Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
На раскалённой решётке
1951, зима
«Пользование аней пятнадцать минут. За сверхурочное пребывание в ане 3 суток ШИЗО. За самовольное пользование аней 5 суток ШИЗО. Посещение ани бригадами строго по графику».
Скинув одёжку под этими слегка подкорректированными остряками-самоучками правилами, я нацепил шмотки на металлические крючки из толстой проволоки, надвинул на босу ногу кирзовые ботинки с сыромятными ремнями вместо шнурков и гаркнул:
– Володя, открывай!
– Счас, – послышалось из каптёрки прожарщика. – Не спеши как голый ебаться.
А я и в самом деле голый стоял перед не успевшей поржаветь, обитой жестью массивной дверью со смотровым окошечком на уровне глаз.
Володя с каким-то незнакомым мне зеком, судя по замурзанной его физиономии и ещё более грязной одежде – кочегаром, похлёбывали из кружек чифир. Прожарщик был, несмотря на свою молодость – мне одногодка, – запойный чиканашка. Его «счас» могло растянуться, действительно, на целый час. А то и более.
– Ладно, я сам, – оповестил я Володю и откинул металлическую полупудовую пластину-щеколду.
Из темноты камеры пахнуло мощным сухим жаром. Ступая по решётчатому полу, я проворно повесил крючки с одеждой на трубы, сдвинул моё приданое по этим трубам к центру камеры, где жарче, и притворил за собой дверь.
Боже мой, какое блаженство! Веничек бы сюда берёзовый, пышный, похлестать себя по рёбрам и мослам… [172]172
Мосёл – кость (феня).
[Закрыть]
Всё моё тело ныло застарелой нудной болью и от чугунной тяжести перетруждённых мышц, особенно – икр. Их я и принялся разминать в первую очередь.
Когда глаза освоились в полутьме, то глянул ради интереса – на термометр сбоку окошечка, – ого! Сто пять. Или даже сто шесть.
Внизу, глубоко под решёткой, десятками кроличьих глаз подмигивали колошники. Я потряс всё моё имущество, уже успевшее раскалиться с краёв. И заметил, как заискрило внизу. Это, отвалившись, летели в адский вар мои враги – кровососы.
Вши грызли нас неустанно, днём и ночью, но особенно зло – утром, во время развода, и вечером, после съёма с объекта, когда тело, распаренное, начинает остывать. Вот тут они и набрасываются дружно, всей бандой – ведь не рассупонишься на морозе и не станешь их, подлюг, вытаскивать из-за пазухи и давить. А днём им не зацепиться – тело постоянно в движении, и они, вражины, отсиживаются в швах, плодятся и ждут своего часа. И вот, когда он наступает, зеки начинают егозиться, ёжиться, чесаться, нещадно матерясь, вся масса человекообразных существ в серых бушлатах и матерчатых шапках-гондонках, толкущихся в проволочных загонах – «скотниках».
А сейчас я торжествовал и с удовольствием потряхивал то рубаху с кальсонами, то куртку со штанами, то телогрейку – они висели просторно, на трёх крюках.
Капля пота упала на решётку, зашипела, вскипев. Я принялся усиленно массировать мышцы, преодолевая боль и чувствуя, что становится почти невтерпёжь переносить столь высокую температуру. Может, не столь её, как запах горелых тряпок и ещё чего-то, наверное насекомых.
Через эту камеру прокалили тысячи лагерных шмоток, но вшей, кажется, не стало меньше. Война! Кто – кого.
Как-то не по-человечески, а по-дурацки всё получилось: построили, правда, кое-как пищеблок; десяток вместительных сортиров, очков на сто каждый – в четыре ряда; землянок вырыли тоже не меньше десятка, а после и бараки сколотили из щитов, набитых опилками; карцер – в первую очередь, досрочно, домик для опера, каптёрки и прочие хоромы, а совершенно не подумали о водопроводе и… бане. Воду в зону возили в цистернах машинами с ближней железнодорожной станции. С наступлением зимы перебои с водой превратились в правило. Её даже не всегда хватало для приготовления пищи. И тогда задерживали обед или ужин. Часто, особенно по вечерам, мы сидели с сухими питьевыми бачками. Случалось, глубокой ночью дежурный будил нас, и мы мчались к обледенелой цистерне с вёдрами и другими ёмкостями, и с боем, приступом брали её, оттесняя, и даже кулаками, тех, кто лез не в свою очередь.
