примитивной рифмованной прозой блатари восхищались чуть ли не до слёз.
Под занавес фокусник-чернушник показывал номер с исчезающими и появляющимися шариками из затвердевшего хлебного мякиша. Словом, «концерт» удался на славу. Тем более что с барского стола кое-что из огрызков перепало и артистам.
А я с отчаянием размышлял:
«Как они, убив человека, могут смеяться, веселиться? Неужели у них душа не болит, не мучается? Неужели они не раскаиваются в своём страшном злодеянии? Что может быть чудовищнее, чем отнять жизнь у человека?»
Когда концерт закончился и камера пообедала, на середину вышел улыбающийся Толик Пионер. Он раскинул в стороны руки, и свисшие широкие рукава рубахи даже не шелохнулись, принялся легко и быстро отбивать чечётку. Это был истинный артист! То, что делали до него местные исполнители, не годилось ни в какое сравнение.
А сколько подлинной лихости, задора было в его движениях, то плавных, то резких, стремительных. В общем, Толик наглядно показал, что есть он, «чистокровный блатной», и что – другие фраера штампованные. Похоже, Толик остался удовлетворён произведённым эффектом.
И этот, само здоровье и сила, молодец – дубаря секанул? Может ли такое быть? И если это так, то как он умер? Что произошло?
Следствие по делу удушения завершилось на удивление быстро. Все четверо одновременно получили «обвиниловки». В тот же день состоялся воровской совет, на котором, как потом выяснилось, одобрили решение Толика Воинова объявить голодовку в знак протеста. Так же поступил и находящийся в другой камере Костя Цыган. Одновременно.
Но мы, фраера, мужики, ни о чём этом не знали. Заявление Пионер написал так аккуратно, что его никто из «посторонних» не прочёл. И саму бумагу он вручил дежурному по корпусу, когда в камере никого из «бесов», то есть мужиков же, не было – всех блатные спровадили на прогулку.
По неопытности своей я не сообразил, зачем понадобилось блатным, размешав в миске сахар, мочить в густой жиже полотенце и сушить его. Меня столь нелепая выходка лишь удивила. А ведь это полотенце предназначалось Толику на «подкормку» во время голодовки. Прояснилось впоследствии и другое: в заявлениях Воинова и Кости Филимонова содержался ультиматум: или их отшивают от дела об удушении, или – голодовка до конца. Потому что они, дескать, невиновны.
Костю, несмотря на его протесты, стали кормить насильно. Возможно, он не очень и сопротивлялся. И из камеры-одиночки спецкорпуса его привезли на суд целым и невредимым. А о смерти своего подельника остальные узнали лишь из приговора.
Что произошло с Воиновым, я узнал позже. В камере для осужденных. От самого Кости Цыгана.
С его слов, они с Толиком, не причастные к этому «мокрому» делу, решили во что бы то ни стало добиться «справедливости» – любой ценой. Даже собственной жизнью. О чём и написали в заявлениях прокурору. Согласно существующим правилам их перевели в камеры-одиночки. Через два или три дня к Воинову заявилась группа надзирателей и с ними пожилая женщина-врач с аппаратом искусственного кормления – «медицинский начальник тюрьмы». Они попытались ввести пищу в желудок Воинову через зонд, но строптивый зек оказал яростное сопротивление – один против всех. Он сапогом ударил по лицу женщину-врача, за что был зверски избит, связан по рукам и ногам, засунут в мешок и брошен на пол. Его заперли в камере и вошли в неё лишь тогда, когда он перестал стонать.
Конечно же, никто никак за эту смерть не поплатился. Да и оправдательный документ у тюремщиков имелся железный – заявление прокурору. Уверен, не будь такого документа, результат был бы тот же самый. Безнаказанность. Мало ли зеков умирало по тюрьмам своей или не своей смертью. Кстати, упомянутая женщина-врач, майор медицинской службы, как мне тогда показалось, старуха, приблизительно в те же дни проводила и мне искусственное кормление и лечение. И впечатление о ней у меня осталось однозначное: какой же она добрый человек!
Вскоре стала известна вся история гибели Толика Пионера, и я постепенно смирился с тем, что и как произошло, принял в себя и эту боль. Тем более что сразу после суда оказался в том же самом брезентовом мешке, прозванном смирительной рубашкой, где чуть было не задохнулся. Уже без сознания вертухаи вытащили меня из пыточного мешка с вывернутой стопой левой ноги и растяжением сухожилия в локтевом суставе правой руки. Я отчаянно сопротивлялся, когда меня засовывали в грязный мешок, не понимая, зачем это вертухаи творят со мной. Впрочем, подробнее я расскажу об этом в следующем рассказе. Каждый раз, охромев, меряя шагами небольшой прогулочный двор и поднимая глаза, я натыкался на качающийся, словно казнённый на виселице кусочек дерева. Он напоминал и маятник каких-то роковых часов. Уже не было в живых того, кто соорудил этот маятник, а он продолжал колебаться, отмеряя уже чьё-то, другого, время. И вид этой доминошки вызывал у меня неизменно щемящую тоску, которая обволакивала меня и захватывала полностью.
Странно, минули уже десятилетия, но стоит мне представить ту доминошку под жестяным «намордником» спецкорпуса, и это видение снова ввергает меня в отчаянье, и я чувствую себя таким же беззащитным под напором окружающих сил Зла, ощущая упругую непреодолимость существующих в воображении тюремных стен, за которыми могу вновь очутиться в любой момент в нашей всё ещё беззащитной стране, но ощущаю и холодный, сырой будоражащий весенний ветер с Миасса и торжествующий крик петуха с того берега.
Это был воскресный день…
Это был воскресный день,
И я не лазал по карманам:
В воскресенье отдыхал – вот мой девиз.
Вдруг свисток – меня хватают,
Обзывают хулиганом,
А один узнал, кричит: «Рецидивист!»
Брось, товарищ, не ершись,
Моя фамилия Сергеев, [20]20
Фамилию исполнителя меняют по своему усмотрению.
[Закрыть]
Ну а кто рецидивист,
Я понятья не имею.
Это был воскресный день,
Но мусора не отдыхают,
У них есть план: давай, хоть удавись.
Ну а если перевыполнят,
Так их и награждают,
На вес золота там вор-рецидивист.
Это был воскресный день,
Светило солнце, как бездельник,
И все люди – кто с друзьями, кто в пивной.
Ну а я сидел скучал,
Как в самый грустный понедельник,
Мне майор попался очень деловой.
– Сколько раз судились вы?
– Да плохо я считать умею.
– Значит, вы рецидивист?
– Да нет, товарищ, я Сергеев.
Это был воскресный день,
Я потел и лез из кожи.
Но майор был в арифметике горазд.
Он чего-то там сложил,
Потом умножил, подытожил
И сказал, что я судился десять раз.
Подал мне начальник лист,
Расписался, как умею.
Написал: «Рецидивист
По фамилии Сергеев».
Это был воскресный день.
Я был усталым и побитым,
Но одно я знаю, одному я рад:
В пятилетний план поимки
Хулиганов и бандитов
Я ведь тоже внёс свой скромный вклад.








