Текст книги "В хорошем концлагере"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)
Делать саманные кирпичи несложно: в яме размешивается глина, в которую добавляется мелко нарезанная солома. Вымешивать раствор лучше всего босыми ногами. Готовое «тесто» набивается в формы, кирпичи вытряхиваются на площадку для просушки. Бригадники словно сговорились: кирпичи, килограмма по четыре каждый, получались один хуже другого, многие разваливались тут же, на дощатом щите. Я никак не мог усвоить лагерное правило: чем хуже, тем лучше. И наформовал меньше других. Благо, что с нас не требовали выполнения нормы и не наказывали за отставание. Зато ни один мой высушенный кирпич не рассыпался при погрузке.
Едва ли не с самого первого дня, когда судьба бросила меня на саманный участок, я попросил прораба, бывшего большого партийного начальника, сосланного в Черногорск за какую-то провинность, купить на городском базаре кринку топлёного молока – для больного друга. Но ему всё недосуг. В конце недели бригадир, тёртый зек с самолично отрубленной кистью левой руки, подсказал мне, несмышлёнышу, что следует для ускорения исполнения просьбы дать вольняшке «на лапу». Денег побольше или что-нибудь стоящее. О деньгах нечего было и говорить, а из стоящего у меня имелась лишь одна вещь – пара новых рабочих ботинок: кожаный верх, резиновые подошвы с пупырышками. Я эти ботинки сэкономил, второй сезон в старых проходил, чиненых-перечиненных. Беpёг на счастливый случай вместе с чистым комплектом зековской формы – курткой и штанами. Вдруг освободят? Смотавшись в каптёрку, извлёк из светло-синего фанерного чемодана с двойным дном драгоценные мои ботиночки и ухитрился вынести их из зоны на рабочий объект.
Ботинки прорабу приглянулись, и он пообещал побыстрее выполнить заказ. В тот же вечер я побежал в тэбэ-два и сообщил Пете приятную новость. Он к открытому окошку с трудом подшаркал и лишь виновато улыбался да тяжко дышал. Видно, и говорить ему было нелегко. Но известие моё его оживило. К тому же я добавил, что прораб посулил к молоку присовокупить и палку копченой колбасы.
– Можно тебе копчёное? – спросил я.
– Мне уже всё можно, – улыбаясь, ответил Петюнчик.
– А Борис Алексеевич разрешил?
Он кивнул. На опухшем и поэтому почти неузнаваемом лице друга еле проглядывали в узкие щёлки лихорадочно блестевшие глаза. Внешний вид Пети меня встревожил, хотя я и пытался успокоить себя. Я испытывал робость перед Борисом Алексеевичем и понимал, что беспокоить его, человека очень занятого, ведь он и спал-то не более четырёх часов в сутки, не следует без нужды. И всё же рискнул и направился к нему в каморку при терапевтическом отделении больницы, в барак ТБ-1. Было поздно, дядя Саша сначала не хотел меня пустить. Но я уговорил его. И вот я в кабинете Бориса Алексеевича. Каморка его тесна, в неё едва уместились стол, стул и раскладушка-топчан. Кругом всё завалено какими-то папками. Ходят слухи, что по ночам Маслов работает над докторской диссертацией. Борис Алексеевич внимательно выслушал меня и сказал:
– Не было б у нас тюрем и лагерей – не было бы и туберкулёза, Рязанов. Выводы из этого делай сам.
– А Петя не умрет? – преодолел я свою робость.
– Все люди смертны, – как-то не очень охотно ответил доктор. – Поверь мне: я сделаю всё, чтобы поддержать парнишку.
Такой вот разговор у нас вышел.
На доктора Маслова, на его искусство исцелять, на его доброту я только и рассчитывал и верил, что он не даст Пете совсем скопытиться, то есть превратиться в «лежачего».
Ещё с неделю я каждый день надоедал прорабу, он даже сердиться на меня начал. Наконец, получил полнёхонькую двухлитровую стеклянную банку действительно топлёного молока и кольцо пахучей копченой колбасы. Банку я весь день держал в ведре с холодной водой, а с колбасы глаз не спускал. На вахте всей бригадой мы убедили надзирателей разрешить пронести в лагерь купленные продукты, и среди вертухаев встречались люди добрые и понимающие. Я сразу поспешил в «свой» туберкулёзный барак.
– Петя, – окликнул я друга в открытое окно. Но подошёл к нему испуганный Саприков, ещё более костлявый и длинный на вид, чем раньше.
– Нет его, – произнёс срывающимся голосом он.
– А где он? Позови нацирлух, – нетерпеливо попросил я и почувствовал неладное: неужели?