Почему наступили перебои с доставкой воды? Лагерь находился на сопке, а дорога вилась вниз. В морозы она обледеневала и машины буксовали на подъёме, их можно было вытащить лишь с помощью трактора.
Поэтому прекратила работу прачечная. Сухими стояли в бараках и умывальники. Многие перестали умываться. Я натирался снегом, который выскребал из запретной зоны под угрозы часовых с вышек – пристрелить. Конечно, им не нравилось, что мы лезем в запретку. Но ни одна угроза не была выполнена. Правда, кожа на лице у меня обветрила и шелушилось.
Вши обрушились на нас лавиной. Вечерами мы только и занимались тем, что уничтожали их всеми доступными способами: вымораживали, выскабливали гнид, с щёлканьем давили паразитов ногтями. Но победить неистребимые полчища насекомых было невозможно. Они буквально заедали нас. О катастрофическом положении в лагере прознало высокое начальство. Несколько крупных чинов нагрянуло в зону аж из самого Красноярска, из управления. Выслушав жалобы, вопли и матерщину зеков, они укатили восвояси, пообещав навести порядок в ближайшие дни.
Им, разумеется, никто не поверил. Но через два-три дня исчез начальник лагеря. Разнёсся слух, что его перевели с понижением в другое место. Его сменил шустрый пузатенький лейтенантик. «Новая метла» едва ли не за неделю построил прожарку. Поначалу по неопытности кочегара и прожарщика дважды или трижды сгорали зековские шмотки. Тогда во всех бараках можно было наблюдать такие сценки: бригада в своём отсеке сидела в чём мать родила, а дневальные, взвалив на свои богатырские плечи вещи, надетые на крючки, таскали их в прожарку и обратно. Когда шмотки прогревались хорошо, тогда высыпавшихся на месте разборки насекомых сметали в кучи. Но бывало, что вещи успевали лишь распариться, в таких случаях не оставалось ничего другого, как вступить с врагом врукопашную, – утомительное дело, кропотливое и противное, все ногти в крови.
Ещё через две недели «новая метла» построил баню. Завшивленное до невероятности стадо зеков бросилось в баню, как в женскую зону. Не обошлось без стычек и потасовок между собой. Тогда и сочинил замначлагеря по режиму те самые правила, под которыми я растелешился, намереваясь их нарушить. С помощью Володи по кличке Чинарик, бывшего детдомовца, с которым познакомился задолго до того, когда он получил эту блатную должность, – мы дневалили в соседних землянках.
Это был мой, пожалуй, единственный блат среди лагерных придурков. И я им пользовался, не страдая угрызениями совести, ведь я никого не ущемлял, незаконно прогреваться и мыться мне удавалось в «санитарные» часы. Температуру в прожарочной камере поддерживали и в нерабочее время – чтобы не остыла. А пара шаек даже холодной воды, отпущенной мне корешем по блату, меня вполне устраивала.
Я уже собирался ударом ноги отворить дверь, как услышал глухо бухнувшую щеколду. Встревоженно глянул в окошечко – никого. Толкнул дверь носком ботинка – тщетно. Что есть силы громыхнул пяткой – тот же результат.
Электроразрядом меня пронзила догадка: закрыли! Что за идиотская шутка? Но в душе я надеялся, что сейчас же всё разъяснится. Выждал несколько минут. А может, всего одну. Ещё несколько раз долбанул пяткой в металлическую обивку двери. Опять прислушался – ни звука. Да что они – одурели?!
Потеряв на мгновение самообладание, я прислонился ладонью к металлу и отдёрнул руку – больно!
Что же они со мной делают, шизики? Что задумали?
– Володя! – попытался выкрикнуть я.
Но крика не получилось. Горло совершенно пересохло. Я закашлялся и закрыл рот ладонями. И в этот миг почувствовал, что если только поддамся панике, – всё, пропал. Лишь бы не потерять сознание. И – чтобы ноги в коленях не подогнулись.
Надо было что-то немедленно предпринимать. И я догадался: выбить стекло в смотровом окошке. Оно – небольшое, сантиметров десять на десять. За ним моё спасение.
Нагнувшись, снял ботинок с правой ноги, босой ступнёй опёрся на раскалённый носок левого ботинка и каблуком саданул в закопчённое стеколко. И мне удалось его разбить. Опираясь ботинком о дверь, чтобы не поджарить руку, я приблизился открытым ртом к спасительному отверстию. И, кажется, ухватил порцию не столь горячего, разбавленного прохладным воздуха. Но не рассчитал и слегка прислонился надбровием к железному выступу. И услышал, как зашипел, вскипая, пот. Перед моими глазами запрыгали рубиновые, похожие на кроличьи глаза в темноте пятна. В голове пронеслась и как бы осталась звучать эхом знакомая фраза:
Только не упасть, только не упасть, только не упасть…
Эта фраза – предупреждение, заклинание, почти приказ – успокоила меня, я закрыл глаза, разъедаемые горьким потом, и стал дышать ровно и не очень глубоко.
Дверь подалась, отворилась и я вывалился вслед за ней. Рухнул на пол. Что я увидел, подняв голову, так это круглую улыбающуюся рожу Володи.
– Ты чего, кент?! – притворно воскликнул он. – Угорел?
А я, бросаемый из стороны в сторону, устремился к скамье под намалёванными на стене правилами о пользовании «аней». Букву «б» уже несчётное количество раз восстанавливали, но кто-то, может сам Володя, стирал и даже выскабливал её. Поэтому и в поговорку уже вошло: пойти, лукнуться к ане, анке и даже аннушке.
Я свалился под строгие запретные строки, и они, кувыркаясь поплыли то вверх, то вниз. Но в меня уже вкатилась волна, содержание которой я уловил точно: я – вне опасности. И с облегчением подумал, что уже не обнаружат на раскалённой решётке мой поджаренный труп.
Похохатывая, Володя принёс огромную кружку ледяной воды, и я её проглотил залпом, не отрываясь.
– Водохлёб, – покровительственно и вроде бы с восхищением произнёс Володя.
Через какой-то небольшой интервал я произнес-таки:
– Ты что же делаешь, Володя? Ведь я мог сгореть.
– Божись! – дурачился прожарщик. – Да подь ты в жопу.
– Ну и сволочь же ты. А ещё – кент.
– Ништяк, Юрок. Режим нас чуть не застукал.
– Но я и в самом деле мог сгореть. Как это ты начальнику объяснил бы?
– Запросто. Что ты сам в камеру забурился. Нам, что, из-за тебя в трюм спускаться, кент?
– Но ведь жизнь человека… Моя…
– Что – твоя жизнь, Юра? – продолжал лыбиться Володя. – Канай, я тебе воды отпущу. Пару шаек. Лады? Помоешься, заваливай на чифирок, мусора́ больше не нарисуются сёдня.
Я поплёлся в мыльное отделение, ошарашенный только что услышанным. Это ж надо, а? Чуть не зажарился заживо, и только из-за того, что мусор в баню заглянул, так, от нечего делать…
Но шок уже прошёл, и я вспомнил, что забыл захватить мыло. Вернулся, снял с труб порыжевшее дымящееся обмундирование и прочее, взял со скамейки кубик хозяйственного мыла, пошёл в холодное моечное отделение. Постучав по крану, нацедил обещанные две шайки чуть тёплой воды.
Первым делом я намылил голову, может быть потому, что в последние минуты в прожарочной камере думал не только о том, чтобы колени не подломились, но и страдал от мысли, что вот-вот вспыхнут мои волосёшки: накануне я натёр их керосином. Хорошо от головных вшей помогает. И хотя мне было известно, что это – чушь, глупости, и всё же я опасался, что испаряющийся керосин вдруг да и вспыхнет?
Помывшись, я даже не поблагодарил Володю за услугу, подался сразу в барак.
Боли в теле уменьшились и притупились, я их почти не чувствовал, зато ощущался прилив бодрости.
Всю ночь я не чесался, спал как сражённый наповал. А утром, чтобы не опоздать на развод, пришлось разрезать на кусочки спёкшиеся, словно окаменевшие сыромятные ремешки, потому что невозможно было затолкать в ботинки ступни, обёрнутые портянками.
Через неделю я опять стоял на раскалённой решётке и не без опасений поглядывал в квадратное окошечко с вставленным в него чистым стеклом. Внизу, на дне трёхметровой шахты, розовели и искрили колошники.
Это было в городе Одессе
Это было в городе Одессе,
Где воров немалое число.