– Нет его. Совсем нет, – повторил Саприков. На выручку к нему подошёл другой тэбэцэшник, пояснив:
– Дуба дал Петюнчик. Позавчера. Вечером.
Я остолбенел, и колбаса с банкой чуть не вывалились из моих рук – не мог поверить. Хотя ясно было: со мной не шутят. Может, поэтому меня и сковала немота. Наконец, я вымолвил:
– Топлёное молоко ему принёс. И колбасу.
– Он ждал тебя. Да не дождался, – сказал тот же тэбэцэшник.
– Возьми, – неожиданно для себя предложил я и протянул продукты Саприкову. Он нерешительно принял их.
– Стропило его уже распотрошил, – продолжал словоохотливый больной. – Дядя Саша говорит: туберкулёз почек. А на лёгких всего две дырки. Одна с трёшку, другая – с копейку – совсем хуйня.
В этих подробностях я не нуждался. Но в голове у меня засела и стала прокручиваться, как испорченная пластинка: четыре копейки, четыре копейки, четыре копейки…
У окна сгрудились другие обитатели ТБ-2. Уже кто-то лапал банку, другие дёргали колбасу, а Саприков прижимал их всё крепче к груди.
– Ну ладно, – сказал я. – Молоко и колбасу поделите на всю палату. Как на поминках.
Повернулся и зашагал к себе в барак. Чудовищная усталость навалилась на меня. Я остановился и закурил. Мне стало очень тошно оттого, что так произошло. Надо ж подобному случиться: всего два дня! Я, правда, был тут ни при чём. Но и Петюнчик не дождался, не успел получить то, о чём так долго мечтал и чему был бы несказанно рад. Может быть, это была бы последняя его радость. Последняя… А может, это топлёное молоко поддержало бы, придало бы сил. Ведь иногда так мало надо, чтобы всё изменить роковым образом…
Через месяц, ближе к осени, объект с оборудованием нефтезавода закрыли. За ненадобностью. Нам объяснили: законсервировали. А бригаду «чистильщиков» расформировали.
В осенний слякотный день, но ещё до заморозков, я узнал от случайно встреченного дяди Саши: Саприкова постигла та же участь, что и Петюнчика. И картина при вскрытии оказалась почти такой же: небольшая каверна на лёгком.
Доктор Маслов тотчас распорядился прекратить лечение паском. Вероятно, он в этом лекарстве, тогда ещё экспериментальном, усмотрел причину ускоренной гибели обитателей ТБ-2. Это лишь моё предположение. Вскоре во время утреннего приёма больных доктор Маслов был убит ударом ножа в спину. Орудие расправы обеими руками вонзил Толик Стропило. Он же – Бацилла.
Гвозди́ки
Гвоздики алые, багряно-пряные
Однажды вечером дала мне ты.
И ночью снились мне сны небывалые,
Мне снились алые цветы, цветы!
Мне снилась девушка, такая милая,
Такая чудная, на вид – гроза,
Мне душу ранили мечты обманные,
И жгли лучистые её глаза.
Казалось, будто бы она, усталая,
Склонила голову на грудь мою.
И эту девушку с глазами чудными,
С глазами чёрными с тех пор люблю!
Прошение о помиловании
1952, февраль
Старый зек за махорочный бычок дал мне мудрый совет: поскольку я осужден по «делу Рыбкина», бесполезняк писать в суды. Они своих приговоров не отменяют даже тогда, когда «гады» находят настоящего виновника – такое указание якобы дано самим Гуталинщиком. [93]93
Гуталинщик – Сталин. Почему его так прозвали зеки? Якобы за то, что, будучи блатарём («штопорилой», грабителем инкассаторов), изменил преступному миру, ссучился и стал чистильщиком сапог у Ленина, «землянув» всех своих кирюх и друганов. Но блатные помнят, кем Ёська был до предательства и передачи воровского общака большевикам. Я в эти легенды не верил.
[Закрыть]А вот если достаточно часто писать и отправлять просьбы о помиловании в Верховный Совет СССР, тем более с моим-то понтовым [94]94
Понтовый – обманутый, фальшивый (феня).
[Закрыть]преступлением, то досрочное освобождение обеспечено, как пайка. В доказательство он привёл случай, которому был лично свидетелем: бригадник, тоже сидевший «за испуг воробья», за год настрочил больше сотни просьб о помиловании. И одна все-таки дошла до Хозяина – зека выпустили.