Катера там ходят беспрестанно,
Девки любят карты и вино.
Завелася там одна девчонка,
За неё пускали финки в ход,
За её красивую походку
Костя пригласил её в кино.
В крепдешины я тебя одену,
Лаковые туфли нацеплю,
Золотую брошь на грудь повешу
И с тобой на славу заживу.
Крепдешины ты нигде не купишь,
Лаковые туфли не найдёшь,
Потому что нет их в магазине,
А на рынке ты не украдёшь.
Костя не стерпел такой обиды,
Кровью налилось его лицо,
Из кармана вытащил он финку
И всадил под пятое ребро.
Это было в городе Одессе,
Где воров немалое число,
Катера там ходят беспрестанно,
Девки любят карты и вино.
Окно
1950, конец лета
– Во подфартило мужику! Под красным крестом до весны кантовка обеспечена. А мы за него на морозе кайлить землю будем. Повезло фраерюге…
– Позавидовал: повезло… Видел, как ему оба костыля переломило? Белые кости во все стороны торчат…
– Лепила отпилит копыта. И – на актирование. До дому, до хаты… На воле и без ног можно жить гарно.
– Обрадовался: сактируют… В инвалидный лагерь этапом бросят. А там, кто без ног, – сидя, руками полную смену мантулят. В швейных ишачат, в сапожных. Для нас шьют и тачают: телогрейки, ботинки кирзовые…
– Что ты Рязанов, сравниваешь хуй с пальцем. Они же в тепле робят. Мёрзлую землю кайлом отколупывать или, як пан, в мастерской сидеть и верхонки [173]173
Верхонки – рабочие рукавицы.
[Закрыть]шить.
– Не все, Коля, в тепле отсиживаются. Саморубы и обмороженцы, которые вовсе без грабок, на собственном хребте в козлах кирпичи по мосткам, от пота мокрым, бегом таскают – только скрип стоит. Никто задарма лагерную пайку и там не получает, запомни.
Такой разговор у нас с Колей Борщуком (имя и фамилия подлинные), моим бригадным напарником, произошёл на разгрузке платформы воскресным днём ранней осени пятидесятого близ железнодорожной станции Зыково недалеко от Красноярска.
Коле, пареньку из украинского села, до тла разорённого войной, минуло девятнадцать. Всего на год больше, чем мне. Но он мнит из себя старого, тёртого зека и относится ко мне свысока: я лишь первый год каторжную лямку тяну, а он – с сорок седьмого.
Борщук в самом деле успел хлебнуть лиха и в оккупации, и ещё больше – в послевоенном колхозе, и, конечно же, – в тюряге. И поэтому ненавидит всех на свете, злобствует и скалится, как затравленная собачонка, беспрестанно кипя обидой за то, что оказался в проклятом месте. За два украденных из колхозного бурта корня турнепса, заготовленного для скота. Одну турнепсину они с братом-мальцом успели почти полностью сожрать, а с другой их застукали на месте преступления. Братишку судить не стали, а Коле навесили семь лет. Срок, следует отметить, – меньше некуда, по указу-то от четвёртого шестого сорок седьмого. Смехотворный!
Борщук поведал мне, что в лагере, где по его же определению, он гнулся на Хозяина, как бычий хуй, один «фашист»-анекдотчик, якобы на воле служивший адвокатом, накатал телегу в Верховный суд и отправил через «вольняшку», но прошло уже столько времени, а из суда ни слуху ни духу. И посетовал: наверное, придётся весь срок тянуть от звонка до звонка. Как ещё братишку не поволокли прицепом.
Меня Коля тоже ненавидит. Не нравится ему, что я на сто процентов уверен: при побеге уйти далеко не удастся. И что дерзнувших отвалить запечатают в лагерь со спецрежимом. Или в «крытку» – закрытого типа тюрьму. На пару лет – минимум. Или пристрелят во время поимки. Чтобы не возиться, и другим в пример.
За полгода наслушался всяких былей и небылиц о тех, кто вручал свои судьбы «зелёному прокурору». И разобрался. Реалистически. А Коля – «романтик». И спесив. Я ему говорю:
– Брось о побегушках трепаться, заподозрить могут. А если заметят, что к побегу готовишься да оперу стукнут, [174]174
Стукнуть – доносить (феня).
[Закрыть]– на штрафняк загремишь. А там, сам знаешь, как с пряников пыль сдувать.