Что ж, если рыбоподобный зек поведал всего лишь байку, всё равно она логична. Насчёт судов. Они, действительно, не отменяли своих приговоров, даже самых нелепых. Стране, строящей коммунизм, нужны были миллионы рабов, чьими руками и на чьих костях большевики и хотели возвести мифический, фантастический коммунизм. И в самом деле, какой особенный ущерб я нанёс стране? Несколько десятков рублей – моя доля в похищенном Серёгой ящике сладостей – я давно выплатил из своей каторжной зарплаты. И вообще, пришёл к твердому выводу – впредь не допускать глупостей, не поддаваться на провокации вроде Серёгиной. Так зачем же меня здесь мытарить? Ведь я уже воспитался. Всё понял, всё осознал. Да и какая от меня здесь польза? Довкалывался до того, что от истощения попал под «красный крест» и доктор Маслов, Борис Алексеевич, списал меня в обслугу – дневальным жилого барака. Вот и служу опять уборщиком. А на воле я поступил бы в школу рабочей молодежи, окончил бы её и – в медицинский институт. И из меня, наверное, неплохой врач получится. Кому от такого изменения моей жизни вред? Никому. А польза – всем. Что ни говори, а учебник логики, хранившийся в светло-синем фанерном чемодане, помогал мне разбираться в жизненно важных вопросах. Жаль, что не попался он мне раньше, до знакомства с Cepёгой, а после ареста.
Если рассудить объективно, то все мы, трое оболтусов, в тюрьму угодили из-за Серёги. Он единственный среди нас достиг совершеннолетия. И к тому же с «ходкой». Знал, чем могут закончиться подобные проделки для него и для нас тоже. И ничего не предпринял, чтобы уберечь нас от грозящей беды. И даже наоборот. Как после выяснилось. Но и мы хороши: словно слепые котята, полезли за ним, не соображая, куда и к кому. Себя я винил больше, чем Серёгу и даже беспощадней, чем следователей, кулаками и коваными сапогами заставивших нас признаться в преступлениях, которых мы никогда не совершали.
Но это дело – прошлое. А сейчас мне втемяшилось, что вина моя с лихвой искуплена – хватит мантулить [95]95
Мантулить – исполнять тяжелую работу (феня).
[Закрыть]в лагере. Поэтому я и решил обратиться с просьбой на самый верх, в Кремль.
И засел за сочинение прошения. Писал его, волнуясь, мучительно-откровенно, правдиво и, как говорится, от чистого сердца. Искреннее раскаяние в проступке перелилось в идеальные планы моего будущего. Не будет лукавством сказать, что я открыл сокровенное. И просил Климента Ефремовича Ворошилова поверить мне. А уж я его доверие, в этом не может быть никакого сомнения, оправдаю полностью. И стану «достойным строителем нашего светлого будущего». Уже в тот августовский день пятьдесят первого проклюнулись коммунистические семена, посеянные годом раньше в мою пустынную и жаждущую душу большевиком Леонидом Романовичем Рубаном, оказавшимся волею изменчивой судьбы брошенным на нары землянки ещё одного вспучившегося лагеря – нарыва на теле Красноярского края, как и на других территориях СССР.
На фоне кровавого воровского разгула, громыхания похабщины и угроз, оскорблений и унижений шёпот Леонида Романовича (он тяжко болел и не мог говорить громко, и я по возможности ухаживал за ним), так вот, на фоне блатного беспредела его шёпот о добровольных комсомольских стройках и бескорыстных поступках молодых ленинцев слышался, пусть меня простит читатель за столь пышное сравнение, – набатным гулом. А люди, о которых так вдохновенно рассказывал комиссар, виделись мне истинными героями, достойными, чтобы походить на них, подражать им.
У врача-чекиста, иногда навещавшего Рубана, почти умирающий от жестокой желтухи политзек выпрашивает не глюкозу, столь необходимую ему, а роман Николая Островского «Как закалялась сталь» и передаёт его мне для прочтения! Моя наивность ещё оставалась потрясающе дремучей, глядя с высоты сегодняшнего дня. Я не только перечитал эту книгу – Рубан как опытный пропагандист и агитатор закрепил во мне содержание романа и его штыковую идею своими личными воспоминаниями. Удивительно: он, кого уголовники с презрением и издёвкой называли фашистом, фанатично верил в коммунистические идеалы, самое дорогое в его жизни. Блатари прямо заявляли, что коммунизм – фуфло и хуйня. Если перевести матерное определение на нормальный человеческий язык – обман. Я им не верил. Не хотел потерять точку опоры в жизни.