А Коля:
– Всё это – дрова.
– Ну смотри, – говорю, – тебе с горки виднее.
«Дрова»… Рисуется, наверное. С его-то смехотворным сроком.
…Сегодня фортуна улыбнулась нам лишь до обеда. Я ещё медленно плыл в густом, тяжёлом дневном сне, хотя и открыл глаза, когда в мою сторону бригадир ткнул перстом:
– Рязанов…
Я еле оторвал себя от матраца и молча принялся накручивать почти подсохшие подо мной, ещё тёплые портянки. А Коля сцепился с бугром, хотя прекрасно знал о полной бесполезности подобной затеи. Он просто душу отводил. По-настоящему отказаться от работы не решался: пусть день и воскресный, а в ШИЗО всё равно уторкают. Внаглую. А за три отказа – ещё одна судимость. Лагерная. За саботаж. Со всеми сопутствующими ей прелестями. Потому на работу, нещадно матерясь и кляня начальство, вождей, советскую власть и всё на божьем свете, Коля согласился-таки, и мы поплелись.
Коля прямо-таки взбеленился. С ненавистью пришёптывает:
– Я вам наработаю, фашисты… Спарку [175]175
Спарка – две ручные гранаты, ручные или противотанковые, соединённые между собой.
[Закрыть]под рельсы. И – чеку за шнурок…
Как же в него въелась эта ненависть, насквозь всего пропитала, почти все чувства из него вытравила.
Когда мы с ним вместе плотничали и он вкривь и вкось гвозди в щиты вбивал, я ему заметил:
– Брак гонишь.
– Об чём толковать? Дрова! – огрызнулся он. И пояснил: – Чем хуже для них, тем лучше для нас.
– Чем же лучше-то? – не согласился я.
– Они хочут, чтобы я им бесплатно вкалывал… Вот им! Пускай всё развалится. Мне в этом доме не жить.
Я пригрозил Коле, что попрошу бригадира, чтобы тот сменил мне напарника. Если Коля и впредь будет злобствовать и пакостить. И он немного угомонился. Знает, что никто не согласится с ним работать. И придётся одному неподъёмные тяжести ворочать.
Колю можно понять: устал за три года «исправления». Гнётся, как негр на плантациях. Но я-то тут причём? Такой же раб, как и он.
Может быть, за его халтуру нас с плотницких работ перевели в траншею, на выборку грунта. Бригадир сказал: временно. Пока, дескать, нет гроботёсной работёнки, блатной. Может, и так. Но, вернее всего, – наказание. Ведь и бугор нас неоднократно предупреждал, что голимый брак клепаем. Однако Коля упрямо продолжал гнать халтуру. А в траншее – не топориком тюкать да гвоздики вбивать: за день ухамаздаешься – еле ноги в лагерь волочёшь.
И вот ведь какая закономерность: почти ни одно воскресенье не дают толком отдохнуть. То есть отлежаться после каторжной недели. То капитальный пересчёт всего «контингента» на плацу или за оградой лагеря устроят – на целый день. То какую-нибудь дурацкую лекцию о международном положении организуют – с холёным, откормленным за наш счёт чином-краснобаем из управления – на летней клубной площадке несколько часов промаринуют. То шмон тщательный всех обитателей лагеря и построек, в том числе и сортиров, – оружие ищут. И не находят ничего. Хотя ножей в зоне – полно. То глобальную инвентаризацию шмоток объявят. И опять на плац. С матрацем, одеялом, подушкой, полотенцем и всем обмундированием, что числится на тебе по вещевой карте, – всё на загорбке тащишь. И если чего-то из тряпья не окажется в наличии – промот. И, следовательно, следующая судимость по соответствующей лагерной проклятущей статье.
Сегодня нам досталась «блатная» работёнка. Как раз для разминки в выходной. Две открытые платформы с рельсами на две неполные бригады. Остальные продолжили отдых в зоне, счастливчики. А почему занарядили неполные бригады, нам объяснили: попок мало. Отдыхают вохровцы. А нам, выходит, не обязательно. Они утомились, потому что нас стерегут, а мы…
– Вы тут не на курорте, – спокойненько ответил на наши неистовые вопли офицер, дежурный по лагерю. Следуя его логике, выходной для зека – курорт.
На объект нас отвезли в кузовной пятитоннке. Трижды по команде садились – не умещались. В четвёртый уместились – коленки к подбородку.