Итак, я созрел, чтобы сознательно и добровольно строить светлое будущее вместе со всем нашим славным советским народом, который уверенно вёл вперёд к великим победам величайший вождь всех времён и народов Иосиф Виссарионович Сталин со своими верными соратниками. Я ещё не осознавал, что уже строю это будущее. И что окружающее меня омерзительное сборище отбросов и уродов – тоже часть народа. Я этого не пожелал, не смог бы признать, если б кто-то мне такую мысль подкинул. Чёткая линия разделяла тогда видимый и ощущаемый мною мир, расколотый надвое. Даже – на два мира. И я эту линию раскола видел каждый день своими глазами – запретная зона. По одну сторону – чудовищный мир несправедливости и бесчеловечности, по другую – стройка того самого светлого и прекрасного будущего. И даже это созидание – тоже светлое. Леонид Романович и такие, как он, ввергнуты сюда, в ад кромешный, по чьей-то ошибке. Я и такие, как я, – за свои собственные. Логика такова (как я полюбил её, логику, – ни шагу без неё): только честный и добросовестный человек достоин счастья. Строить счастливое будущее – это и есть счастье. Будь честным, и добьёшься этого права. Честно жить – значит трудиться. И чем лучше, тем быстрее сможешь переступить ту линию, которая пока отделяет тебя от настоящего мира. Мир неволи мне часто казался нереальным, а я словно бы и существовал в нём, но лишь своей физической оболочкой, духом оставаясь там, в другом запроволочном мире.
Я принялся работать ещё упорней, порою превышая свои физические возможности. Меня ничуть не страшило и не заставило задуматься, разумно ли я себя веду, даже то, что через какое-то время после рекордистских триумфов я окончательно опять обессилел. Из кожи вон лез, но уже не мог выполнить даже сотку. [96]96
Сотка – сто процентов (феня).
[Закрыть]Попал в ОП (оздоровительный пункт). Потом опять обливался горячим потом с утра до вечера. Перевели с бригаду УП (усиленного питания). Но и питание с двойной кашей и килограммовой горбушкой не помогло – вынужден был согласиться на дневальство, продолжая мечтать: набравшись силёнок, перейти в производственную бригаду, на промышленный объект. Зачем? Да всё с той же целью. За ударный труд (более полутора норм) зеку к отбытому дню присоединялись ещё два. Отбыл календарный год, а тебе засчитывают три!
Кое-кто из знакомых зеков стал меня подозревать: не чокнулся ли я? Не совсем, а на зачётах. Они существовали по другой логике: если ишачить в мыле для досрочки, то подохнешь быстрее, чем наступит льготное освобождение. Я уж не говорю о мудростях типа: день кантовки [97]97
Кантовка – безделье (лагерная феня).
[Закрыть]– месяц жизни. Сторонники другой логики, вероятно, тоже были правы. У каждого из нас была своя цель.
И вот знойным августовским днём я написал первую свою просьбу о помиловании, отметил в записной книжечке дату отправления и опустил незапечатанный конверт в двухведёрный фанерный ящик, висевший у входа в штабной барак. На ящике, выкрашенном в обнадеживающий голубой цвет, имелась надпись: «Для заявлений, жалоб, кассаций, прошений о помиловании и др. док.».
Как только моё прошение легло на кучу ему подобных, для меня началась другая жизнь – приятное ожидание чего-то почти чудесного. Нет, я безмятежно верил, что положительный ответ, то есть помилование, вполне вероятно, ибо логично. Поскольку ограничений на написание подобных «док.» начальством не установлено, я прикинул: буду отправлять прошения раз в неделю. Положим, один нерадивый сотрудник положит в долгий ящик моё послание, а вот оно, следующее, подоспело. В конце концов, не первое, не пятое, а десятое, двадцатое, пусть, к примеру, двадцать седьмое, но на стол Клименту Ефремовичу попадет. Как тот зек рассказал: только сто какое-то дошло до самого Ворошилова. Пробилось-таки. Прошибло все преграды. Поэтому главное – не терять надежды. Хорошие люди везде есть. Их больше, чем плохих. Иначе, правильно говорят, человечества уже давно не существовало бы. На хороших и буду надеяться. А чтобы досрочно освободиться, с моим-то сроком, надо двужильным родиться. И ломить за двоих. А так у меня пока не получается. Но наши вожди – добрые люди, гуманные. Они поймут. И помогут попавшему в беду по своей доверчивости, неопытности, простоте и «благодаря» истязаниям, которым меня подвергли в милиции.
С того времени я даже повеселел. Регулярно, через неделю, в Москву, в Кремль, уходило моё честное и полное благостных намерений и надежд откровение.
К февралю следующего, пятьдесят третьего, я достаточно окреп и, хотя все ещё надеялся на положительный ответ из Москвы, намеревался из дневальных перейти в плотницкую бригаду. В ней умелые мужики собрались и хорошие проценты выколачивали ежемесячно. У меня с бригадиром разговоры велись. Давненько. Обнадёживающие.
Однажды у кипятилки в очереди я встретился с земляком, если только он не лукавил, странным и даже загадочным человеком, дневальным штабного барака Андреем. О нём в лагере никто ничего толком не знал: кто он, кем на воле был и тэдэ. Болтали же всякое. Больше – плохое. О связях его с опером, например. Но едва ли это была правда. Впрочем, кто его знает. Но ко мне Андрей относился приветливо. Иногда мы курили, не спеша болтали о том о сём – о житейском. А тут он меня пригласил: приходи вечерком, подымим. Табачок – крепачок. Недавно посылку получил с Урала. Чайку попьем.
Я не заставил себя дважды упрашивать. Барак Андрей содержал в образцовом порядке. Когда его покидал последний офицер, дневальный запирал внешнюю дверь, распахивал кабинеты, выносил мусор, вытирал пыль, мыл полы и всё это делал очень тщательно. После, при холодной погоде, растапливал печи. Утром начальство приходило в чистые и тёплые помещения.
Застал я Андрея за уборкой. И помог ему в этой для меня привычной «грязной» работе. Потом мы растопили уже заправленные дровами печи, причём в одну топку попали отсыревшие поленья. Они недолго тлели и погасли. Андрей ключиком отпёр один из стенных коридорных шкафов, вынул из него кипу каких-то бумаг и стал подсовывать их под поленья. Оставшиеся листы положил на угольный ящик возле поддувала. Вдруг я разглядел, что верхний лист – моя просьба о помиловании!!! Глазам своим не поверил! Взял в руки – точно! К тому же, ещё январское.
– Это ж моё прошение, – произнёс я сдавленным голосом.
Андрей глянул на меня, на лист, помолчал, подпалил растопку и закрыл дверцу.
– Да, земеля, – только и нашёл что сказать он.
– Как же так? – завёлся я. – Прошение давно должно уйти в Верховный Совет, а ты… им печку разжигаешь.
Андрей затянулся посылочным табачком и мне предложил:
– Закуривай, земеля. Охолонь.
– Не хочу, – ответил я, хотя именно в этот миг мне требовалось затянуться да поглубже.
– Понимаешь, земеля, какая канитель получается: жалоб этих, заявлений и прочей писанины, миллионы…
– У меня-то – не писанина, а – о помиловании…
– Если все эти миллионы и миллионы бумаг в Москву отправлять – поездов не хватит.
– Ну допустим. Хотя… Могло бы начальство нам вот так объяснить? А то, как дурак, надеешься…
– Видишь ли, объясни тебе, а ты завтра сбежишь. Или ещё чего в отчаянии отчебучишь. А так – написал, опустил и ждёшь. И всё в ажуре.
– Какой подлый обман!
Земеля мудро безмолвствовал, а я читал старательно выведенные мною строчки. И мне жарко стало от стыда за свою глупость, легковерие и наивность. Что клюнул на байку того болтуна.
– Один зек рассказывал мне, что его товарища, вместе в одной бригаде вкалывали, помиловали. Вот так же прошения писал, и одно дошло. Врёт, наверное?
– Такие слухи, – шёпотом произнес Андрей, – рождаются здесь. И потом распространяются…
И показал пальцем на двери кабинетов.
– Или там.
И ткнул пальцем вверх.
– Только ты об этом, земеля, не будешь, надеюсь, трепаться в сортире.
Я кивнул. Для меня открылась ещё одна истина. Как часто бывает с истинами – горькая. Я машинально пытался засунуть свою челобитную в карман.
– Э, нет, – взял меня за запястье земеля. – Отсюда никаких документов выносить нельзя.
Я открыл заслонку и положил скомканный лист на шипящие полешки. Он сначала почернел снизу, после вспыхнул, раскалился докрасна, посерел, затрепетал лёгкими белёсыми ошмётками и унесся куда-то в тёмное хакасское небо.
Споём, жиган, нам не гулять по бану…
Споём, жиган, нам не гулять по бану,
Нам не встречать весенний праздник май.
Споём о том, как девочку-пацанку
Везли этапом, угоняли в дальний край.
Где ж ты теперь и кто тебя ласкает?
Быть может, мент иль старый уркаган,
А может быть, пошла в расход налево
И при побеге зацепил тебя наган?
Споём, жиган, нам не гулять по бану,
Нам не встречать весенний праздник май.
Споём о том, как девочку-пацанку
Везли этапом, угоняли в дальний край.