С платформы новенькие серо-синие рельсы важили [176]176
Важить – в данном случае – скатывать, спускать.
[Закрыть]по деревянным покатам стойками – тонкомером. Металлические многометровые змеи, ударяясь друг о дружку, цвакали, упруго отпрыгивали и, казалось, зло извивались. Одна такая «змея» вскоре подсекла зазевавшегося зека. Ладно, что не из нашей бригады, а то всем за этот несчастный случай пришлось бы отвечать. На всю бригаду штрафные очки начислили б. Зек дико орал, крутясь на грязной земле. Недавно пролил дождь, и мы размесили площадку, на которой штабелем складировали рельсы. И сейчас он в этой грязи валялся, утробно рыча, и изрыгал гнуснейшую ругань.
– Ну что ты, сука, барнаулишь? – вскипел Коля. – Чтоб ты подох, падло!
– Ты чего лаешь, Боршук? – попытался его урезонить я. – А если б – тебя?
– Да и меня – тоже. Все там будем… Дрова. И он бешено рванул вагу на себя.
– Озверел, что ли?
– Озверел! – заорал он и хряснул вагой по металлическому хлысту.
– Знаешь, Коля, я у Брема вычитал про скунса. Есть такой полосатый зверёк, на кошку похож, с пышным хвостом. Как только хищник приблизится к нему, он поднимает хвост, поворачивается к преследователю задом и с силой выбрасывает струю вонючей жидкости. И, что удивительно, никогда не промахивается. Молодой лев по неопытности напал на скунса, и тот ему выстрелил прямо в нос. Так несчастный лев катался по песку, стонал и плакал горючими слезами от отвратительного запаха. А скунс как ни в чём не бывало сидел неподалеку и вылизывал свой зад.
– Ты это к чему базаришь? – насторожился Коля.
– Да просто так, – слукавил я.
Пока возились с искалеченным, работа не прекращалась. Перекрывая отчаянные вопли, через равные интервалы слышалось хриплое надсадное:
– Р-р-а-ассс! Д-д-ва! Толкнули, бля! – И раздовалось режущее слух цвяканье.
А тем временем, чтобы несчастный не истёк кровью, знающие люди, перерубив камнем о рельс кусок верёвки, перетянули раздробленные ноги выше колен. Но кровь всё же сочилась. В грязь… Однако пострадавшему повезло: грузовик, на котором нас привезли, оказался рядом. Изувеченного, который уже обессилил от боли и не кричал, втащили в кузов. Рядом с ним, у кабины, встал стрелок с винтовкой. Что не ускользнуло от внимательных зеков.
– Начальник, смотри в оба, чтобы он на патлах не убежал! Как аграбат в цирке! – посоветовал какой-то шутник.
Об увезённом, казалось, сразу же забыли. А натёкшую кровь размесили с грязью.
Сначала мне показалось, что с платформой мы разделаемся за час-полтора. И это предположение вдохновило на штурмо-ударный труд. А тут ещё и погода повеселела: появилось из-за туч яркое сентябрьское солнышко, пригрело. Многие, и я в их числе, не только посбрасывали телогрейки, но и куртки. А кое-кто стянул и нижнюю рубаху. А мне помогали ещё и разные мелодии, звучавшие внутри меня. Чаще это была песня «Славное море, священный Байкал…».
Однако потная работа, от которой жилы трещали, быстро вымотала нас. Несмотря на то, что от перекура до перекура мы менялись местами: толкачи передавали ваги укладчикам рельсов, а укладчики толкачам – верёвки, на которых перетаскивали металлические хлысты неимоверной, чудовищной тяжести.
Оставшийся на шабаш рельс мы еле подняли всей бригадой.
Ноги мои дрожали в коленях и подсекались. Хотелось тут же упасть и не вставать, пока в тело не просочится достаточно живительной силы.
День быстро угас. Пока нас неоднократно пересчитали да сняли с постов конвоиров, дневной свет совсем померк. Охранники забеспокоились. А нервничали они, оказывается, потому что машина не вернулась. То ли поломалась, то ли шофёр, сделав положенную ходку туда-сюда, в гараж подался – никто не знал. И начальник конвоя принял рискованное решение: вести нас пешим строем. Возможно, он надеялся, что грузовик попадется навстречу. Да и ждать было нельзя – надвигалась темь.
Отношение к нам начальника конвоя сразу потеплело. Он уже не приказывал, а как бы увещевал. И «ребятами» даже назвал однажды.
– Бздят попки, – сказал с ехидцей Коля. – Подстроить им заячью морду – рвануть на «ура»?
– Какой рывок? Еле на ногах стоим, – промямлил я.
Борщук загадочно ухмыльнулся. В строй мы встали рядом. Я – слева крайним в пятерке. Не без умысла. Взяли под руки друг друга. Двинулись. Начальник конвоя даже не стал нам «молитву» читать.
Стемнело. Шлёпали по лывам, не разбирая дороги. Под ногами чавкало и хлюпало – да мат громыхал. То и дело слышалось:
– Прекратить разговоры! Подтянись!
Конвоиры подсвечивали нам нагрудными фонарями. Окрики не растягиваться и подтянуться тоже не помогали, и колонну время от времени останавливали. Слава богу – не приказывали лечь. Вероятно, и вохровцам не до шуток было. Мне каждый шаг поначалу давался с огромными усилиями, будто к ноге по кирпичу привязали. Но после – ничего, разошёлся, легче стало. Двигались мы пустырём, потом мимо высоких заборов, за которыми темнели силуэты корпусов железнодорожных мастерских. Но вот показался первый жилой одноэтажный дом, второй… Колонна втянулась в узкую улочку посёлка железнодорожников.
– Эх, какой фарт выпал, Юрa, – прошептал мне Борщук. – Падлой буду, ежели не чухну… Рванём, а? Набздюм.
– Да заткнись ты: попугай услышит, шмальнёт в строй.
– Да xуй с ним, нехай шмальнёт.
– Других может поубивать.
– Чего ты за других переживаешь? Всё это – дрова. Рвём когти?
Я крепче прижал Колин локоть. Вот чокнутый: помешался на побегушке, не думает о последствиях…
И тут произошло то, что меня поразило, и я моментально забыл обо всём: о вязкой, раскисшей дороге, словно присасывавшей подошвы моих кирзовых ботинок, строе, в котором шагал частью десятиножки, и даже о чокнутом Коле Борщуке, товарище и враге. Обо всём я забыл: передо мной, слева, возник и медленно поплыл мимо большой одноэтажный дом с огромным распахнутым окном, ярко освещённым изнутри. Это было сказочное видение, почти мираж. Ветерок колыхал белые тюлевые занавеси. Под апельсинового цвета шёлковым абажуром с кистями, свисавшим с потолка, горела сильная электролампа – ослепительно белым светом. На круглом столе, посредине комнаты, застланном вязаной, бордового цвета, скатертью, лежала открытая книга. В комнате – ни души. Кто-то ещё недавно сидел за столом и читал ту книгу…
Для кого-то, возможно, обычная обстановка подействовала на меня ошеломляюще: мгновенно вспомнилось другое окно и за столом под похожим абажуром – она, угловатая и худая девушка-подросток… Мила.
В этот миг меня охватило чувство необыкновенной, пьянящей силы, которая способна вырвать из всей окружающей гнуси, из вязкой и до отвращения чуждой толпы, засосавшей меня и заставляющей переставлять тяжёлые негнущиеся ноги, несущей с собой в мразь и мрак. Всё более непреодолимым становилось желание ринуться к свету, в комнату, в тепло и уют, к чистоте занавесей, к столику, на котором лежит открытая, может быть мною в детстве, недочитанная книга, чудесная книга об ином мире, где царствует доброта, благородство, любовь, разум…
В эти несколько секунд я не владел собой, как лунатик, бредущий с закрытыми глазами и вытянутыми вперёд руками по коньку крыши.
Я невольно замедлил шаг, наступил идущему сзади на ногу, и тут же получил удар кулаком по затылку, приправленный смрадной руганью.
Захваченный волшебным видением, я не сразу понял, что меня оскорбили, и с запозданием огрызнулся. И всё же не затевать драку в строю у меня, слава богу, сообразительности хватило. Конвой мог понять нашу сопотню превратно и применить оружие – без предупреждения.
– В лагере потолкуем, – пообещал я обидчику мысленно. – За всё ответишь, баклан. [177]177
Баклан – морская птица, на лагерной фене имеет несколько значений, в данном случае – грубиян, хулиган.
[Закрыть]
– Чо, Юрок, рвём когти? – нетерпеливо шепнул мне Коля.
– Да иди ты, знаешь куда…
Борщук задёргался, но я не выпускал его руки, и он обругал меня. Вот уж: голодной куме…
Удивительно, однако чувство обиды быстро рассосалось, и пред моими глазами, теперь уже в воображении, вновь возникла комната, залитая ярким и почему-то, мне мнилось, счастливым светом.
– Прекратить разговоры! – рявкнул ближний вохровец и клацнул винтовочным затвором.
– Разгрыз бы гада на куски, – процедил сквозь зубы Борщук штампованную угрозу, то ли вохровца, то ли меня имея в виду.
Колонна миновала посёлок, повернула направо, и зашлёпали, теперь уже почти в полной тьме, по дороге между сопок – к лагерю.
Наконец-то добрались до вахты с высоченной аркой ворот, на верху которой чётко вырисовывался на фоне серого неба чёрный силуэт пятиконечной звезды. Ввалившись в зону, мы бросились к зданию клуба-пищеблока. Ужин, конечно же, остыл, что вызвало всеобщее бешеное возмущение и поток тошнотворной брани. А в моей душе звучала прекрасная мелодия песни Сольвейг, и воображение послушно воссоздало в мельчайших деталях ту комнату. И я испытывал наслаждение, присутствуя в том призрачном мире. Реальная жизнь протекала сейчас как бы мимо меня. Как на экране кино.
Я не стал качать права за незаслуженно полученный подзатыльник. Да и сил не осталось на что-то ещё, как раздеться и опуститься на своё место койки-вагонки. Всё тело моё было наполнено гулом, будто я превратился в трансформаторную будку.
– Ну и бздила же ты, Юрок, – зудил меня Борщук.
– А ты – дурак. Тебе лишь бы рвануть. А куда ты убежишь, куда? За биркой на ногу? [178]178
Бирку с номером личного дела цепляли мёртвому зеку на ногу, перед тем как зарыть.
[Закрыть]
Коля подумал и уже более миролюбиво спросил:
– Заметил ту хату с открытым шнифтом? Во куда скок залепить… Куркули! Богато фраерюги живут. Натаскали! Шмалял бы таких куркулей…
– За что? – не удержался я.
– Кровь из нас пьют! И от ней жиреют. Добро всякое гребут к себе. Собственные хаты строют…
В другое время я обязательно и серьёзно поспорил бы с Колей и, логически рассуждая, положил бы на обе лопатки (не напрасно вечерами, если не очень уставал, читал и перечитывал школьный учебник логики, присланный из дому по моей просьбе), но сегодня у меня не только руки-ноги, язык еле ворочался. И я промолчал, подивившись, как по-разному мы увидели одно и то же.
Коля, умостившись рядом, видимо, не столь зверски усталый, мечтал вслух: оказавшись на воле, «казачнёт» у мента «дуру» и, пригрозив ею, грабанёт сберкассу. И уж тогда всласть вкусит красивой жизни. Этот бред я от него уже не в первый раз слышу. Ох, доболтается Борщук…
– Брось, Коля, чушь молоть. Это блатные тебе мозги загадили: чемодан денег, рестораны, бляди… Всё это – вонючая параша. Для таких деревенских лопухов, как ты. Спи давай. Завтра вкалывать – в траншее.
– Морду тебе набить за такие слова. Фраерюга! – окрысился Борщук. И повернулся ко мне спиной.
Как же: не дал помечтать, обидел.
Я не ответил. Тоже мне – блатарь нашёлся. Сам рассказывал, что с одиннадцати лет стал робить, как вол. В колхозе в три погибели гнулся с темна до темна. А в тюрьме малость пообтесался и в блатные метит. О лёгкой и красивой жизни бредит. Завтра тебе будет лёгкая и красивая – по два кубика [179]179
Кубик – кубометр (феня).
[Закрыть]на рыло. Но о рытье траншей не хотелось думать, и я опять вызвал в своём воображении ту комнату, представив себя в ней рядом с девушкой, очень похожей на Милу. Но с горечью осознал, что это – самообман. Мила никогда не пожелает быть вместе со мной. Такова расплата за мою глупость. Выходит, променял я то окно и ту светлую девочку на вонючий барак и каторжный труд без роздыху. Мила, Мила…








